Тетралогия Константина Плешакова переносит в мир древней славянской магии и эпоху войн со Степью. Описываемые в книге события фантастичны, но вполне вероятны, богатыри не похожи на почти лубочных васнецовских персонажей, это люди из плоти и крови. Привычные сказочные и былинные сюжеты предстают в неожиданном свете: великие битвы, ратные подвиги, Святополк и колдовская девка Маринка, невинно убиенные Борис и Глеб, неодолимое зло в лице вечного врага героев — Волхва.
Святогор
***
Первым о беде узнал Илья. Как только настиг его гонец под стенами Галича и прошептал, задыхаясь, страшное слово, тотчас взметнул Илья коня на дыбы, поворотил круто и погнал к Карпатским горам так, как один Илья коней гнать умел: измучен конь, дрожит — сейчас упадет, а Илья роздыха ему не дает, к уху склоняется и уговаривает: «Потерпи-выручи, дружок каурый; я тебя сколько раз выручал, теперь и ты мне помоги — нужда крайняя у меня». И приехал Илья к Святогору первым.
Два ученика было у Святогора-богатыря: Илья да я, Алеша. Илью гонец нашел, а меня — мысль Святогорова. Небывало велик был Святогор-богатырь, не слыхал я ни про кого, чтоб мысль свою, как он, по свету всему рассылал невозбранно. Конечно, у кого Сила есть, все могут порой мысли посылать и ловить, в меру умения своего, кто через улицу только перекидывать, кто (в жизни раз) через весь свет; в мере все дело; но Святогорова мера небывалой была.
Могу и я иногда мысль послать и чужую почуять — за несколько дней пути, но, помимо Силы, здесь еще везение нужно, чтоб твоя Сила Силой людей, земли и вод не перебивалась. У всякого леса, у речки всякой, у горы, у моря, у людей многих — своя Сила, и, чтобы в разноголосице этой мысли не потеряться — везение надобно, повторяю, или чтоб боги тебе помогали.
А Святогор ни в чем этом не нуждался. Сильным из Сильных Учитель был. Замрет Святогор на мгновение, сожмет кулаки, глаза опустит, веками прикроет, набухнут вены на лбу у него, струйка пота по виску пробежит — и услышат его хоть на краю света.
Вот и я на краю света услыхал. Понятно, что я прежде Ильи весть Святогорову получил: едва только выпустил Святогор ее, я уж к нему летел, а Илью гонец еще искал и догонял. Но опередил меня Илья, потому как куда ближе к Карпатским горам в час тот холодный был, а я в степях Хазарии странствовал, подвигами беспечно играя.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вначале была только одна Зга. Зга была всем, и все было Згой. Не имела она лика и тела не имела, но была всесильна и всеобъятна. Не шевелилась Зга, а лежала неподвижно, все собой обнимая. Чуждо ей было движение всякое. И пролежала так неимоверно долго, времени не считая. И никого и ничего больше не было. Но всему на свете приходит конец: этому закону и сама Зга повиновалась. Пошевелилась Зга, и от этого шевеления родилась Мокошь.
Выйдя из Зги нагая, Мокошь заговорила:
— Мать, дай мне одежду.
Тут Зга впервые ощутила, как в ней шевелится что-то, и этим «чем-то» было Удивление. Так родилось на свет первое чувство. Зга раньше не ведала никаких чувств, и незнакомые ощущения понравились ей. Так Родилась Радость. И от радости Зга заговорила:
— Зачем тебе одежда?
ГЛАВА ВТОРАЯ
Много вымыслов окружало мою жизнь и много недоверия. Много врали про меня и враги, и друзья, и даже те, кто меня в глаза не видывал.
Одни говорили, что мать моя стала тяжела от Сильного воина Гора, пришедшего с западных земель. Действительно, помнили многие, что жил он в нашей деревне, Силой своей удивляя и воинским умением. И по срокам сходилось.
Другие говорили, что отец мой был киевский варяжский князь Игорь. Мол, отсюда и честь вся Святогору пошла. И по срокам опять же похоже было.
Третьи говорили, что рожден я действительно от Даждьбога, но только не матерью моей, а самой землей, что зачали земля и Даждьбог меня в весенний солнцеворот, и даже место показывали — в сосновом бору, на поляне, на пригорке, на шлем похожем. И якобы лежал я в земле, как в утробе, а потом землю раскидал и вылез наружу, и подхватили меня на крылья две сойки и принесли в дом матери моей. Так и зовется с тех пор холм тот: Святогорово Лоно.
Да, и воин Гор, и князь Игорь могли быть отцами Мне; проходило княжеское воинство на юг через нашу Деревню, и Гор к нему прибился и сгинул. И Сильным он был — до сих пор показывают в наших местах родник, что он взглядом отворил, и называют: Горово Око. И князья киевские меня в почете с юности держали.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Я блуждал по весенним лесам много дней. Ждал некоего знака, который указал бы дорогу. Что говорить, до тех пор меня вели; яга говорила, что меня хранят, покуда я мал. Я был все еще мал годами, рассуждал я, но не означало ли мое недетское знание Силы, что теперь мне больше не будет подмоги?
Я знал, чего хотел: победить Кащея. А к этому я был все так же мало пригоден, как к тому, чтобы двигать горы. Ничто другое меня не трогало: я должен был стать умнее и сильнее. Но ничто в лесах не указывало мне дорогу ни к новому знанию, ни к большей Силе. Я забирался на верхушки сосен и глядел в пышущее солнцем небо, но только портил глаза. Я часами просиживал на берегу ручьев и рек, глядя в воду, но только тупел в неподвижности. Я скликал Змей, но ко мне выползали только испуганные глупые медянки и гадюки. Я пробирался на болота и таращился на смутные голубые огни ночи напролет, но только едва не провалился два раза в трясину. Я повторил без счета все молитвы, которые знал, — ничто не шевельнулось в мире. Все и вся были глухи ко мне. Я почти не спал, потому что стоило мне забыться и увидеть первый сон, как я, вздрогнув, просыпался и начинал его толковать. Но сны были незначащие.
Я стал отчаиваться. Возможно, все мои потуги стать Сильным были глупы, и я должен был оставаться деревенским ведуном, разгадывающим нехитрые тайны и врачующим несмертельные болезни. Разве мне было видение? Разве боги говорили со мной? Разве сказали мне Шипь, Шиха и Шитусь, что передо мной лежит дорога подвигов? С чего я вообще вообразил, что могу преградить путь Кащею?
Минул месяц. Когда я пускался в дорогу, снег еще лежал в тенистых местах, по ночам случались заморозки, и леса только еще просыпались. Теперь все вокруг было восторженно-зелено, все облечено в тепло. Пора было что-то решать. Я провел день на берегу глубокого синего озера. Я был так мрачен и хмур, что даже русалки не заигрывали со мной (я уже не говорю о том, что за целый месяц меня ни разу не повел леший). Я перестал ждать знака. Я просто слонялся по берегу, думая, что мне делать.
Возвращаться я не хотел. Я был слишком горд. Я не представлял, чем могут заниматься люди, кроме того, чтобы пахать, охотиться, ловить рыбу и лечить. Несколько раз в своей жизни я видел воинов, но они показались мне тупы и животны. Никакой земной путь, из тех что я знал или воображал, не прельщал меня. Мои мечты разбились, и вместе с ними как бы разбился и я сам. Из всех выходов я выбрал самый простой: оборвать свою жизнь. Странно слышать это о ребенке десяти с половиной лет; но меня нельзя было мерить по моим годам, и я тосковал, как юноша.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
О Смородинке много говорить не буду. Речка это маленькая в русских лесах, ворота в мир Згиный. Никто не знает, что с душами после смерти Зга творит, но только летят они на Смородинку и в воды ее опускаются листьями мертвыми. Ворота это, и, если Сильный ты можешь краешком одним за створки заглянуть и все начала и концы увидеть. Не Зга с тобой говорит: не заносись, а Упирь. Лютёхонькое место Смородинка, там ловушки и на Сильного расставлены, и не ездят к Смородинке богатыри. А мне вот — надо.
Но прежде чем в дорогу пускаться, о которой и спросить-то некого, заехал я туда, где дом мой двенадцать годов был, и говорю людям: простите Святогора, но уходит он и никогда не вернется. Жестокость совершаю, но большое зло остановить иду. Знаю, что обо мне думаете: бросает нас. Бросаю; но не могу по-другому. Простите, люди.
Ничего не осмелились мне сказать в ответ. Так и уехал. Но, проезжая на юг, услыхал, что появилась в деревне одной курочка небывалая: в день по дюжине яиц несет без устали. Усмехнулся: яйца считать горазды люди, а о большем лучше и не знать им. Спокойней так. И поехал с легким сердцем дальше.
Вышел я из затвора, но ни с кем видаться не хотел: может, спешить мне надо было до крайности, может, всего на миг для меня Смородинка приоткрыться была готова.
Где Смородинка текла, про то все богатыри знали. Начиналась в болотах и пропадала в болотах. Не северных, не южных, и от востока близко, и запад на опушке. В общем, найти легко, да сказать трудно.
Добрыня
***
Агрр…агрр…агрр…» — трижды прокричала в вечерней холодящей мгле птица феникс в отрогах Кунлуня; на скалах Тянь-Шаня клекотнул ястреб, наставив красный глаз на восток; в песках Гоби, потирая спину о стены занесенного пустынным прахом святилища, завозилась, заерзала гюрза; в дельте Волги зашлась в тревоге цапля; в степях Таврии поднялся ветер, засвистал в ковыле; в Муромских лесах монотонно завелась кукушка; «пок-пок-пок» — посыпались желуди под лапой потревоженного Змея в Полесье; все слышу.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Об Илье болтают теперь много всякого вздора. Говорят, например, что Илья в одиночку сокрушил Идолище Поганое (а что это было за Идолище, толком уже и не помнят), что от Ильи на карачках убегал сам князь Владимир Красно Солнышко со княгинею (это Владимир-то, перед которым Илья шапку ломал и дохнуть лишний раз боялся), что Илья победил и пленил злодея Соловья-Разбойника (пленить-то Илья его пленил, но я еще расскажу о Соловье, и станет видно, что невелика доблесть победить и вообще обидеть такую несчастную тварь), что Илья верховодил среди богатырей, а нас с Алешей держал всегда за молодых — да мало ли какого вздора напридумано вокруг Ильи! К тому же Илья сам приложил руку к легендам об Илье: он подбирал пьянчужек песняров, поил их, кормил, рассказывал о себе всякие небылицы; а потом те разносили эти небылицы по градам и весям как самые настоящие былины.
Вот и получилось, что Илья — могучий, рассудительный богатырь, главная надежда и опора земли Русской, эдакий дедушка-великан, патриарх, мудрец, а все остальные, даже великий князь киевский — какие-то недотыки, полудурки, спесивая нежить.
Я знал Илью преотлично: совсем молодым человеком я пространствовал с ним четыре года и многому научился у него; а недостатки Учителя видны ученику лучше, чем кому бы то ни было. Потом наши дороги часто пересекались; в нескольких подвигах мы были соратниками. Да и теперь я иногда вижусь с Ильей — уже очень старым, вросшим в землю, как старое дерево, слабым, но все так же жадно цепляющимся за призрачную мирскую славу.
В годы же зрелости Илья был непоседливый хитрый буян, пьяница к тому же. Я благодарен ему за науку, но дело в том, что Илья учил меня не только хорошим, но и дурным советом, поэтому надо, чтобы те, кто решит вступить на нашу стезю, знали об Илье — как, впрочем, и обо всем другом — правду. Я еще вернусь к Илье в своем рассказе, но теперь скажу об одном — как Илья победил Соловья-Разбойника, кто такой был Соловей и что вообще из этого всего вышло.
Как известно, на восход от Киева тянутся бескрайние Черниговские леса, большей частью дубравы. Дубы стоят в три обхвата, в густоячеистой кольчуге листьев, со звонкими крупными желудями, по колено в траве. Не посоветую, впрочем, путнику обольщаться насчет Черниговской дороги. Густая дубрава, конечно, не производит на душу такого гнетущего впечатления, как тесный еловый лес или путаное болотистое мелколесье. Но не за душу здесь надо опасаться путнику, а за грешное свое тело. По дубравам рыщут вепри огромных размеров с клыками, превосходящими величиною мой большой палец. Немало в этих сухих благодатных местах и разбойничков, прячущихся в глубине леса и неожиданно возникающих с кистенями на дороге, когда заслышат стук копыт или посоха. У черниговских разбойников нет обычая отпускать жертву на волю; ограбленный остается лежать на сырой земле, покуда его не сожрут те же вепри или — лучший удел — если его не похоронит сердобольный отряд христиан, без опаски и спешки едущий в Киев. А одинокий путник, увидев покойника, побледнев, перекрестится, помянет Николу — покровителя странствующих, или прошепчет имя Перуна и лесной мышью поспешит дальше.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Не знаю, где я сложу голову; видно, так мне на: роду написано, что смерть свою я встречу внезапно, незнамо где, когда сам буду всего меньше ее ожидать. Я немного умею ворожить; иногда меня посещает откровение; по молодости я пытал судьбу, желая знать, когда и как встречу свою кончину, но никогда не получал ответа; смотрел ли я в огонь или воду, я видел мечи, дороги, а потом — все заволакивалось, и конец мой оставался для меня по-прежнему темен. Еще когда я странствовал с Учителем, спрашивал его о том же; Учитель не хотел ворожить мне, хотя был силен в этом искусстве, хмурил брови, говорил: потерпи несколько лет, скоро это перестанет тебя интересовать (а ведь и в самом деле — годам к двадцати пяти перестало), но я настаивал, и однажды Учитель сдался, гадал по огню и по воде, а потом встал ошеломленный и сказал: «Знаешь, Добрыня, Он, видно, не хочет открывать это; ничего не вижу». Гадала и мать моя; я еще скажу об этом — она сильная ворожея, да тоже ничего не увидала. Она долго не хотела гадать: боялась, а однажды, когда я в бессчетный уже раз покидал дом, в отчаянии решилась — и тоже ничего не узнала, сказала только, что я закрою ей глаза, и успокоилась отчасти: имея сына-богатыря, всегда боялась, что переживет меня. Но как бы я ни окончил свои дни, хотелось бы, чтобы это случилось там, где я появился на свет, хотя в жизни почти никогда не бывает так, как того хотят люди, воображающие, что их резоны что-то значат в сравнении с Его.
Я родился на севере Русской земли, в двух днях езды от Новгорода, в лесах, на берегу огромного озера. Теплый сухой сосновый бор, мягкий мох, слой хвои под ногами, плеск рыбы в воде — вот что я помню с детства; зим я не помню, может быть потому, что не люблю зиму.
Отчетливо помню, как я родился. Многих это удивляет, многие не верили мне, даже мать моя. Но когда я описал, что в момент моего появления на свет повитуха обронила чашу, — поверила. Помню, как на меня хлынул свет, помню чувство изумления и освобождения, помню нашу избу, которая казалась мне огромной, помню пучки трав, окошко, печь. А потом наступает провал в памяти, и я уже не помню, как рос, и помню себя в следующий раз уже лежащим на спине (мне — несколько месяцев, мать склонилась надо мной и разговаривает со мной), потом помню, как я болею (мне — два года), а потом, как и все, отчетливо помню себя лет с четырех.
В детстве во сне меня преследовал один и тот же кошмар: что-то надвигалось на меня, бесформенное, чему решительно не было имени, незнакомое, неотвратимое, вызывающее страх, но не злое, просто нечто, против чего я был совершенно беспомощен, и, как только я должен был соприкоснуться с этим нечто, я слышал неразборчивую ласковую речь и с криком просыпался. Учитель говорил мне, что это память о том, как я выходил из утробы матери. Может быть, потому, что тут были и неотвратимость, и новизна, и чья-то ласковость, которая была мне пока что чужда, и страх перед неведомым. Возможно, так оно на самом деле и было.
Мать моя звалась Ксенией от рождения: ее крестили еще до киевского крещения; насколько я знаю, первую в округе. Отец мой не был христианином; он рыбачил и погиб на озере, когда мне было года два; я его совершенно не помню, как будто бы его не существовало вообще. Я часто вижу его во сне; всякий раз это другой мужчина, и мои отношения с ним странны: я как бы отторгаю его. Может быть, все это было бы по-другому, не будь у меня Учителя… Но Учитель был, и он был больше, чем отец. Мать почти не рассказывала мне об отце; я знаю, что их брак был несчастлив, а о причинах этого могу лишь гадать; правда, с годами это занимает меня все больше. Подозреваю, что мать моя была слишком сильна для него. Сомневаюсь, что она не давала ему этого понять, — в молодости люди не слишком задумываются над такими вещами. К тому же — я уже говорил об этом — мать моя обладает Силой. Сила ее не слишком велика, это именно женская Сила, к тому же не получившая развития: мать училась мало, главным образом, как применять то, что узнала сама, да еще врачеванию травами и заговорам.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Был летний день. Я сидел букой на крыльце и с тоской наблюдал за беспечальным течением облаков по небу. Я глядел то на них, то на озеро — гладкое, словно из цельного куска. В этот день я снова пребывал в дурном настроении: казалось, будто сама жизнь протекает мимо вместе с этими облаками, а я, никчемный, ничем не могу этому помешать. Жизнь казалась совершенно бесцельной, пустой, безнадежной, в который раз я уныло рисовал себе картины своего будущего, и они не утешали меня. Даже предстоящее вскоре освобождение от телесного морока не радовало. Да, скоро я стану мужчиной; но кем я буду? Пахарем? Другие улыбаются, когда плуг входит в сочную землю, а я лишь устало вытираю пот. Рыбаком? Но что за радость вытаскивать невод, полный серебряных тел, которые еще бьются. Что я мог еще? Уйти в город? Но что делать там? Ведь я ничего не умею. Да и становиться гончаром, плотником, печником, сапожником — все это меня не привлекало. Пожалуй, говорил я себе в сотый раз, я мог бы стать странником. Но — странником!
Странник — это не просто человек, который со скуки покинул отчий кров и пустился в путь. У странника должна быть цель, его должен Кто-то вести. Кто-то должен звать его из-за каждого поворота. А меня если и звал Кто-то, то я не смел верить Его голосу.
В досаде я заходил по двору, оперся на плетень и стал смотреть на дорогу, выходящую из леса.
Внезапно на дороге появилось облачко пыли. Я всмотрелся: это был всадник.
Всадник!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мы ехали молча. По дороге я немного успокоился. Тем более что мы ехали знакомой дорогой и пока что я знал эти места.
— Я думаю, ты все понимаешь, Добрыня… — вдруг раздался голос позади. — Я околдовал вас. Это злые чары. Теперь ты в моей власти. И я использую тебя так, как захочу. — Он захохотал. — Почему вы поверили мне? Вы увидели кольчугу и меч и решили, что перед вами богатырь? Я — оборотень и сейчас превращусь в волка. Слезай с коня и смотри. — Он сбросил меня с коня на землю. — Слушай, юнец. Ты нужен мне. Ты нужен мне! И теперь ты — в моей власти. Смотри, кого ты принял за богатыря! Смотри! — Он заговорил на непонятном языке, делая правой рукой резкие жесты. Внезапно что-то поднялось во мне — гнев, должно быть.
— Я не верю тебе! Ты мог обмануть меня, но не мою мать.
— Ты думаешь, у твоей матери большая Сила?
— Я не знаю, большая или нет, но… Хватит! Он опустил руку. Постоял, усмехнулся: