Кто-то, никто, сто тысяч

Пиранделло Луиджи

«Кто-то, никто, сто тысяч» (1925–1926) — философский роман Луиджи Пиранделло.

«Вы знаете себя только такой, какой вы бываете, когда «принимаете вид». Статуей, не живой женщиной. Когда человек живет, он живет, не видя себя. Узнать себя — это умереть. Вы столько смотритесь в это зеркальце, и вообще во все зеркала, оттого что не живете. Вы не умеете, не способны жить, а может быть, просто не хотите. Вам слишком хочется знать, какая вы, и потому вы не живете! <…> А стоит чувству себя увидеть, как оно застывает. Нельзя жить перед зеркалом. Постарайтесь на себя не смотреть. Все равно вы никогда не узнаете, какой вас видят другие. А раз так — что толку узнавать, какая вы для себя? Ведь в конце концов может случиться, что вы перестанете понимать, почему вам навсегда навязан тот облик, который неизменно показывает вам зеркало!»

КНИГА ПЕРВАЯ

1. Моя жена и мой нос

Что ты делаешь? — спросила жена, увидев, что я, против обыкновения, задержался у зеркала. — Ничего, — ответил я. — Просто смотрю, что у меня тут такое, в этой ноздре. Если вот здесь нажать — немножко больно.

Жена улыбнулась.

— А я думала, ты нос разглядываешь — на какую сторону он у тебя свернут.

Я обернулся, как собака, которой наступили на хвост.

— Свернут нос? У меня?

2. А ваш нос?

Так вот, после того как жена открыла мне глаза, я стал думать, что все только и видят, что мои телесные недостатки, а ничего другого во мне просто не замечают.

— Ты смотришь на мой нос? — спросил я внезапно в тот же самый день одного моего приятеля, который подошел ко мне, наверное просто для того, чтобы обсудить какое-то свое дело.

— На твой нос? С чего ты взял? — ответил он.

Ну, а я ему, нервно улыбаясь:

— Ведь он у меня свернут на сторону, разве ты не видишь?

3. И это вы называете «побыть одному»!

С той поры я стал страстно желать остаться один, — ну хотя бы на час в день. Это было даже больше чем желание, это была прямо-таки необходимость, необходимость острая, безумная, не терпящая отлагательства, отчего присутствие или близкое соседство жены могли довести меня буквально до исступления.

— Джендже

[1]

, ты слышал, что сказала вчера Микелина? Кванторцо нужно срочно с тобой поговорить!

— Посмотри, Джендже, правда в этом платье у меня слишком видны ноги?

— Часы остановились, Джендже.

— Джендже, что же ты не выведешь собачку? Потом она напачкает на ковер и ты сам будешь ее бранить! Но ведь нужно же ей где-то… то есть я хочу сказать, не хочешь же ты, чтобы… Ведь ее, бедняжку, со вчерашнего вечера не выводили!

4. А вот что значило для меня «побыть одному»

Я-то хотел побыть один совершенно необычным, новым способом. То есть не так, как вы, а совсем наоборот — так, чтобы не было меня самого, а рядом кто-то был.

Вам это утверждение кажется первым признаком безумия?

Но, может быть, это потому только, что вы не дали себе труда подумать над тем, что я сказал.

Не спорю, может быть, я и безумен, но, поверьте, единственный способ действительно «побыть одному» это тот, о котором я вам только что сказал.

Одиночество никогда не может быть при вас, оно может быть только без вас и в присутствии чего-то вам постороннего — посторонним может быть все что угодно: место или человек, — все дело в том, что для этого постороннего вы не должны существовать, так же как и оно для вас; и вот только тогда-то ваша воля и ваши ощущения как бы отлетают от вас, делаясь мучительно неухватимыми, вы утрачиваете самого себя, и жизнь вашего сознания приостанавливается. Подлинное одиночество возможно лишь в том месте, в котором нет для вас ни следов, ни звуков, то есть в том месте, которому вы чужой.

5. Выслеживание незнакомца

Пока я расскажу только о самых незначительных из моих безрассудств, о тех, которые начались во времена, когда мое безумие переживало еще пору резвого детства, и когда мои безрассудства принимали форму пантомимы, которую я разыгрывал перед всеми зеркалами нашего дома, оглядываясь, чтобы не быть замеченным женой, и страстно надеясь, что, собравшись за покупками или в гости, она оставит меня наконец одного хотя бы ненадолго.

Я не хотел, подобно комедианту, изучать перед зеркалом свои жесты или заставлять свое лицо выражать разные чувства и душевные движения. Напротив, я хотел застигнуть себя врасплох, увидеть свои жесты во всей их непринужденности, уловить в лице перемены, отражающие движения души, например: перемену, вызванную неожиданным удивлением (представив себе какую-нибудь несообразность, я так подымал брови, что они почти касались волос, а глаза и рот распахивались так, словно их дергали за ниточки, как марионеток), или глубокой скорбью (представив себе смерть жены, я хмурил лоб и горестно опускал глаза, как бы желая скрыть эту скорбь), или яростью (я скрежетал зубами, воображая, как кто-то дает мне пощечину, задирал нос, злобно оскаливался, сверкал глазами).

Но, во-первых, и это удивление, и эта скорбь, и эта ярость были поддельными, а не настоящими, потому что, если бы они были настоящими, я не мог бы их увидеть: под моим взглядом они тут же исчезли бы. Во-вторых, удивляться я мог множеству разных вещей, и выражаться это удивление тоже могло по-разному, в зависимости от момента и состояния моего духа, и то же самое касается и скорби, и ярости. И даже если, наконец, согласиться с тем, что для какого-то совершенно определенного удивления, для какой-то единственной и определенной скорби, для какой-то единственной и определенной ярости я располагал именно таким выражением лица, все равно оно было таким только для меня, а не для других. Например, моя ярость выглядела бы совершенно иначе для того, кто моей ярости боялся, иначе для того, кто был склонен ее извинить, и опять-таки иначе для того, кому она только смешна, и т. д.

О, у меня было еще достаточно здравого смысла, чтобы все это понять, но — при всей очевидной недостижимости цели, которую я в своем безумии себе поставил, — мой здравый смысл все-таки не натолкнул меня на мысль, что от этой отчаянной попытки следует отказаться и удовольствоваться тем, чтобы просто жить, не стараясь увидеть себя со стороны и не заботясь о том, что думают обо мне другие.

Мысль, что другие видели во мне кого-то, кого я не знал и кого могли знать только они, глядевшие на меня со стороны своими, не моими глазами, глазами, которым я представал таким, каким самому мне не суждено было увидеть себя никогда, потому что это был тот я, который принадлежал им, а не мне; мысль, что другие видели жизнь, которую они считали моей, а на самом деле мне она была недоступна, — эта мысль не давала мне покоя.