Американский роман середины 80-х: «пассивные пророчества»?
Эдгар Лоренс Доктороу. Пафос нашего призвания
[1]
Все писатели питают особое пристрастие к историям из жизни своих великих собратьев. Для нас это своего рода профессиональный багаж. Мы словно надеемся, что в знании биографии великих — ключ к секретам их достижений.
Вот и я в последнее время немало размышлял над жизнью большого художника, Льва Толстого, в особенности над кризисом сознания, который он пережил в возрасте пятидесяти лет. То отдаваясь на волю страстей, то следуя своим этическим воззрениям, Толстой прожил жизнь, полную противоречивых, мучительных решений.
Процесс создания художественного произведения наполнял его ликованием, но в то же время повергал в глубокое разочарование. Говорят, он даже пытался сжечь рукопись «Анны Карениной». Во всяком случае, придя в свои пятьдесят лет к выводу, что жизнь прожита бессмысленно, в одном лишь потворстве тем, кому нечем себя занять, кроме чтения, он перестал писать романы. Это его решение, правда, не распространялось на иные формы, и со временем увидели свет более скромные по объему произведения — «Крейцерова соната» или, например, «Смерть Ивана Ильича». Но главным своим делом он считал борьбу против безысходной нищеты при царизме и в этой борьбе использовал и свое общественное положение, и силу таланта. Во всю мощь звучал его пророческий голос. Страстно проповедовал он христианское непротивление злу насилием. Обучал крестьянских детей грамоте.
Так вот, по крайней мере теоретически для каждого писателя наступает время, когда жизненные обстоятельства разрушают саму идею искусства или требуют от него действенности, выхода; когда уровень общественного страдания или опасности делает невозможной обычную литературную работу с ее традиционными целями.
Даже при весьма поверхностном изучении истории литературы можно отметить большую склонность к утрате веры в Европе, где пафос искусства часто был социален. В России тому примером не только граф Толстой, ходивший в лаптях, но и молодой Достоевский и его литературное окружение, оспаривавшие все, что касалось художественной литературы, за исключением непреходящей ее огромной роли в истории и значения ее для спасения человечества. Во Франции были Камю и Сартр, чутко реагировавшие на моральную опустошенность, порожденную второй мировой войной, и создавшие настоящее литературное Сопротивление, включавшее и драму, и аллегорию, и метафизические рассуждения, и распространение листовок на улицах.
Уокер Перси. Роман как средство диагноза
[2]
Роман, разумеется, как всегда пребывает в полном беспорядке. Поэтому и заметки о его состоянии или о его кончине обычно ужасающе скучны, и пусть уж лучше пишут на эти темы критики. Но сегодня с романом происходит нечто совершенно особенное. Лично я не собираюсь прописывать ему никаких целительных средств или нападать на современных романистов, — отнюдь! — я лишь хотел бы высказать несколько замечаний по поводу связи медицины с литературой.
Говоря о романе, я имею в виду серьезную художественную литературу. К серьезной литературе (которая, конечно же, включает и юмористическую) я не отношу развлекательную, с присущей ей, подобно товарам массового потребления, вычурностью, написанную иногда даже достаточно профессионально, но однообразную, как «мыльные оперы», эти мелодрамы для домохозяек. Под серьезным романом, большим или малым, я понимаю произведение, в котором писатель создает свой неповторимый вымышленный мир, узнаваемый читателем и воспринимаемый им с радостным чувством совершаемого открытия.
Я коснусь здесь одной лишь особенности сегодняшнего романа, потому что на фоне преследующих его кризисов, кончин и возрождений это — нечто совершенно новое и странное. Оно могло возникнуть лишь в результате какого-то невообразимого непонимания, проявляемого достаточно разумными в иных отношениях людьми, то есть известными писателями, признанными критикой и отмеченными премиями. Суть его в следующем. Даже признав, что современный мир охвачен безумием, не следует делать вывод, будто им должны быть проникнуты и произведения писателя. Это все равно что сказать, что психиатр, поскольку он имеет дело с психически больными людьми, может выражаться лишь как безумный.
Я прошу понять меня правильно. Я не ратую за возвращение к «традиционному роману» с его стандартным аппаратом: подробно разработанными характерами, сюжетом, описаниями окружающей обстановки, изложением событий и фактов и прочим. Ни в коем случае. Если работающие сегодня в жанре nouveau roman намерены избавиться от этого традиционного багажа, я не против, был бы лишь толк. Посадите мужчину и женщину на скамейку в парке. Рассказывайте на десяти страницах о расположении парковых дорожек и об очертаниях кустарника, ни слова не сообщайте ни о мужчине, ни о женщине, разве что ему хочется коснуться ее тела. Может быть, хочется, а может, и нет. А возможно, это только кажется женщине. И о таком романе можно говорить. Гораздо любопытнее и примечательнее сама новая школа создания романа, и не потому, что в ней есть нечто ненормальное, а потому, что она сама себя воспринимает всерьез и к ней серьезно относятся. Она предлагает не только вышвырнуть весь традиционный багаж, но и отказаться от романа как такового. Провозглашается отречение от изначальной идеи, состоящей в том, что писателю есть о чем сказать, что он до известной степени способен воплотить свой замысел в словах, что он пишет о чем-то определенном, и читатель в состоянии до известной степени понять его. Остается лишь поток слов, но он не ведет к взаимопониманию. Такой роман мог явиться лишь результатом мезальянса между игривой французской семиотикой и напыщенностью американской школы. Но подобно некоторым сортам вин, эта французская игривость «расходится» плохо. В результате получается сущая бессмыслица, преподносимая с особой важностью, свойственной некоторым английским ведомствам, этакая торжественная йельская немецкость.
Но чем рассуждать об антиромане, постструктурализме и деструктивизме, я предпочитаю вспомнить одного русского врача по фамилии Чехов, жившего в XIX веке. Причиной этому — некоторая наша общность взглядов и чисто внешнее сходство судеб. Чехов был врачом и писателем. Я был врачом и стал писателем. У нас одно заболевание — туберкулез легких. Чехов, как и я, не особенно увлекался медициной и был рад возможности не заниматься ею.
Зверев Алексей. Необходимый скепсис
Любой диалог требует представления собеседников. Не будем отступать от традиции.
Имя Эдгара Лоренса Доктороу нашим читателям известно. Многие, вероятно, помнят его «Рэгтайм», произведение, поразившее тогда еще не приевшейся поэтикой «ретро», при помощи которой был воссоздан коллективный портрет Америки 1906 года.
До «Рэгтайма» в биографии Доктороу была «Книга Дэниэла» (1971), роман о «деле Розенбергов»— немолодой супружеской четы, в годы маккартистских беззаконий казненной по недоказанному обвинению в государственной измене. Пристрастие к изображению социальной истории и в будничном течении, и в резких, подчас болезненных переломах с самого начала сделалось важной особенностью творчества Доктороу. Ему интересен ход истории, а не частные судьбы, сложно им опосредованные. Случаются у писателя удачи и неудачи, однако в последовательности установок Доктороу не откажешь.
Он неизменно верен своей проблематике, как, впрочем, и поэтике, основывающейся на широком использовании фактографического материала, на реконструкции атмосферы изображаемого времени во всех его характерных чертах и даже мелких подробностях. На минимуме психологизма. На жесткой предопределенности каждой человеческой биографии теми крупными общественными противоречиями, которые создают облик эпохи.
Так написаны «Книга Дэниэла», и «Рэгтайм», и «Гагачье озеро» (1980), где предпринята попытка на сжатом повествовательном пространстве охватить главные коллизии 30-х годов, по убеждению Доктороу, завязавшие узлы всей последующей американской истории.