Позволь мне уйти !

Первушина Елена

Елена Первушина

ПОЗВОЛЬ МНЕ УЙТИ!

1

Тот весенний день 1284 года, когда осиротела половина семей в городе, тот день, о котором во всем мире восемь веков будут рассказывать всякие были и небылицы семилетняя Трудхен неожиданно для себя самой провела в подвале.

Едва она высунула за ворота отцовского дома свой любопытный носик, услышала перестук капели, журчание бегущих по краям улицы ручьев, и выскользнула навстречу этим маленьким Рейну и Везеру, как на нее ястребом налетела матушка. Щеки Трудхен обожгли две пощечины, и в следующее мгновение матушка уже тащила ее за руку спасибо, не за косу через двор, совершенно на заботясь о том, что дите спотыкается, мочит в лужах подол и башмаки, и приговаривала Ах ты, дрянь маленькая! Говорила тебе, за порог не суйся? Говорила? В могилу меня свести хочешь? Трудхен ревела. Всхлипывала и матушка Говорила тебе, дрянь маленькая? Говорила? Вот вернется отец, пусть сам тебя выпускает! И девочка была слишком мала для того, чтоб расслышать в голосе женщины страх.

Господи, она единственная у меня! Господи, только не моего ребенка!

Итак, водворение маленькой преступницы в подвал сопровождалось криками, тумаками и взаимными слезами, и после того, как за ней захлопнулась крышка подвала, Трудхен показалось, будто ее потрепал небольшой шторм.

Она скоро перестала всхлипывать, высморкалась в знак протеста в кулачок, и стала прикладывать мокрый подол к пылающим щекам. Никогда прежде ее не наказывали так. Ни когда она стащила из отцовского кабинета счеты, чтоб соорудить свадебную повозку для своих кукол, ни когда она выдрала клок волос известной ябеде и доносчице Магде. Тогда ее просто оставляли без ужина. Даже когда ее с друзьями поймали на краже яблок в посаде, дело ограничилось шестью ударами розгой и тремя днями поста. Родители всегда были справедливы. И сейчас несоизмеримость проступка и наказания потрясла Трудхен.

2

Осенью 1324 года, как и двести лет до того, как и шестьсот лет спустя, паломники, бредущие в Сантьяго-де-Компостеллу, останавливались на ночлег в городе Кельне.

Город равнодушно пропускал их сквозь себя, позволял провести ночь под своими крышами, оставить молитвы и лепты в полусотне своих церквей. Для паломников город был всего лишь еще одним кусочком святости, маленькой ступенькой на дороге к Морю и Царству Божию На Земле. Для города они были стайкой суетливых воробьев, метавшихся по его улицам и щебетавших на непонятных языках. Ни люди, ни город не интересовались историями друг друга.

Кельн был медлительным, неповоротливым существом, которое росло на низких берегах широкой тускло-зеленой реки, считая века за года. В детстве его пестовали и нянчили римские легионеры. В молодости город служил Карлу Великому, защищал королевскую дорогу — Рейн. В те времена даже император франков не решался путешествовать по лесам. Позже, город приютил в своих стенах Альберта Великого и Томаса Аквино. В его стенах великие христианские мудрецы исследовали тело и кровь Бога и его церкви, отделяли Плоть от Духа, творили законы, по которым Европа будет жить еще по меньшей мере семь веков. И в его же стенах проповедовал Мейстер Экхард, учил людей видеть Дух в любой плоти, показывал, как перед мыслью падают и рассыпаются в прах все земные и небесные законы, и человек остается лицом к лицу с Тем, Кого он считает Богом. За такие речи, разумеется, Мейстер Экхард был осужден и забыт.

И не он единственный. Под старость Кельн превратится в тупого маразматичного ортодокса, будет гнать и истреблять малейшую тень свободомыслия в любом уголке Германии. Теологи Кельна не один раз покроют себя позором в глазах всего мира. Художники Кельна разучатся рисовать свет и движение. Судьба бросит его жребий на весы против жребия столицы Реформации — Витенберга, и жребий Кельна падет низко-низко.

Но пока, не ведая будущего, город строил свой Собор. Строил во славу учения Альберта и Томаса, но Собор каким-то немыслимым образом подтверждал правоту Мейстера Экхарда. Из тяжкой и грязной работы каменщиков рождалось чудо. Собор распускался на берегу Рейна невероятным каменным цветком, дышал и рос, превращал каждую секунду жизнь в смерть и смерть в жизнь. И хотя две знаменитых башни, о которых Генрих Белль скажет в двадцатом веке выше, чем небо, высочайшая высота, еще не были построены, даже сейчас Собор заставлял людей, впервые увидевших его, коротко вскрикнуть от восхищения и, пожалуй, ужаса.