Том 5. О'кэй. Камни и корни

Пильняк Борис Андреевич

Борис Андреевич Пильняк (1894–1938) – известный русский писатель 20–30 годов XX века, родоначальник одного из авангардных направлений в литературе. В годы репрессий был расстрелян. Предлагаемое Собрание сочинений писателя является первым, после десятилетий запрета, многотомным изданием его наследия, в которое вошли, в основном, все восстановленные от купюр и искажений произведения автора.

В пятый том Собрания сочинений вошли романы «О'кэй. Американский роман», «Камни и корни» и рассказы.

Рассказы

Пространства и время

*

Обстоятельства, определившие рассказ, возникли в годы от четырнадцатого до девятнадцатого. Безвестный человек – из Коломны, из Саратова, с фронтов – писал другу письма обо всем, что происходило с ним, по поводу чего он размышлял. В морозах Коломны и Саратова, в отдыхе на шпалах было много пустых часов за обвалами событий, – и, лежа на земле, сидя около печурок, человек писал:

«Дорогой Николай, вчера» – –

В Москве жил товарищ, друг, который получал письма. Письма приносили в Москву революцию и события российских весей и верст. Письма приходили в стальные события московских режимов и складывались в строгий архив.

Обстоятельства, создавшие рассказ…

Прошло пятнадцать лет.

Собачья судьба

*

Собака разродилась на кухне около мохнатой и древней печи. Это была весна, люди все время рылись в земле за домом, копали гряды, окапывали деревья, обрезывали сушняк, жгли мусор, и собака – еще недели за две до родов – всячески мешала хозяевам. То она подкапывалась под дровяной сарай, то подрывала корни смородины, то рылась под домом, уготавливая нору, где она могла бы разродиться. Хозяйка гоняла собаку и зарывала ее норы. Хозяйка махала голыми локтями, возмущалась, и собака смотрела на мир очень грустным и добрым взглядом.

К рассвету в день рождения с кухни понеслись писки щенят, из-под печки поползли слепые щенята, и обессилевшая мать выглядывала добрыми и счастливыми глазами. Хозяйка сказала хозяину:

– Всегда ты придумываешь какую-нибудь ерунду, по кухне нельзя пройти, – или надо утопить щенят, или выкинь их под дом.

Хозяин положил щенят в лукошко, отнес под дом и прогнал туда мать. Мужчина работал над грядками и около парников, дверь на кухню была открыта. Через час оказалось, что все щенята и мать – вновь на кухне, – осторожнейше в громадной пасти мать перетаскала слепых щенят на место их рождения. Между хозяйкой и собакой началась война, собака оказалась упорнее хозяйки. Люди были молоды, любили друг друга, детей у них еще не было. Хозяйка настаивала на том, чтобы муж утопил щенят в реке, – муж говорил, что собака породиста, что он обещал щенят друзьям. Хозяйка уступила хозяину. Муж хотел угодить жене.

Как только щенята прозрели, он решил раздать их. Приехала сестра и взяла первого щенка.

Рассказ о двадцатом годе

*

Это было грозное время военного коммунизма. Удостоверения личностей тогда выдавались только на три месяца. Начало года уничтожало все допрежь выданные удостоверения и мандаты. Анатолий Васильевич Луначарский выдавал молодому писателю каждые три месяца удостоверение, – «Москва, Кремль, Кабинет» – «дано сие такому-то в удостоверение того, что он откомандировывается в личное распоряжение» – «Нарком» – подписи, печать. Смысл этого «личного распоряжения» знали только двое – нарком и писатель, – он означал, что писатель предоставлен на три месяца в вольную свою волю, может сидеть в Коломне и писать свои рассказы. Писатель и писал. Постучали у калитки, вошел военный человек с заиндевевшей винтовкой, осмотрелся, улыбнулся хитро, сел, сказал: – «покажь документы». – Писатель показал. Человек улыбнулся еще хитрее, закурил махорку со стола писателя, сказал не спеша: – «просрочены, – решай сам – либо, как дезертиру труда, вместе с буржуями чистить нужники, – либо становись на биржу». – Писатель предпочел биржу. – «А тогда идем, я тебя провожу», – сказал гость. Пошли. Пришли. Добрый человек с заиндевевшей винтовкой сказал, – «вот привел одного такого!» – и распрощался дружески. Писатель полагал, что состояние на бирже труда литературным его занятиям не помешает, ибо – куда в Коломне нужны писатели? Барышня весело опросила, трудолюбиво записывала анкету и – дала ордер на оберточной бумаге, со штампами, подписями и печатями: «профессия – писатель» – «направляется в редакцию газеты «Голос Коммуниста». Писатель оторопел, – писал и собирался писать рассказы на всероссийскую литературу, а тут – коломенский «Голос Коммуниста». Тем не менее – в редакцию пошел прямо с биржи. Шел по заснеженным улицам и разглядывал в недоумении небо, не кланялся встречным, а три четверти встречных были знакомыми, ибо знали в Коломне друг друга все полностью. Пришел. В редакторском кабинете сидел замечательный человек Михаил Егорович Урываев, директор коломенского машиностроительного завода и редактор одновременно. Михаил Егорович улыбнулся весело, сказал:

– Ага! пришел, добрались мы до тебя, садись.

– Это – как же так – добрались? – спросил писатель.

– А это я тебя подкараулил, чтобы на дело поставить, чтобы ты за Луначарского не прятался и не бездельничал.

– Михаил Егорович, – сказал писатель голосом, просящим сочувствия и страдающим, и чуть-чуть ироническим, – Михаил Егорыч, – ну какой я газетчик? – я лирик, я рассказы пишу, я интеллигент, я беспартийный… Отпусти меня к Анатолию Васильевичу, я свое рассказами отработаю. Какой я газетчик, ты сам посуди!..

Камень, небо

*

Глава первая

Камни обглоданы тысячелетьями и ледниками, бывшими до этих тысячелетий. Тысячелетья одели трещины каменьев в мох. На мху растут одинокие сосны, корявые, старые уже с молодости, и злые. Сосны держатся за камни корявыми корнями, которые злобно ползут по мху во все каменные трещины, точно громадная птичья нога, точно щупальцы спрута. За камнями, меж сосен, – озеро. Дальше еще озера. И еще дальше – море. И в море из воды выползают обглоданные гранитные глыбы, во мху и в соснах. И надо всеми этими камнями, и водою и соснами – низкое, пустое небо.

Среди камней, между сосен, на дерне из моха, посреди раскорчеванной поляны, на берегу озера стоит дом. Из дома выходит человек, высокий, тяжелоплечий, с белыми глазами, аккуратно бритый, писатель, слава своей литературы. Он идет к воде, он садится в лодку, он плывет вдоль озера, он повторяет слова старинной песни и те слова, которые он только что сказал жене:

– Камень подо мною – постель моя. Ветры вокруг меня – стены мои. Небо надо мной – крыша моя. Мое! мое!..

Он видит озерное дно сквозь студенейшую, прозрачнейшую воду – камни, обглоданные ледниками. Он переплывает озеро. Он идет замшелой тропинкой. Он недооценивает того места, куда он идет. Он идет на фабрику невест, которую так конечно никто не называет.

Это называется – женская сельскохозяйственная школа, – и это название неточно. Девушки всех родительских сословий, но главным образом дочери богатых хуторян, основы страны, приезжают сюда – по средствам родителей – на шесть месяцев, на год, на два, на четыре. Те, которые окончили среднюю школу и пребывают здесь четыре года, получают диплом высшего учебного заведения. В школе обучаются – быть примерными хозяйками и женами. В школе обучают: огородничеству, цветоводству, садоводству, полеводству. В школе обучают: умению впрок солить, мариновать, сушить, тушить, коптить. В школе обучают: животноводству, – умение кормить, доить коров и выпаивать телят, запрягать и кормить лошадей, объезжать их и править ими, откармливать свиней, стричь овец. В школе обучают: кулинарии. В школе обучают: ткачеству, – умению сучить основу и ткать полотна и ковры на прапрадедовских ткацких станах, где челнок подается рукою, а основа перемежается ногами. В школе обучают: шитью, вышиванию и вязанию. В школе обучают: материнству, – из сиротских домов из большого города привезены дети, подброшенные родителями, от грудного до семилетнего возраста, – и школьницы обучаются на них умению пеленать грудных, искусственно кормить, дать первое знание, первую грамоту, первую вежливость. В школе обучают девушек от шестнадцати до двадцати лет: вежливости, добросердечию, прекраснодушию, покорности, воспитанности. Девушки ходят в синих платьицах, в белых фартучках и в белых наколках, сотканных, выкрашенных и сшитых в школе же, руками школьниц. Каждая девушка готовится в школе так, чтобы она могла в любом необитаемом месте, на любой гранитной глыбе создать человеческий очаг, одежду и уют мужу – своими руками, без помощи соседа. В спальнях девушек узкие кровати под белыми покрывалами, со Христом в изголовье и с родительскими фотографиями.

Глава вторая

Столицы этих стран стоят на фьордах, на шхерах, на островах, на граните и среди гранита. В столицах этих стран запрещены автомобильные гудки. В дни, похожие на сумерки, и в ночи, похожие на дни, по улицам безмолвно идут автомобили, уступая дороги нечастым прохожим, причем среди прохожих очень много стариков и очень много людей в трауре, ибо не только жены и братья, но племянники и дяди до третьего поколения в честь умершего сородича надевают на рукав и на шляпу черный креп. В столицах этих стран, на главных улицах, поют соловьи, и по улицам, из одного парка в другой, по асфальту перебираются белки, считающиеся дикими. По главной улице в определенный час, от национального театра (иль от библиотеки) до королевского (иль президентского) дворца проходит национальная сумасшедшая, которая вообразила себя принцессой и невестой принца-регента, – она в подвенечном платье, с громадной охапкой цветов, с глазами, подведенными синее, чем цвет василька, – про нее известно, что она везде, даже в кино, садится в первом ряду, как подобает ее рангу, и про нее известно, что ей шестьдесят семь лет. В столицах все знают друг друга, и все кланяются друг другу. В июле, когда будут ужасные – с точки зрения жителей этих стран – жары, столицы будут пустовать, ибо все зажиточные сословия, как буйволы на Кавказе, все свободное время будут сидеть в воде, в фьордах и бухтах. В столицах нельзя будет приезжему человеку постирать белье, ибо прачечные будут распущены в отпуск на дни солнца. Все человеческие зажиточные сословия и возрасты будут сидеть в воде от утра до ночи, высовывая из воды лишь головы, – и врачи будут устанавливать, что в воде при-столичных фьордов скапливается шесть процентов урины, человеческой мочи. В декабре, когда будут нормальные – с точки зрения жителей этих стран – многосаженные снега и морозы, все свободные часы люди будут проводить на лыжах, и в газетах будет под-считываться количество поломанных ребер и бедер. И все жители этих стран – мужчины и женщины – мореплаватели.

Семнадцать лет тому назад над миром прошла мировая война. Иные из стран этих широт взяли штыки (иль вынуждены были взять штыки) и посылали своих сыновей умирать от штыков, от пуль, от осколков шрапнелей, от удушливых газов, от холода, от болот, от вши. Иным из этих стран приходилось отбиваться и от врагов, и от друзей, ибо друзья становились врагами. Иные из этих стран – торговали на пушечном мясе, на многомиллионном человеческом убое. Семнадцать лет загладили раны. Эти семнадцать лет не стояли даром. В тех странах, которые отбивались от врагов и друзей, тем, которые отбивались с винтовкой в руках, дали (иль вынуждены были дать) землю, – не больше сорока гектаров на каждого, подставлявшего свою жизнь с винтовкою в руках под пули. Землю дали не бесплатно, конечно, но под ссуды из банков, с тем, чтобы хуторяне трудолюбиво выплачивали эти ссуды и проценты по ним, – с тем, чтобы банки выросли в бред недоимок. Писатель командовал отрядом. Писатель был в окопах, спал на снегу и в воде. Писатель был ранен дважды. Ему казалось, что он борется за родину, за нацию, за национальную самобытность, за право петь свои песни, и солдаты тогда в окопах пели:

вкладывая в эти слова глубочайший, как им казалось, смысл, тот смысл, что – пусть они бедны и у них есть только гранит, сосны и вода, пусть их немного, пусть их язык никто не знает, – пусть! пусть! – но они будут самостоятельны, потому что они – нация, потому что они пришли из веков, и они хотят быть самостоятельными. Они дрались, жестоко, направо, налево, кругом. Они умирали от пуль, от холода, от болот. Война кончилась. Писателю, как и его солдатам, всем, которые дрались, остались живы и были героями, – им дали землю, их передали в банковские расчеты, и им оставили оружие. Им дали землю от пяти гектаров, но не больше сорока. Вся страна покрылась хуторами. Во всей стране на хуторах, в красном углу налипли банковские квитки, и в изголовий постели повисли винтовка, шашка и военный мундир. И страна превратилась в страну кулаков, хуторян, земледельцев. Страна догнала после разорения войны соседей своих широт – именно этими хуторянами, которые возникли у соседей за счет военных нажив. Другие страны этих широт – не воевали. Они – торговали. Они продавали железную руду англичанам и немцам. Они продавали англичанам и немцам химические продукты. Они покупали химические продукты у немцев и продавали их англичанам. Они покупали у англичан канадский и аргентинский хлеб и продавали его немцам. Они помогали врагам убивать друг друга. Они наживались. Они мореплавствовали под нейтральным флагом, чтобы наживаться и помогать человеческой смерти. Они богатели. Они отъедались и жирели. Они строили фабрики и заводы, чтобы помогать европейскому разорению. Они строили бумажные фабрики, чтобы делать целлюлозу, доказывая, что бумага – культурнейший двигатель человеческого знания, и скрывая, что та же целлюлоза есть страшнейшее взрывчатое вещество войны и разрушения. Они отстраивались на войне, приняв войну за благополучие. Каждый в этих странах становился кулаком. И в этих странах – в одних на человеческой смерти, в других от человеческой смерти – поселился человек, воспетый Гамсуном. «Индивидуалист». Хуторянин. Он антиколлективен и одинок, и он подозрителен, и ему страшновато. От человеческого убоя он пришел на голое место среди гранита и сосен, около озера. Он пришел один. У него были руки, топор и винтовка. Он раскорчевал землю и выстроил дом. Тогда он привел жену. Через год тогда появился первый ребенок.

Они, хозяева этих стран, муж и жена, просыпаются на рассвете. Он идет к лошади и на двор, в поле или в лес. Она идет к корове, к телку и в дом. В доме она затапливает печь и обстирывает детишек. В изголовье их постели висит винтовка. Хутор огорожен забором там, где может пройти человек, и водою, и камнем там, где человек не может пройти. Первое, что было построено на хуторе, – это были ворота, и на воротах надпись: «Приват», – частное, собственность, мое, никто не должен заходить. И никто не приходит. Муж и жена неделями никого не видят. Между ними все сказано, они понимают друг друга без слова. Это кажется нормой. От человека со стороны надо быть как можно дальше. Самое лучшее – совершенно отказаться от человека со стороны. Идеально, если муж может сделать на дворе все, что ему нужно, – плуг, подкову, гвоздь, хомут, телегу. Идеально, если жена может сделать в доме все, что ей нужно, – засолить редьку, соткать полотно, приготовить свечи, крыжовенное вино, лекарство, хмель, дрожжи. На воротах, около слова «приват», находится почтовый ящик, туда кладутся сельскохозяйственная газета и повестки от банка, от прихода – и очень редко письма. В письмах пишутся поздравления, – эти письма забываются. Но в письмах пишутся также и события. Хорошие события также скоро забываются, но плохие помнятся долго. И лучше б писем совсем не было. А банк! а приход! а сообщения от муниципалитета!.. – ну пусть остается одна сельскохозяйственная газета, этого совершенно достаточно для познавания мира!.. Это познание мира в дни, когда приходят повестки из банка, приводит размышляющие взоры к винтовке у изголовья. Мир конечно страшен. Утром человек идет на конюшню. В запертой на ночь конюшне сперся конский запах, запахи конского пота, навоза, мочи, лошадь приветливо ржет. Хозяин дышит полною грудью довольства, он отвешивает овес. Конская моча есть отличнейшее удобрение, она стекает по желобу в лоханку, – хозяин сладостно тащит лоханку за конюшню в яму, где собираются конские и коровьи отбросы до весны и до осени. Жена за стеной собирает коровий помет, еще теплый, от которого идет пар. Жена задала уже жмыхов свиньям, и свиньи блаженно чавкают, хрюкают, пукают, взвизгивают, насыщаясь, пищеваря, воняя. Три недели тому назад хозяин зарезал одну свинью. Он резал ее у себя на дворе, собирая в таз для мытья головы свиную кровь. Он и жена ошпаривали мертвую свинью кипятком, чтобы собрать щетину для продажи. Бекон и окорока хозяин просолил, и хозяйка прокоптила для экспорта. Это было три недели тому назад, хозяин тогда ездил расплачиваться с банком. Сейчас свиньи отхрюкали и отвоняли над жмыхами, хозяин вылил лошадиную мочу, хозяйка убрала коровий помет. Они вернулись в дом и отмыли руки от свиного, лошадиного помета. Хозяин снял свой шарф и взялся за хомут, от которого также пахнет конским потом. Хозяйка подала на стол поджаренную резаную свинину, политую двумя яйцами, и ячменный кофе. Хозяин питается. За окнами сосны и тишина. Никто не придет. Никого не надо. Утро прошло прекрасно. Надо не забыть, пойти посмотреть, как причина-ет «швицка», – та «швицкд», швейцарской крови в которой вот уже много поколений не осталось ни на грош, – и надо пойти перещупать кур, то есть слазить указательным пальцем в куриный задний проход.

Глава третья

Десять лет тому назад в Берлине, в Прагер-диллэ, семь лет тому назад в Париже, в кафе Ла-Куполь, писатель встречался с другим писателем, писателем Страны Советов. Сейчас писатель Страны Советов проезжал столицу этих широт. Клуб писателей этой столицы помещался в крепостной башне старого королевского замка; под амбразурами бойниц, откуда видны город и море, размещены были диваны; в башенном подвале, где раньше хранился порох, теперь стояли бочки с пивом и пустые бочки, за которыми пили.

Писатель Страны Советов остановился в доме посольства своей страны. Два старых знакомых встретились на чае в министерстве. Писатели за чаем, перед кофе, съели по абрикосу. Писатель Страны Советов в то утро был за городом, в домах двух фермеров, в доме губернатора, в сельскохозяйственной школе для девушек. Губернатор оказался просвещенным помещиком, на письменном столе его лежали Леонард Франк и Жан Жионо, уже прочитанными, и раскрытым лежал Джон Дос Пассос. Из кабинета губернатор повел гостя в коровник и в сепараторную. Эстетика коровника дополняла эстетику Марселя Пруста. В этих странах наряду с музейными древностями всегда показывали коровью современность. За завтраком губернатор сказал: «все, что вы видите на столе, это с моей фермы, все, даже вино и колбасы, даже водка, хотя это и маленькое нарушение закона!.. Я прикупаю к столу, кроме соли и корицы, только кофе, коньяк и сигары!..» – и губернатор заговорил о Леонарде Франке. И губернатор очень внимательно спросил о переоборудовании сельского хозяйства в СССР. Писатель за неделю до отъезда из Москвы был в деревне, в рядовом колхозе, и существеннейшее, что он мог сказать губернатору, это то, что колхозники почти не говорили с писателем ни о литературе писателя, ни о своих домашних делах, но потребовали, чтоб писатель рассказал о Японии и об Америке, о делах на Дальнем Востоке, это было существеннейшим для колхозников.

– Почему? – спросил губернатор.

– Помните, что, ковыряя землю и доя коров, колхозники и знают, и уверены, что они делают и общественное, и государственное дело, – сказал писатель, – и поэтому они полагают, что судьба каждого из них зависит не только от их поля и коровы, но и от того, что делается в Америке и на Дальнем Востоке.

– Это колхозники знают? – спросил губернатор.

Глава четвертая

Непонятно – день или ночь. С белого неба падает мелкий-мелкий дождичек. Камни обглоданы тысячелетьями и ледниками. На камень ползет мох. На мху растут одинокие, корявые, злые сосны. Из дома выходят двое – хозяин и гость, писатель Страны Советов. Они идут к воде и садятся в лодку. Они переплывают озеро. Они идут замшелой тропинкой. Земля уже пахнет дымом сгоревшей хвои. Это – Иванова ночь. Писатели идут праздновать. Падает, падает с неба мелкий, мелкий дождик. Свет белес. На каменной глыбе сложен громадный костер, – на гранитной глыбе, совершенно лысой и гладкой. Вокруг костра ходят пожарные в страшных шлемах и с топорами в руках, полные гордости. За пожарным табором разместились люди в военной форме, с винтовками и с шашками, – хуторяне, приехавшие к празднику на своих фурах и в полных доспехах, полные гордости. На площадке, под каменной глыбой, приходский оркестр играет допотопный вальс, и парами прыгают девушки. За танцевальной площадкой расположились буфет и тир. Ровно в полночь зажигают костер. Он вспыхивает бенгальскими огнями. И, когда он разгорается, рядами к нему подходят девушки из сельскохозяйственной школы, в венках и в национальных костюмах, – будущие образцовые жены поют:

Писатель склоняется к гостю и шепчет злобно:

– Действительно, камень, ветер да небо, – это их! – моя собственность! мое! мое! – смотрите, как усердно горят бенгальские огни! – смотрите на пожарников!..

Большой шлем

*

Дом и все в доме, в семье, в благополучии, в жизни было сделано исключительно им, Владимиром Ивановичем Кондаковым. К тринадцатому году – садом антоновских яблонь и пихтовым парком – дом спустился до самой Волги. На Волге, у пристани, стояла яхта «Владимир Кондаков», с кают-компанией и салоном, с кухней, буфетом и погребом, с двумя спальнями, с ванной и душем. На этой яхте Владимир Иванович Кондаков инспектировал Волгу, от Астрахани до Рыбинска, все волжские нефтяные нобелевские торговые конторы и товарные склады. Дом разместился на горе, посреди города и между сосен одновременно. От города дом отгорожен был двориком и решетчатыми каменными воротами в барельефах львиных морд. За прихожей, прохладной летом и теплой зимами, одиночество-вала гостиная, в морских пейзажах копий с Айвазовского. За гостиной немотствовал кабинет хозяина, отделанный черным дубом, с зеленым сукном громадного письменного стола посреди комнаты, с черными кожаными креслами около камина.

К тринадцатому году старший сын учился в Англии, в Кембриджском университете, на родину приезжал к Рождеству и на лето, курил трубку и с отцом разговаривал по-английски. Старшая дочь училась в Петербурге, на филологическом факультете Петербургского университета, курила русские папиросы «Сильва», говорила на четырех языках, на немецком, французском, итальянском и английском, любила Францию, Василия Розанова и презирала англичан, их язык и своего английского брата. Младшие – на серых, в яблоко, рысаках, под медвежьими покрывалами – ездили здесь же в городе в гимназию и реальное училище, – на этих же рысаках возвращались домой, и дома учились с гувернантками и домашними преподавателями – языкам, музыке, рисованию, почти не выезжая в город, кроме школы, развлекаясь дома же, на своем катке, на своей горе, домашним детским журналом, домашними спектаклями. Гости к детям – по тщательному выбору родителей – допускались раз в неделю, в воскресенья. Субботний вечер был вечером отца, когда к нему приезжали партнеры большого шлема, – родители тогда ужинали отдельно, и повар задерживался на кухне до полночи, бегая на мороз, посмотреть, хорошо ли проморозился мум. Сумерки в пятницу и вечер до семи принадлежали матери, когда к ней приезжали в гости дамы, в гостиные комнаты, которые подтапливались для этого и куда горничные в подкрахмаленных платьях приносили кэки, кофе и чай. Любимым произведением матери считался роман «Война и мир», но в досуге, а досугов у нее было много, она, прилегая на кушетку с коробкой шоколада, в рабочей своей комнате, читала Локка, писателя, который был моден в России к тринадцатому году. Дом не случайно был поставлен над Волгой. За Волгой, на луговой стороне, за невероятными и прекрасными просторами Волги и заволжских пойм, стояли богатырские леса, окутанные легендами, и такие, по которым на самом деле шла история России, начиная от Володимиро-Суздальских времен – через русский церковный раскол – до возникновения российского капитализма. Из этих лесов, наряду с разбойниками, на Волгу выходили миллионщики. И из этих лесов тридцать два года тому назад вышел тринадцатилетним мальчиком Владимир Иванович Кондаков, на самом деле создавший все в своей жизни своими собственными руками.

Это был год убийства императора Александра Второго, когда тринадцатилетний Владимир с отцом своим Иваном, весенним волжским разливом, пристроившись на беляне, мимо Нижнего, Казани, Саратова и Царицына, плыл с дугами до Астрахани. Сзади, в лесах, осталась канонная, старообрядческая семья дужников, сурового леса, тына вокруг усадьбы, исступленной моленной в задней половине дома, глубоких зим и дедовского авторитета. Отец и сын плыли до Астрахани, везя на продажу зимний труд всего своего дугогнувного рода. В Астрахани были к июню. В Астрахани обожгла жара. Дуги продавали полтора месяца, и собирались уже восвояси. Но к середине июля в Астрахани поспевали арбузы, отец с сыном поели арбузов, отец умер в холерном бараке, сын выздоровел. Ни дуг, ни денег не оказалось. И только через девятнадцать лет навестил мальчик, уже нобелевским инженером, свою родную деревню. Год проскитавшись на астраханских и гурьевских рыбных промыслах, мальчик приехал в страшный город Баку, в город азиатских невероятностей, зноев и нищеты, нефти и огнепоклонников, миллионных человеческих гибелей и одиноких человеческих карьер. Однажды забил фонтан, – и счастье, и катастрофа, – черным дымом нефть рвалась в небо до облаков, сумасшедшими потоками нефть текла в разные стороны по песку, разбрасывая миллионы пудов и рублей богатств. Люди унимали стихии. Люди окапывали потоки. Нобель приехал командовать. Паренек лет семнадцати бросился в один из главных потоков, подставил потоку спину, уперся руками и ногами в землю, крикнул:

– Окапывай меня! –

Его стали зарывать песком, эту живую, из человеческого мяса, плотину. Инженеры установили, что паренек выбрал удачнейшее и правильнейшее место, где надо было перекапывать, подстать инженерам, знатокам математики. Нобель поразился мужеству. Перед Нобелем стал парень отличной мускулатуры, белый негр, с которого текла нефть, который дымился нефтью и у которого были белы белки да зубы.

О'кэй. Американский роман

*

4 июля 1776 года, в день объявления независимости, в день возникновения Соединенных Штатов, в Филадельфии, американская женщина Бетси Росс подарила Джорджу Вашингтону, первому американскому президенту, первое американское знамя. Это было полтораста лет тому назад. 7 ноября 1931 года, в годовщину Октябрьской революции, в Детройте, американская женщина, Бетси Росс, праправнучка первой Бетси Росс, передала коммунистическое красное знамя детройтской организации коммунистической партии.

За последние двадцать лет впервые в январе 1931 года я давал полуобязательство веровать в Бога и не быть бандитом, равно как и анархистом. Происходило это обстоятельство в Германии, в Берлине, в американском консульстве. Мне предложено было прочитать параграфы, написанные по-русски безграмотным языком, точнейшим переводом с английского, где сослагательным наклонением значилось:

– если вы не веруете в Бога –