В последнее время редко можно встретить в журналах такие тексты. Между тем, на мой взгляд, они достойны публикации и читательского внимания. Детство — неисчерпаемый источник тем для любого писателя, первые проблемы и сомнения спустя многие годы кажутся смешными, наивными. Но остается ностальгия по тому времени, когда человек только осваивал жизнь. Как можно писать иначе о детстве? Только с любовью… Или Con amore…
Желаю всем приятного чтения.
Редактор литературного журнала «Точка Зрения»,
Анна Болкисева
Алексей Петров
Con amore
1
Первый свой концерт Лёнька Ковалёв дал в пригородной электричке, когда вся семья возвращалась домой от бабушки. Ему тогда было лет пять. Запел он внезапно, вдруг, как птица поутру, без принуждения, просто потому, что на душе было безоблачно и радостно. Монотонно постукивали колёса вагона, мимо окон проносились полустанки, железнодорожные переезды со шлагбаумами и унылыми хвостами легковушек, необъятные поля подсолнечника и кукурузы, а Лёнька, задрав голову и чуть прикрыв глаза, старательно выводил что–то из «Сильвы», «Принцессы цирка» и «Летучей мыши» одновременно. Вагонная публика откровенно потешалась и в эгоистичном своём желании продлить, обострить удовольствие мальчишку подбадривала и нахваливала: «Давай, давай, мальчик, жарь, не стесняйся…» А Лёнька и не стеснялся нисколечко. Он совсем не понимал, о чём поёт, но мелодию старался передать в точности:
Пассажиры приумолкли, прислушались. Многие отложили в сторону газеты и журналы, повернулись к Лёньке, разулыбались. В вагоне сразу стало как–то по–особенному солнечно, светло, хотя и без того нещадно жарило августовское солнце, и было приятно вот так, в тепле и комфорте, растворив все окна, ехать в электричке и слушать смешное пение маленького мальчика. Заметив, что привлёк всеобщее внимание, юный певец на мгновение умолк, смутился, прижался к матери, но тут какой–то разбитной студент в штормовке засмеялся и сказал:
— Хлопец, не журысь, мы тебя вже любим! Ты спивай, малыш, спивай…
И полез в рюкзак за конфетой для Лёньки.
2
И мама придумала: пошла в магазин «Орфей» и купила пианино Черниговской фабрики имени П. П. Постышева. Купила в кредит, конечно. Пианино стоило дорого, маме нужно было работать месяца три, если не больше, чтобы его купить. Папины друзья помогли затащить инструмент на пятый этаж. Судя по всему, это было довольно сложное предприятие: мужики обливались потом, по–моржовьи сопели и кряхтели натужно, подбадривая друг друга богатырскими междометиями и иногда позволяя себе тихое, сквозь зубы, словцо покрепче. Пианино оказалось тяжёлым и громоздким ящиком, и пока взрослые сильные мужчины волокли его через прихожую, задирая дорожки и задевая углы, внутри у него что–то таинственно гудело и мелодично, с неподдельной печалью, постанывало. Освободили место у стенки, установили туда пианино, проверили, не шатается ли, не рухнет ли на ребёнка в самый неподходящий момент.
— Ну вот, — прохрипел одышливо один из папиных грузчиков, красный, как первомайский стяг (за что друзья немедленно окрестили его «Лебедевым — Кумачом»). — Учись, малыш… ш-штоб т-тя… Оно в жизни пригодится когда–то.
Отец обнял гостей за плечи и увёл их на кухню. Они загремели посудой, застучали вилками, зазвенели гранёными стопками. Оттуда, из кухни, потянуло табачным дымком и запахом майонеза.
В тот же вечер пришёл настройщик, тихий задумчивый человек в длинном, не по моде, плаще и в странной зелёной шляпе с маленьким бантиком на тулье.
— Ерминингельд Аверьяныч Дзюба, — торжественно представился он.
3
Учителя музыки звали Виталием Сергеевичем Забельским. Это был невысокий крепыш совсем не романтической внешности, которая, казалось бы, не очень–то соответствовала человеку такой утончённой профессии: чуть полноватый, немного неуклюжий, стриженный коротко, по–боксёрски, с маленькими добрыми глазками, по–бычьи толстой шеей и пухлыми ладошками с короткими подвижными пальчиками. Немного позже родители узнали, что он не пианист, а трубач, но уже тогда было видно, что Виталий Сергеевич — человек аккуратный, деликатный и прекрасно знает фортепиано. Приходил он всегда вовремя, минута в минуту, тихо стучался в дверь (хотя был звонок), раздевался в прихожей, там же долго рассматривал себя в зеркале, поправляя какие–то одному ему известные детали причёски, со вздохом усаживался на табурет возле пианино и начинал урок.
Своего ученика Забельский неизменно называл Лёнечкой, никогда не повышал на мальчишку голоса, искренне радовался его скромным успехам, а если Лёнька по какой–нибудь причине не справлялся с домашним заданием, Виталий Сергеевич забавно огорчался, прятал глаза от Лёнькиных родителей и делался печальным. Однажды он даже поставил Лёньке двойку (надо сказать, что ученик тогда вообще проигнорировал музыкальные занятия и не подходил к пианино дней пять), о своей оценке вслух на сказал и ушёл, сгорбившись и втянув голову в плечи. Увидев кривенькую застенчивую «пару» в своём дневнике, Лёнька потерял дар речи. Он подошёл с дневником поближе к свету и долго рассматривал отметку, не веря собственным глазам. Ах, каким коварным и вероломным показался ему учитель Забельский! Кто бы мог ожидать от него такой невероятной подлости! Ещё никогда Лёнька не получал двоек. «Ну вот, доигрался, — воскликнула мама, догадавшись, в чём дело. — Лентяй ты, Лёнька, каких мало!» И сердито ушла на кухню… Но это так, случайный эпизод, чаще же Виталий Сергеевич Лёньку хвалил и подбадривал. «Удачно, удачно…» — бормотал бывало Забельский, когда ученик попадал на ноту нужным пальцем или точно передавал требуемый оттенок музыкального фрагмента.
Когда начинался урок, в доме прекращалось всякое движение, мама пряталась в другой комнате или на кухне, отец усаживался на диван и делал вид, что читает журнал «Наука и жизнь». Забельский, спросив разрешение у мамы, снимал свой пиджак, извлекал из футляра для очков коротенький огрызок карандаша, и его рука с этим огрызком хищно зависала над нотной страницей. Любая поправка или неточность немедленно фиксировалась учителем на бумаге: Забельский дописывал в нотном учебнике нумерацию пальцев, добавлял недостающие, по его мнению, оттенки, расставлял в тексте диезы и бемоли, о которых Лёнька частенько забывал, если эти значки были обозначены только в скрипичном ключе, и быстрым решительным овалом обводил наиболее сложные фрагменты пьесы, на которые Ковалёву надлежало обратить особое внимание. Иногда Виталий Сергеевич показывал Лёньке, как надо играть то или иное место, и при этом его рука, казалось, совсем не двигалась — только пальчики, короткие и пухлые, лениво шевелились над клавишами, всегда оказываясь в нужном месте в нужное время… Ровно через сорок пять минут и не минутой позже учитель заканчивал урок, записывал задание в дневник и направлялся к выходу.
В прихожей он каждый раз просил у мамы стакан воды. Забельский почему–то всегда хотел пить. Прежде чем сделать первый глоток, он долго чего–то дожидался, держа стакан на весу и оттопырив мизинец. Потом, наконец, он признался, что ждёт, пока осядет хлорка. Мама спорила с Забельским, говорила, что никакой хлорки в воде нет — так, как будто это от неё зависело, есть в воде хлорка или отсутствует. Но Виталий Сергеевич всё равно упрямо выжидал несколько минут, прежде чем начать пить. А когда уходил, родители добродушно посмеивались над ним, вспоминая его причуды.
После каждого восьмого урока Забельский чертил в дневнике две жирные линии, свидетельствующие о том, что пора внести плату за прошедший месяц, но никогда об этом не объявлял вслух, надеясь, очевидно, что Ковалёвы и сами помнят это. Отец вручал учителю одиннадцать рублей, и Виталий Сергеевич смущённо прятал деньги в боковой карман пиджака. Папа поначалу тоже стеснялся почему–то этих минут, становился излишне весёлым или торжественным, но потом, кажется, привык. Однажды после ухода учителя Ковалёвы обнаружили в дневнике две жирные линии, которыми Забельский намекнул им, что пора оплатить уроки, и, сделав необходимые подсчёты, с ужасом поняли, что очередные восемь уроков позади. Подумать только: учебный месяц закончился, а Забельский ушёл ни с чем! Отец долго сокрушался по этому поводу, дня четыре места себе не находил. Деньги он положил на самом видном месте, чтобы потом не дай бог не забыть, и с нетерпением ждал Виталия Сергеевича, чтобы извиниться. «Ну, будет вам, — смутился Забельский, когда отец, вручив ему, наконец, деньги, покаялся в собственной рассеянности. — Надо ли расстраиваться… из–за такой, ей–богу, ерунды?»
4
Осенью в квартире (на пятом этаже!) появились мыши. По ночам они шуршали на кухне за газовой плитой и возились под ванной, где–то за банками, наполовину наполненными краской и олифой. Лёнька боялся мышей панически. Очевидно, это передалось ему от мамы, которая вообще испытывала безотчётный ужас перед всякого рода живностью: ежами, черепахами, ужами…
Отец принёс домой мышеловку. По вечерам смотрели телевизор и прислушивались, не хлопнет ли в ванной или на кухне. Наконец до их чутких ушей долетал приглушенный звук короткого щелчка, и отец скучно ронял сквозь зубы:
— Ещё одна… попалась! Ах ты беда!
Он нехотя поднимался и шёл освобождать мышеловку. Раздавленные мощной пружиной мыши лежали обычно на боку, с выпавшими внутренностями и запрокинутыми в предсмертном изломе лапками, серенькие, грязненькие, отвратительные. Отец брезгливо кончиками пальцев поднимал мышебойку с пола, осторожно, чтобы не коснуться дохлятины, разжимал пружину и вываливал мышь в унитаз, а потом включал слив. Мышь уходила в бурлящей водоворот, сделав несколько последних стремительных кругов, и тогда казалось, что она на мгновение ожила и только притворялась мёртвой, а теперь вот суетится, мечется, старается вырваться из бурного потока и не может, струи воды затягивают её в трубу, а она злится, скалит мелкие зубки и прожигает своих мучителей маленькими чёрными глазками. Мёртвая мышь исчезала в бездонных глубинах унитаза, и от этого становилось ещё противнее, и где–то в области желудка подкатывала тяжёлая мутная волна, грозящая вот–вот вырваться наружу. Лёньке совсем не было жалко мышей. Он всей душой ненавидел этих вороватых животных с хищными зубастыми мордочками и мерзкими голыми хвостиками.
Мыши двигались тихо, как призраки, лишь изредка напоминая о себе стремительным промельком серой тени где–то на периферии зрения, но когда были скрыты от глаз, умудрялись создавать много шума. По ночам вдруг оживало пианино. Оно стонало, гудело и звенело. Казалось, чья–то небрежная рука грубо водит по струнам — от басовых к самым верхним и обратно. В пианино поселилась мышь. Безумной арфистке было всё равно, спят ли хозяева или уже проснулись. Отец нервничал — лежал, открыв глаза, глядел в темноту и прислушивался. Так продолжалось ночь, другую, третью…
5
Это было осенью. А зимой, когда выпал первый снег и ударил мороз, Лёньке вдруг напрочь расхотелось заниматься музыкой. Его безудержно потянуло на улицу, где мальчишки самозабвенно гоняли шайбу.
Хоккей тогда был главным ребячьим увлечением. С популярностью этой игры могли соперничать разве что только футбол (ну, это понятно) и фигурное катание (с последним, впрочем, были знакомы только благодаря телевизору, в городе же фигурным катанием никто не занимался). Игроков советской хоккейной сборной знали поимённо. Главными соперниками нашей команды считались сильные сборные Чехословакии и Швеции, но даже сама мысль о том, что советские хоккеисты могут проиграть и не занять первое место на чемпионате мира, казалась кощунственной. А когда, словно из небытия, объявилась вдруг сборная канадских профессионалов и советская команда в первом же матче победила родоначальников хоккея со счётом 7:3, началась настоящая эпидемия. В хоккей играли везде, в любом дворе, с утра до ночи. Правда, теперь кумирами мальчишек стали не советские, а именно канадские игроки. На клюшках писали их имена — Кларк, Хендерсон, Эспозито… До хрипоты, до пены у рта спорили, кто из канадцев лучше. Сама игра — контактная, жёсткая, энергичная — эти конфликты усугубляла ещё больше. Иногда доходило и до драки. Бились прямо там же, на спортивной площадке, дубасили друг друга клюшками и кулаками и громко ругались, совершенно не обращая внимание на испуганных старушек у подъезда и случайных прохожих.
Перед игрой делились на две команды: одна называлась «сборной Канады», другая, так уж и быть, «сборной СССР». Но если к советским игрокам мальчишки давно уже привыкли и не видели в них ничего особенного — обыкновенные советские герои, стоит ли об этом долго говорить? — то существование канадской команды профессионалов казалась им фактом невероятным, фантастическим. Советская сборная в серии игр с канадцами то проигрывала, то опять выигрывала — в общем, сражалась с заокеанскими кумирами советских пацанов на равных, и мальчишки Советского Союза, конечно же, до слёз переживали за родную сборную и бурно ликовали после каждой её победы, но поклонялись всё же — канадцам.
Зимой, когда рано темнеет, играть во дворе можно было только часов до пяти, но разве тут наиграешься, если приходишь из школы в час дня и нужно ещё сделать уроки? Выход нашли быстро. Когда темнело, перебирались на проезжую часть улицы — там почти круглосуточно горели фонари. Двумя кирпичами отмечали границы ворот. Размеры площадки выбирали произвольно, в зависимости от количества игроков. Коньков никто не надевал: единодушно решили, что для такой игры коньки — амуниция абсолютно непригодная. И потом, для коньков ведь нужен лёд, а где его взять? Самим заливать? Негде и некому. Да и морозы на Украине — штука весьма ненадёжная, часто они переходят в сырую оттепель, на дорогах появляются лужи, и тогда уже не до коньков.
А ещё было сложно с клюшками. Советская промышленность тут явно не справлялась. Если в «Спорттовары» завозили партию клюшек, только самые удачливые и расторопные покупатели успевали приобрести впрок две, а то и три, благо, что стоило это тогда всего рубля полтора. Поэтому нередко приходилось делать клюшки самим. Снаряжалась представительная экспедиция в Пушкинский парк, и пока одни стояли на стрёме, другие выламывали в кустарнике самые подходящие ветки — те, что заканчивались крюком нужной формы.