Опубликовано в журнале «Юность» № 12 (151), 1967
Рисунки Ю. Вечерского.
Часть первая
1
— Помо-ги-те!..
Тонкий голос метался в темноте, звал. Прежде чем свернуть туда, к березовой роще, за которой гудело и вспыхивало проходящими огоньками загородное шоссе, Валерий вдруг подумал, что это уже было с ним когда-то: ночь, луна, истошное кваканье лягушек в болотце, — и еще подумал: это ему только кажется, что было.
— Эй! — собравшись с духом, закричал он. — На по-мощь! Лю-ди! Сюда!
Тонкий голос отозвался ближе — похоже, кричала девушка, — затем в клочковатой мгле Валерий различил движущееся зигзагами белое пятно и следующие за ним по пятам безмолвные черные тени. Внутренне холодея, Валерий обернулся — улочка была безлюдна и тонула в тумане, — глянул вбок, где за рядами яблонь пряталась дача тестя и где в это время, не ведая ничего, мирно спали жена и дочка, стиснул в кулаке тяжелый ключ от городской квартиры и, чуть припадая на левую ногу, побежал, огибая кусты, наискосок от асфальтированной дорожки к роще.
Он поразился, как медленно в наступившей тишине вышли навстречу ему двое: один пониже, с длинным плотным туловищем, в разорванной на груди рубахе, второй юношески поджарый, широкоплечий, с маленькой аккуратной головой…
2
Было солнышко, были дремотные развесистые вязы над оврагом, и была девчонка… Девчонка стояла и плакала, невысокая, с модной копной черных волос, в белой кофточке. Она стояла под старым вязом невдалеке от дороги, по которой проходили люди с электрички, вертела в руке сумку, где лежали ее новые туфли-гвоздики (она их только что сменила на босоножки), стояла и плакала какому-то своему горю. Она явно не спешила, может быть, даже боялась идти домой… Да, конечно, боялась: ведь это была ты, Татьяна, в тот день, ну, ты знаешь, какой это был день. Я неслышно подошел к тебе сзади и наконец решился.
— Простите, — сказал я. — У вас какое-то несчастье… Вы не попали в институт? Не прошли по конкурсу?
Минуту тому назад я этого еще не знал. Меня как осенило.
— Да, — сказала ты. — А вы студент? Преподаватель?
Мне стало все ясно. Я около месяца наблюдал за тобой издали, теряясь в разных догадках. Теперь стало ясно.
3
А ты была рада. Тревожилась немного, что все как-то чересчур быстро, и все-таки рада. Я хоть и «очкарик», но не урод, у меня хорошая профессия, характер смирный (только несколько
импульсивный
, по определению мамы). Кроме того, ты была удручена своим провалом в театральном, и тебе надоело зависеть от отца, от его воли и еще больше — произвола. Ты, годами приучавшая себя к мысли, что станешь артисткой, не могла не воспринять его решение отдать тебя в продавщицы как катастрофу в своей жизни. И вот, выходя замуж, ты делала, что называется, ход конем.
…Свадьба была многолюдной, шумной, бестолковой, как почти все свадьбы, на которых мне довелось побывать. Много ели, очень много пили и заставляли пить нас с тобой, хотя пить нам совсем не хотелось. У большинства гостей были возбужденные маслено-блестящие глаза; эти глаза как будто старались залезть в нас, понять, что мы чувствуем, и, если удастся, хоть немного то же почувствовать. Они кричали «горько», пили, плясали, танцевали и никак не хотели оставить нас вдвоем. Даже мои друзья вели себя не лучше: я чувствовал, что каждый из них смотрел на тебя так, будто не я, а он жених, и ему предстоит остаться с тобой наедине.
Не потому ли ты слегка удивилась и загрустила, когда они все же собрались уходить? Тебе надо было остаться с одним. И тебе было страшно оставаться только с одним. Я чувствовал это, я не мог этого не почувствовать. Не знаю, может быть, если бы удалось все начать сначала, я и не обошелся бы с тобой так грубо, как вышло тогда, но ты должна понять, отчего так у меня вышло. Я был не совсем уверен в твоей любви, и поэтому я особенно боялся уронить себя в твоих глазах как мужчина: мне казалось, в эти первые минуты, когда мы остались одни, я должен быть решителен и бесцеремонен. К тому же я не знал, был ли у тебя кто-нибудь до меня. И вот все получилось так, как это бывает со многими очень любящими и самолюбивыми мужчинами. Потом, месяца через три, вспоминая те первые минуты, ты сказала, что тебе было тогда больно, страшно и очень обидно.
Вообще это чувство — обида — стало чем-то почти неизбежным в наших отношениях. Той своей первой обиды ты мне не прощала никогда, я знаю…
Ох, этот первый месяц! Конечно, были и счастливые часы и даже дни… Никогда не забуду того первого утра, когда ты проснулась, растворила свои большие, чуть влажные после сна глаза, и такой поток света, солнечной радости, счастья хлынул из них! Помнишь, я стоял у полуоткрытого окна — я проснулся раньше тебя, — курил и тихонько любовался тобой издали, а ты, заметив мой взгляд, смущенно отвернулась и вдруг запела. У тебя приятный, теплый, прозрачный голосок. Знаешь, вот в ту минуту я верил, что все у нас сбудется: любовь, счастье и даже то, что ты станешь артисткой. Я смял недокуренную сигарету и бросился к тебе.
4
Ты должна хорошо помнить тот ранний вечер в начале ноября: в желтом гаснущем свете солнца кружились редкие снежинки; было безветренно, сухо, но холодно. Ты шла из магазина, держа что-то завернутое в газету, чуть наклонившись вперед и о чем-то глубоко задумавшись. Я возвращался с работы — бежал по улице от метро — и вдруг увидел твою напряженную спину. У меня екнуло сердце: «Что-то случилось…»
Я не стал нагонять тебя тотчас, а еще некоторое время наблюдал издали. Спина твоя была напряжена, лицо, которое ты повернула вполоборота ко мне, когда пересекала улочку у сквера, было непривычно сосредоточенным. Да, что-то случилось, решил я и, перейдя следом узкую улочку, догнал тебя у угла нашего дома. В глазах твоих я увидел радость, ты взяла меня под руку, и мы пошли рядом. В эту минуту ты казалась мне очень родной.
— Таня, что-нибудь случилось? — сказал я.
Ты отрицательно покачала головой и вместе с тем внимательно и оценивающе заглянула мне в глаза.
— Пока ничего. Но может быть.
5
На какое-то время — казалось, надолго, иногда казалось, навсегда — у нас воцарился мир. Я не знаю, не берусь судить, почему этот мир пришел к нам тогда, когда жить, в общем, становилось труднее, но вот что мы заметили оба: чем ближе был срок появления на свет ребенка, тем мы делались дружнее. Помнишь? Сперва я только выходил с тобой гулять — мы старались как можно больше гулять и в любую погоду. Потом я перенял кое-какие твои обязанности по дому: мыл полы, относил в прачечную белье. Потом мы вместе стали ходить на рынок, в «Гастроном». А частенько я и один бегал то за селедкой, то за мороженым, то искал лимон, то спрашивал копченую колбасу «сервелат». Я понимал, что это нужно тебе в твоем положении, и не роптал. Наоборот, мне нравилось, что ты такая; пожалуй, это время — самое спокойное и счастливое в нашей с тобой жизни.
Да, даже счастливое. Потому что — и я в этом совершенно убежден — в те месяцы ты меня любила по-настоящему. Вспомни сама. Конечно, ты в этом не признавалась и никогда не признаешься, но ты даже ревновала меня. Не так, когда ревнуют к определенному человеку и главным образом не без повода, а беспричинно, безотчетно, из одной лишь могучей, инстинктивной потребности безраздельно владеть любимым существом. Боже мой, какое это было наслаждение — видеть твою ревность! Ведь можно как угодно порицать это чувство, но кому не известно, что без любви ревности не бывает. Лишь один раз на этой почве мы с тобой поссорились, и основательно — помнишь? — но, к счастью, это было один-единственный раз.
Было воскресенье уже в конце зимы — солнечный морозный денек. Как блестел снег на пригорках, каким в тени он был синим, твердым и, наоборот, воздушным и колким на деревьях в аллее за нашим домом! Мы неторопливо шли по обледенелой, скользкой дорожке обочь с полосой заиндевевших деревьев — ты, как обычно, держалась за меня, — и в это время с нами поравнялась группа лыжников, парней и девчат из нашего дома. И вот — трудно объяснить, почему и зачем, — девушка, шедшая последней, крикнула: «Валерик, позвони мне вечерком!» Было это озорство, или ей в самом деле надо было со мной поговорить — представления не имею. Эта девушка жила в соседнем подъезде, мы прежде были едва знакомы, я даже не помню, как ее зовут, и вот нате вам: «Валерик, позвони мне вечерком!» Скорее всего это было озорство: скользнув шальным взглядом по твоей округлившейся фигуре и усмехнувшись, девушка энергично взмахнула палками и пошла на обгон. Я даже не успел ей ответить.
От твоего внимания ничего не ускользнуло: ни этот ее взгляд, ни усмешка, ни то, что она быстро стала удаляться от нас. Мы немного прошли молча, и ты спросила:
— Что это за девка? Твоя бывшая любовь?
Часть вторая
1
Он сидел у березы, прислонившись к тонкому, запотевшему у комля стволу и упираясь руками в землю. Было два часа пополуночи. Последняя электричка давно уже прошла, и те сошедшие с нее несколько человек, на чью помощь он так рассчитывал, прошли по асфальтированной дорожке мимо, не заметив его. Погруженный в себя, в свою боль, он тоже не заметил их, мелькнувших на выбеленном луной куске асфальта. Возможно, он услышал бы их шаги или голоса, если бы не заглушающее все звуки окрест неистовое кваканье лягушек. Дважды он порывался посмотреть на часы, но было очень трудно подымать руку, а кроме того, он боялся, что время совсем не продвинулось. Внутри него по-прежнему что-то тикало, ровный больной жар заполнял тело, сознание то меркло, и тогда ему казалось, что он погружается в какой-то похожий на явь странный сон, то становилось четким, чистым, и он начинал торопливо думать о том, что надо все-таки посмотреть на часы, и надо терпеть, и надо обязательно дождаться электрички, и не надо отчаиваться, потому что его обязательно найдут и спасут.
«Надо было терпеть — вот что, — сказал он себе в минуту очередного просветления. — Не бежать от семьи, а терпеть. Уж лучше терпеть было там, чем тут. Если бы я терпел там, то мне не пришлось бы теперь тут, полузарезанному… Хотя бы ради Машеньки, хотя бы ради того, чтобы не валяться сейчас в этих кустах… Не повезло с семьей — ну и что можно поделать? Нести свой крест до конца, как говорят. А что еще? Не знаю. И никто не знает. А что еще? А что я знаю?
Я хочу домой, вот что я знаю. Я не хочу тут умирать, понимаете? Это кто-нибудь понимает, что я не хочу умирать?.. Стоп. Без паники. Надо посмотреть на часы. Сейчас я посмотрю. Без паники. Сейчас я подниму левую руку (больно, больно)… Ничего не вижу! Стоп.
Надо достать спички. Надо посветить. Надо посмотреть на часы. Надо наконец узнать, сколько еще ждать последней электрички. А может быть, я сумею как-нибудь сориентироваться и понять это без часов?»
2
Я полюбил ее в ту же минуту, как взял на руки. Сразу. Мгновенно. Наверно, так уж я устроен, что любовь поражает меня мгновенно. Даже любовь к собственной дочери. Я взял этот белый легкий тугой сверток, я только взглянул на ее личико, и я уже любил ее, свою дочку. И я знал уже, что отныне и до конца дней моих не будет для меня существа более дорогого, чем она. Я очень обрадовался этому чувству. Я чуть коснулся губами ее смуглой, атласной щечки, и на меня повеяло невыразимой прелестью. Пахло парным молоком и еще чем-то очень приятным — теплым, чистым. Я был так рад. Она как раз открыла глаза, влажноватые, с крошечной раскосинкой, и, поверишь, мне показалось, что она меня узнала. То есть не то чтобы узнала, но как-то по-своему ощутила, что ли, что я ее отец и, главное, что я ее люблю.
А ты стояла в сторонке, смотрела на нас и тихо, блаженно улыбалась. Затем ты подхватила меня под руку, и мы пошли к ожидавшему нас за воротами такси. В машине ты хотела взять у меня дочку, но я не отдал. Я бережно держал ее на своих руках, мне было легко и радостно держать ее.
А кругом, по обе стороны извилистой дороги, высились тополя, тронутые уже осенней желтизной, наискось просвеченные солнцем и как будто вымытые свежим речным воздухом парка…
На пороге квартиры нас встретили твои родители. Ты ведь представления не имеешь, как мы готовились к этой встрече. Накануне, сразу после работы, я вымыл полы, и, когда они подсохли, больше часа ушло на натирку. Потом я привел в надлежащий вид ванную и уборную. Потом решил протереть влажной тряпкой стены и смахнуть кое-где по углам паутину. Потом, разогревшись и разохотившись, я взялся за кухню, перемыл посуду, привел в порядок газовую плиту, буфет. И последнее, что я сделал, — это вымыл в комнате окно. Я так от всей этой непривычной работы устал, что у меня едва хватило силы принять душ и постелить себе постель… Ты ведь этого ничего не знаешь, ты не интересовалась, кто навел такой блеск в квартире. Между прочим, это была первая капитальная уборка после того, как мама перешла жить к дядьке, своему брату, отдав квартиру нам с тобой.
А рано утром приехала твоя мать и завершила то, что я не успел сделать или недоглядел. Вернее, мы с ней вместе завершили: она свежим глазом замечала недоделки и указывала мне, а я с ее помощью доделывал. В тот день на работу я не ходил — дали отгул. Я по совету твоей матери сперва съездил на рынок, потом принес из прачечной белье, а затем стал собираться к тебе. Незадолго до моего ухода пожаловал твой отец с фруктами и цветами. Они остались дома (мать варила борщ), а я поехал за тобой. И вот наконец мы появились на пороге своей квартиры, мы трое: Машенька, ты и я. Твои родители стояли у открытой двери. Я был немного взволнован, твой отец тоже был взволнован, я это заметил. Ты смеялась счастливо и устало. Мы внесли нашу дочку в квартиру, где ей предстояло жить, расти, радоваться. Она вошла в свою квартиру — теперь это была и ее квартира. Почему-то это волновало и трогало нас очень.
3
Ты и после нередко удивляла меня своей неблагодарностью. Но если бы дело было только в неблагодарности!..
— Надоело, — сказала ты, вернувшись как-то снежным февральским вечером из детской консультации. — Так все надоело!
— Что надоело? — спросил я, хотя отлично понимал, что ты имеешь в виду.
— Да все… Осмотры, взвешивания, прививки. Жизни нет.
— Но все молодые мамы проходят через это. А как же иначе? — сказал я, и в самом деле убежденный, что иначе нельзя.
4
Наверно, это было самое сильное потрясение в моей жизни. Вернувшись в тот день на дачу позднее обычного (было производственное совещание, на котором шеф поставил интереснейшую задачу нашей группе «математиков» во главе с Вадимом), я застал тебя полураздетую с Машенькой на руках. И надо же так случиться, что именно в этот день твои родители уехали по делам в Москву и там остались ночевать.
— Где ты пропадаешь? У нее сильный жар, — сказала ты раздраженным, виноватым и испуганным голосом. — И дома никого нет. Что делать? Кошмар!
Я взял у тебя Машеньку. Она не плакала, не капризничала, только слабо постанывала, как взрослая. Я взял ее на руки, и она меня обожгла. Тельце ее прожигало сквозь детское пикейное одеяло, в которое ты завернула ее. Это был какой-то горячий утюжок, обвернутый одеялом. У нее было, наверно, не меньше сорока.
Во мне все онемело от страха, горя, жалости и безмерной любви, которую я особенно резко ощутил в ту минуту.
— Срочно врача надо, — сказал я почему-то шепотом.
5
Печальное и смешное шло в нашей жизни рядом, и порой невозможно было понять, где кончается одно и начинается другое…
Помнишь это последнее наше возвращение с дачи? На третий или четвертый день по переезде ты мне сказала:
— Давай раскошеливайся. В детский универмаг привезли шубки на Машу.
— Сколько стоит? — спросил я.
— Шестьдесят, да шапочка — пять, да варежки новые, да шерстяные носки, если будут, — еще клади пятерку. Всего семьдесят.