Журналист
Расследуя странное самоубийство лучшего друга, Андрей Обнорский оказывается на Ближнем Востоке, где попадает в водоворот кровавых событий. Пытаясь разобраться в причинах трагедии, он слишком много узнает о деятельности наших спецслужб за рубежом. Теперь перед ним два пути – сотрудничество или смерть…
Рота
Его зовут – капитан Числов. Он воюет на территории Чеченской республики. У него, как и у его товарищей, мало стимулов рисковать жизнью. У него нет денег, нет квартиры, нет семьи…
Его предают и там, в бою, и здесь – в мирной, обычной жизни. Об этом ему скажет очень красивая и очень богатая женщина далеко от войны, в прекрасном и безопасном Петербурге.
Но у него есть честь.
Честь русского офицера?десантника. И если мы можем гордиться своей армией, то благодаря ему и его боевым товарищам.
Если кто меня слышит
В романе впервые представлена подробно выстроенная художественная версия малоизвестного, одновременно символического события последних лет советской эпохи – восстания наших и афганских военнопленных в апреле 1985 года в пакистанской крепости Бадабер.
Впервые авторская версия описываемых событий исходит от профессиональных востоковедов?практиков, предложивших, в том числе, краткую «художественную энциклопедию» десятилетней афганской войны. Творческий союз писателя Андрея Константинова и журналиста Бориса Подопригоры впервые обрел полноценное литературное значение после их совместного дебюта – военного романа «Рота». Только теперь правда участника чеченской войны дополнена правдой о войне афганской. Впервые военный роман побуждает осмыслить современные истоки нашего национального достоинства. «Если кто меня слышит» звучит как призыв его сохранить.
© А. Константинов, 2007, 2013
© Б. Подопригора, 2013
© ООО «Издательство АСТ», 2014
Андрей Константинов
Журналист
От автора
Я посвящаю эту книгу всем советским военным и гражданским советникам, специалистам и переводчикам, в разное время работавшим во многих странах мира, – живым и мертвым, тем, кто смог вернуться и найти свою дорогу в жизни, и тем, кому на это не хватило сил. Посвящение не распространяется на тех, кто предал всех, когда-то деливших с ним кусок хлеба, кров, даривших тепло; кому нет прощения, потому что они перестали быть людьми, превратившись в оборотней. Многие мои бывшие коллеги поймут, к кому это относится.
Книга, которую вы, уважаемый читатель, держите в руках, – художественное произведение, поэтому все, изложенное в ней, – авторский вымысел, а фактура не может быть использована в суде. Любые совпадения с имевшими место реальными событиями – случайны, а расхождения – наоборот, закономерны.
На самом деле все происходило не совсем так, как описано в романе. Возможно, в действительности все было еще страшнее и тяжелее. Может быть, именно поэтому я так долго не мог написать эту книгу.
Пролог
Октябрь 1990 года
Рейс Аэрофлота Москва – Триполи
– …Палестинец, хочешь воды? Палестинец! Ты что, спишь? Выпей воды, она вкусная… Тебе бесплатно налью.
Маленький грязный мальчишка с пластиковой пятилитровой канистрой в руке с любопытством смотрел на Андрея. Обнорский огляделся – кроме него и уличного разносчика воды, на крошечном пятачке у Нади Дуббат
[1]
не было ни души. Солнце, ветер с песком, мрачная пустая улица, вспыхивающая тысячами отблесков от стреляных автоматных гильз, и внимательные черные глаза мальчишки… Аден… Господи, неужели опять Аден?! Это ведь все уже было однажды…
Обнорский с трудом оторвал голову от нагретой белой стены, привалившись к которой он полусидел-полулежал:
Часть I
Палестинец
…Заканчивался октябрь 1984 года. Советский Союз глубже увязал в бессмысленной и жестокой афганской войне, весь западный мир гневно осуждал агрессоров и требовал вывода «ограниченного контингента советских войск». В ООН создавались специальные комиссии по афганскому вопросу, газеты и журналы печатали душераздирающие репортажи, с экранов телевизоров слово «Афганистан» летело к зрителям десятки раз за день. За всей этой шумихой почти не освещенным осталось то обстоятельство, что советские офицеры и солдаты выполняли «интернациональный долг» во многих других развивающихся странах, причем число этих стран измерялось не единицами, а десятками. Но если на Западе кто-то где-то хоть немного и слышал об этом, то в Советском Союзе единственным известным мирным обывателям сортом «интернационалистов» были афганцы… Об остальных знали лишь те, кому это положено было по долгу службы, да близкие родственники, которых, впрочем, предупреждали о том, чтобы лишнего они не болтали…
…Студент пятого курса восточного факультета Ленинградского государственного университета имени товарища Жданова Андрей Обнорский летел в столицу Южного Йемена Аден. Моторы самолета гудели мирно и ровно, за бортом была глубокая ночь, но спать Андрею совсем не хотелось – сказывалось возбуждение. Впервые за двадцать один год жизни он покидал рубежи Родины.
С каждой минутой все дальше и дальше оставалась осенняя Москва, заплаканные родители, Маша…
Вспомнив о жене, Обнорский закурил и начал нервно покусывать нижнюю губу. Похоже, был прав отец, говоря перед свадьбой: «Торопишься ты, сынок. Хотя – тебе жить, тебе и решения принимать». Маша тоже училась на восточном, только тремя курсами старше Андрея, ее специальностью были история Китая и китайский язык, а распределение она получила в Москву, в одну закрытую контору, которую на восточном факультете знали как «Спектор». Среди студентов циркулировали упорные слухи, что этот «Спектор» был одним из подразделений КГБ СССР, но чем занималась эта контора и что в ней делали выпускники восточного факультета – никто не знал. Кстати, попадали в этот «Спектор» в основном не выпускники, а выпускницы – на каждом курсе восточного факультета было около пятнадцати девчонок-москвичек, о которых все знали, что они «кагэбэшные целевички», то есть направленные на учебу в Ленинград по целевому направлению… Видимо, в этом был определенный резон: за пять лет учебы в Ленинграде москвички рвали все ненужные связи в столице и возвращались домой с минимумом московских контактов. Их будущих шефов это вполне устраивало.
У Обнорского закрутился с Машей сумасшедший роман, когда он был на втором курсе, а она на пятом. Потом Маша уехала в Москву, два года они перезванивались и изредка виделись – Андрей приезжал на каникулы, иногда по выходным. А потом они решили пожениться, наверное, не столько из-за любви, сколько из-за боязни боли от приближавшегося разрыва. Свадьба, состоявшаяся в марте, мало что изменила в их отношениях, видеться чаще они не стали: Андрей не мог бросить учебу, а Маша – работу. Кстати, даже после свадьбы Обнорский практически ничего нового о работе своей жены не узнал, на все вопросы она отвечала коротко: «Ничего особенного, в основном занимаемся переводами». И все. Все так все… Жизнь у молодоженов пошла своим чередом. Вот только семьи не было. Какая, к черту, семья, если живут врозь, в разных городах, а муж даже толком не знает, где жена работает и чем занимается? Когда Андрей заполнял анкеты, оформляя документы для загранкомандировки, в графе «Место работы жены» он поставил сообщенный ему накануне пятизначный номер войсковой части… Обнорский был очень рад предстоящей командировке – он и пошел-то на восточный факультет, чтобы дальние экзотические страны повидать, а что в этих странах делать придется, его не особо волновало. Тем более что студентам толком никто ничего не объяснял. Как правило, после третьего или четвертого курса студентов – арабистов, афганистов и иранистов – поголовно загребали на годичную практику в страны изучаемых языков. Одни ехали по гражданской линии – учились год в местных университетах, другие, у которых с блатом было похуже, «гремели по войне» – то есть отправлялись военными переводчиками в многочисленные военные контингенты СССР в странах Африки и Ближнего Востока. Военных переводчиков для советских советников и специалистов катастрофически не хватало, вот и затыкали дыры студентами. Те, кто попадал на «практику» от Министерства обороны, возвращались обычно на факультет какими-то странными – молчаливыми, с непонятной горькой мудростью в глазах и карманами, набитыми деньгами. Деньги эти вернувшиеся из разных горячих точек ребята с каким-то непонятным остервенением пропивали по кабакам и общагам, но даже в кураже чудовищных загулов вернувшиеся старшекурсники мало что говорили своим младшим коллегам, у которых первые командировки были еще впереди. Много трепались и рассказывали про свои геройства лишь те, что на самом деле сидели при штабах, – они, кстати сказать, как правило, возвращались доучиваться с орденами или медалями. Только когда ребята сами наконец попадали на свои «практики», они, вспоминая рассказы старших, начинали понимать, что было враньем, а что – правдой. Только правду говорили редко – слишком уж она была жестокой, некрасивой и неромантичной… Совсем неромантичной. Из своей группы Обнорский уезжал предпоследним – остальные уже где-то месили сапогами песок арабских пустынь. Из одиннадцати студентов-арабистов выездная комиссия факультета не допустила до оформления документов двоих – Мишку Немцова и Обнорского. Немцов стал невыездным еще на втором курсе – всерьез и надолго. Мишка был круглым отличником, да вот занесла его однажды нелегкая на исторический факультет, где группа студентов развернула дискуссии по комсомолу – дескать, аморфная организация стала, надо что-то менять… Комитет государственной безопасности на эти милые шалости придурков посмотрел серьезно – Немцова хоть и не выгнали с «идеологического» восточного факультета, но на его карьере навсегда был поставлен жирный крест. Прегрешение Обнорского было явно меньше – он однажды засмеялся не вовремя на военной кафедре: шла конференция, посвященная сорокалетию Сталинградской битвы, и докладчик-полковник путал падежи, предлоги и ударения в словах. За этот смешок Андрей, тем не менее, схлопотал выговор с весьма угрюмой формулировкой: «За глумление над памятью отцов, павших в Сталинградской битве». Быть бы и Обнорскому невыездным навеки, да вмешались какие-то крупные начальники Маши из Москвы. К тому же некомплект переводчиков в странах Ближнего Востока к 1984 году составил чуть ли не пятьдесят процентов – и из Главного управления кадров Министерства обороны СССР полетели директивы: оформлять и отправлять всех кого можно – хулиганов, двоечников, хромых, слепых, сифилитиков, дебилов… Индульгенция не коснулась лишь категории «антисоветчиков», в которую умудрился попасть несчастный Немцов. Это клеймо не смывалось ничем.
Часть II
Журналист
Родина встретила Андрея и Илью без особого энтузиазма. Собственно говоря, в аэропорту Шереметьево-2 их вообще никто не встретил, и, хотя ребята были к этому готовы (они не сообщили никому из родных дату своего прилета), все равно им было как-то очень уж невесело. Советских рублей, взятых год назад с собой в Йемен (почему-то таможня разрешила вывозить не более тридцати), не хватало даже на то, чтобы доехать до центра Москвы, пришлось доплатить частнику блоком «Ротманса», чтобы он согласился развезти их по домам. Нет, деньги у ребят были, и совсем даже немалые, – перед отлетом из Адена финансист выдал каждому по десять тысяч чеков Внешпосылторга, пятисотчековыми купюрами, которые еще предстояло где-то разменивать.
Илья и Андрей ехали по ночной Москве молча, смотрели, замерев, на мокрые осенние улицы, на редких прохожих, на огни фонарей и витрин… После Адена Москва казалась образцом чистоты, покоя и свежести, хотелось остановить машину, выскочить и, упав на колени, гладить руками шершавый асфальт. Ребятам как-то не верилось, что все уже кончилось, что они вернулись и что скоро придется расставаться. Мысленно они еще были там, в Йемене, поэтому чистая и спокойная Москва казалась чужой и незнакомой, и оба вдруг ощутили, как тянет их назад, в Аден. Говорят, что похожие чувства иногда может испытывать заключенный, выходя из тюрьмы: его тоже тянет обратно в камеру – неуютную, но ставшую домом.
В одну реку никому не дано войти дважды. Обнорский и Новоселов вернулись совсем не в тот город, который покинули год назад, оба чувствовали это и инстинктивно жались друг к другу, страшась набора сложных рефлексий и переживаний, называемых по-научному адаптацией.
Когда Илью подвезли к его дому, стоящему рядом со станцией метро «Новые Черемушки», ребята начали обниматься так, будто прощались навек, хотя увидеться им предстояло не далее как через несколько часов – с утра нужно было идти в «десятку» и сдавать служебные паспорта, аттестаты, характеристики… В Адене их предупредили строго: на следующий же день – в Генштаб; если бы самолет прилетел в Москву днем, а не ночью, сдавать документы наверняка предписали бы в тот же день… Условившись, что утром они встречаются у ресторана «Прага», ребята простились, и частник, попыхивая заработанным «Ротмансом», повез Обнорского в Останкино, на улицу Яблочкова – там со своими родителями-пенсионерами жила Маша…
Торжественной встречи долгожданного героя-интернационалиста не получилось. Андрея, конечно, впустили в квартиру и начали готовить ужин, но Обнорский с первых же секунд ощутил Машино отчуждение, в доме сгустилась напряженность, тесть вообще не вышел, а теща отводила глаза. От поцелуя Маша увернулась, и Андрей, пройдя на кухню, понял, что что-то случилось. Ощущения не обманули его… Оказывается, за месяц до его возвращения та медичка, с которой у Обнорского был постельный роман в Питере, написала Маше письмо со всеми возможными подробностями об их связи и с требованием «отпустить мужчину, который все равно уже сделал свой выбор». Известие это словно обухом шарахнуло Андрея по голове, он давно не питал к медичке никаких чувств, более того, после всего пережитого в Йемене его инстинктивно тянуло к семье, он хотел детей, и ему казалось, что, может быть, все у них с Машей еще наладится…
Эпилог
Июль 1991 года
Москва, Домодедовское кладбище
…Душный летний день уже клонился к вечеру, и на непрестижном кладбище на самой окраине Москвы людей почти не было. Только у одной невзрачной, плохо обустроенной могилы, вокруг которой даже не было ограды, сидел на корточках черноволосый крупный парень в потертых джинсах и плотной зеленой рубашке, напоминавшей «натовскую» военную форму. На скромной могильной плите из дешевого гранита прямо поверх выгравированной надписи: «Капитан Новоселов Илья Петрович 17.03.1962–25.08.1990» – стояла початая плоская бутылка джина «Бифитер». Парень время от времени гладил плитку желтыми от сигарет пальцами и, еле заметно покачиваясь, что-то бормотал. Он говорил очень тихо, и разобрать слова можно было, лишь подойдя к нему почти вплотную…
– Ну вот, а потом у меня началась карусель с увольнением. В Генштабе документы почти полтора месяца не выдавали, я по Москве как бомж ходил с какими-то справочками… Кстати, знаешь, кого я в «десятке» встретил? Зайнетдинова – помнишь, он у нас в Йемене замом по тылу был? Я его еще стволом напугал, когда к Ахмеду за бухлом поперся… Зайнетдинов теперь полковник – я на его орденские планки глянул – чуть не обалдел: две Красные Звезды, «За боевые заслуги», «За отвагу»… Он меня узнал – подошел, поговорил… Мы, говорит, интернационалисты, должны друг за друга держаться… Прикинь? У этого «интернационалиста» рожа такая, что на «мерседесе» не объедешь… Хотел к твоим старикам заехать, хоть им все про тебя рассказать, а они, оказывается, померли – еще зимой. Сначала отец – от инфаркта, а через месяц и мать. Да ты, наверное, и сам это знаешь… А Ирине я говорить ничего не стал, ты уж извини. Не смог просто. У нее, похоже, немного крыша съехала – она в путаны подалась. Сидит сейчас в «Праге», деньги зарабатывает… Только я думаю, что она это не из-за денег, она это из-за тебя скорее… Понимаешь, она ведь не знала, что ты ее спас, и поступок твой сочла большой подлостью… Ну и как бы в отместку тебе… А я подумал – если ей сейчас всю правду рассказать, так она совсем свихнется, руки на себя наложит… Пусть уж оно все будет пока как есть, может, отойдет еще… Ну а больше мне и рассказывать-то всю эту историю некому было – в прокуратуру ведь не пойдешь: там решат, что я просто умом тронулся, небылицы какие-то плету, доказательств-то ведь никаких нет… Пакет, что я Сереге Челищеву через Лену передавал, ясное дело, не дошел… А ребятам рассказывать просто побоялся – не за себя, за них… Я ведь до сих пор понять не могу, почему сектрисовская контора меня в покое оставила, – они так и не проявились ни разу, я сначала каждый день ждал, а потом понял, что надо жить дальше… Я теперь самым настоящим журналистом стал, с удостоверением, со всеми делами. Как документы получил и в Питер вернулся, пришел в ту самую «молодежку» – помнишь, я тебе говорил, там мои ливийские очерки печатали… Пошел прямо к главному редактору, говорю: мол, так и так – бывший офицер, хочу у вас работать… А эта газета в Ленинграде сейчас самая супердемократическая, им всюду заговоры против них мерещатся, агенты КГБ и прочая ерунда… Они как мою биографию узнали, сразу во мне шпиона заподозрили засланного, чтобы демократическую прессу изнутри разлагать: сам посуди – офицер, столько лет за границей проработал, языки экзотические… По нынешним временам совсем нелучшая биография. Тем более что им даже справки обо мне не навести. Но самое смешное – взяли они меня, только все время косятся; будто подозревают в чем-то… А что мне им сказать – жизнь ведь всю не перескажешь… У них вообще злодейства КГБ – больная тема, совсем свихнулись на ней, притом что сами с Комитетом, по-моему, даже и не сталкивались никогда, только в книжках читали. А теперь статьи пишут – ухохочешься, какая херня у людей в головах… Недавно в редакцию кто-то книжку Суворова приволок, так они узнали, что еще какое-то ГРУ есть, – теперь и про них пишут… Ну а я в эти дела не лезу – у меня своя специализация, бегаю криминальным репортером, в газете темой этой никто раньше и не занимался… Учиться нужно многому, потому что пока в редакции двадцатидвухлетние пацаны больше меня понимают, я иногда вообще не врубаюсь, о чем они между собой говорят: полоса, петит, нонпарель, засылка… Может быть, если научусь писать более-менее, попробую книжку сделать – про нас с тобой, про ребят, про то, как все было на самом деле… Только если это и будет, то не скоро: пытался я пару раз начать писать – ничего не выходит, слова не те, казенно как-то получается… А еще… стоит мне пару страниц написать – все, без стакана в этот вечер уже не заснешь, можно и не ложиться… Кстати, с пьянкой я всерьез завязать решил, вот с тобой сейчас выпью – и все, пора уже… Я вообще по-новому решил жизнь начать – кончился военный переводяга Обнорский, посмотрим, что получится из журналиста Серегина… Кстати, Шварц мне звонил, он тоже уже в Союзе, ребят вокруг себя собрал, рэкетом всерьез занялся… Меня к себе звал, но я пока отказался – Серега вроде с пониманием отнесся, не обиделся… Как передумаешь, говорит, приходи, всегда тебе рады будем, Палестинец. А я ему – спасибо, Шварц, только я больше не Палестинец, я теперь – Журналист… Помнишь, кликуху мне такую хабиры в Бенгази дали – как в воду глядели… Ну вот, собственно, и все… Ребятам всем, кто с тобой, приветы передавай, я про всех помню… Оградку тебе я уже заказал, к осени плиту нормальную положим… В общем, спи спокойно, братишка…
Парень у могилы действительно говорил очень тихо, но каждое его слово отчетливо звучало через маленький динамик в неприметной серой «Волге», стоявшей у ворот кладбища. В машине сидели двое и внимательно прислушивались к этому странному монологу. Пожилой седовласый мужчина в добротном костюме улыбнулся и посмотрел на своего более молодого товарища, лицо которого напоминало плакатное изображение честного сельского труженика: