Престол и монастырь

Полежаев Петр Васильевич

Карнович Евгений Петрович

В книгу вошли исторические романы Петра Полежаева «Престол и монастырь», «Лопухинское дело» и Евгения Карновича «На высоте и на доле».

Романы «Престол и монастырь» и «На высоте и на доле» рассказывают о борьбе за трон царевны Софьи Алексеевны после смерти царя Федора Алексеевича. Показаны стрелецкие бунты, судьбы известных исторических личностей — царевны Софьи Алексеевны, юного Петра и других.

Роман «Лопухинское дело» рассказывает об известном историческом факте: заговоре группы придворных во главе с лейб-медиком Лестоком, поддерживаемых французским посланником при дворе императрицы Елизаветы Петровны, против российского вице-канцлера Александра Петровича Бестужева с целью его свержения и изменения направленности российской внешней политики.

Петр Полежаев

Престол и монастырь

Часть первая

1682 год

Глава I

Поздним вечером последних чисел августа 1681 года, в одном из теремных покоев московских царевен велся весьма оживленный разговор двух лиц — молодой женщины, лет двадцати пяти, как видно, из царского семейства, и уже пожилого московского боярина. Молодая женщина — царевна Софья Алексеевна, боярин — Иван Михайлович Милославский.

Наружность Софьи Алексеевны не могла назваться красивой. Стан, при начинающейся полноте, не стесняемый костюмом того времени, не выказывал той женственности и грации, которые так присущи ее возрасту. Лицо бело, но широко и с чертами, не выдающимися ни тонкостью линий, ни их правильностью. Только одни глаза выделялись, и то не приятностью очертаний, а глубоким, умным выражением, обильным внутреннею силой, умевшей выражать то приветливую, душевную ласку, то холодную власть. За исключением же этой характеристической черты, царевну можно было бы принять за натуру обыкновенную, дюжинную, с сильным золотушным оттенком.

В наружности Ивана Михайловича Милославского, при внимательном наблюдении, сказывалась натура эгоистическая, вдосталь насыщенная только собственными своими интересами, глубоко изощренная в проведении разнообразных интриг и придворных козней, — как и всех почти зауряд бояр доброго допетровского времени. Одна только черта резко бросалась в глаза в наружности боярина и царского свойственника, это — сильное развитие нижней части лица, указывавшее на преобладание чувственности.

— Каково здоровье государя, нашего батюшки Федора Алексеевича? — спрашивал боярин царевну Софью Алексеевну.

— Плохо, Иван Михайлович, очень плохо. Ты знаешь, он здоровьем-то с измалолетства был слаб, а теперь еще хуже. Все еще он не может оправиться после кончины государыни Агафьи Семеновны, которой вот завтра будет только сороковой день, да к тому ж, как ты знаешь, на другой день Ильина умер и сынок Ильюша.

Глава II

Взволнованные нервы царевны Софьи Алексеевны долго не могли успокоиться… Спать не хотелось. Быстро раздевшись и порывисто побросав в беспорядке верхнюю одежду, царевна подошла к окошку терема и отворила его.

Освежающий воздух широкой волной хлынул в душную комнату. Молодая женщина остановилась у отворенного окна, бессознательно любуясь на дивную панораму, раскрывшуюся перед глазами. С жадностью глотая прохладу, она невольно поддавалась успокаивающему влиянию прелестной летней ночи. И действительно, если что еще в силах успокаивать возбужденные нервы, утишать лихорадочное волнение крови, умиротворять бурные страсти и тревоги человека, так это таинственная мирообильная красота отдыхающей природы. Вид из окна представлялся очаровательный. Вдали, в Замоскворечьи, в мягких волнах матового лунного света, среди темных гущ листвы окружающих садов, выделялись жилища слобожан; ближе серебристой лентой прорезывалась между неровными берегами река, местами загроможденная плотами и судами, у бортов которых однообразно журчали набегавшие струи. Вправо поднимался к небу Божий храм с блестевшим в вышине золотым крестом, как будто указывающим на единственно верное упокоение там, в недосягаемой, бесконечной выси. А там, еще дальше, еще выше над крестом, над жилищами людскими, над вечно бегущей людской суетой беспредельно широко раскинулось небо, в темной глубине которого мерцали и сверкали мириады звезд. А кругом такой ароматный ласкающий воздух, такие живительные струи ветра! Тихо… беззвучно… изредка только то там, то сям послышится лай испуганной дворовой собаки. Улеглись на несколько часов людские волнения, затихли человеческие звуки, только кое-где проносятся окрики недельщиков, часовых и караульных, да не то песня, не то брань какого-нибудь запоздалого гуляки.

И все мирнее и светлее в взволнованной душе царевны. Постепенно стали отодвигаться назад все тревожные вопросы дня, бледнели и умалялись все минутные интересы и вместо них возникали в памяти дорогие для каждого образы прошлого.

Припомнилось царевне бесцветное, но вечно милое детство на руках у нянюшек и мамушек, под заботливым взором нежной и любящей матери. Весело было это детство в кругу большого семейства восьми сестер и четырех братьев, правда, хилых и слабых, но дружных между собою. Да и нельзя им было быть недружными, для всех для лих одинакова была материнская ласка, одинаково нежен поцелуй и для всех одинаково любящее самоотверженное сердце матери. Эта любовь отзывалась и в их ребяческих сердцах. Любили и они мать свою чисто и глубоко. Резко и ярко рисовался в памяти царевны задумчивый облик матери, нежно склоненной над ее детской кроваткой, тихо шептавшей горячие молитвы и так любовно благословлявшей ее. Затем вспомнился царевне черный и несчастный день. В дворцовых теремах, всегда спокойных и чинных, вдруг началась какая-то необычная беготня и суета, потом все как-то страшно выжидательно стихло, потом прозвучал дикий раздирающий крик, крик матери их, и лотом все смолкло. Новый ребенок явился к ним в товарищи, но этот ребенок уже был сирота. Больше она не видела лица матери, но любовь к ней сохранилась, прошла за весь последующий период и теперь даже остро и болезненно отразилась в захолонувшем сердце.

Вспомнила потом царевна время, — хотя ей было тогда с небольшим десять лет, — потянувшееся после смерти матери, место которой заступила старшая верховая боярыня, царская нянька Анна Петровна Хитрова. Ласкова была и боярыня, да не ласковей матери, учила и она Богу молиться и всякому добру, да как-то не так, как-то иначе. Вместо всеобильной любви явилась любовь односторонняя, любовь партий, вместо ясного взгляда на жизнь явились разные внушения, наущения и интриги.

Глава III

Больной, золотушный Федор Алексеевич умирал бездетным, прожив только 20 лет и 11 месяцев. С кончиной его возникал важный государственный вопрос о престолонаследии.

В древние времена в княжеских волостях наследство волостью переходило по старшинству рода, причем дяди имели преимущество перед племянниками — сыновьями княжившего. С образованием Московского княжества выделился другой взгляд: наследство стало переходить по нисходящей линии от отца к сыну, с соблюдением старшинства и с исключением женского пола. Такой взгляд, по мере сформирования государственного начала, все более и более укоренялся и приобретал силу обычая до начала XVII века, когда старый, рюриковский дом по прямой линии пресекся.

Смутное время междуцарствия выдвинуло по необходимости опять идею выборного начала, которое, по стечению событий того времени, едва не привело к гибели всего государственного строя. Быстро следовавшие друг за другом Борис Годунов, Лже-Дмитрий, Василий Шуйский и королевич Владислав не оставили по себе почти никакого следа в государственной организации и уже, конечно, не могли содействовать к упрочению государственной формы. Мало того, деятельное вмешательство иностранцев и внутренние раздоры расшатали государство до самого основания, до полного его разрушения, и оно погибло бы, если бы вся предшествующая жизнь не выработала прочно идею национальности.

С избранием Михаила Федоровича национальное дело хотя и было спасено, но поступательному движению народной жизни предстояло еще великое и трудное дело исцеления всех ран, уничтожения множества повсюду возникших беспорядков, неустройств и злоупотреблений.

Как велики были эти неустройства и злоупотребления, как тяжка была жизнь народная, можно видеть из тех ярких явлений, которые продолжались не только в царствование Михаила Федоровича, но и во все тридцатилетнее правление сына его Алексея Михайловича. От внешних войн, бродячих отрядов шведских и польских, от вольности казацкой, от разбойничьих шаек шишей народ обеднел до крайности. Целые поселения лишались всяких средств к существованию и разбегались кто в степи, кто в леса, кто на Волгу-матушку, где становились сами разбойниками. Ощущался недостаток в самом хлебе, так как истреблялся или в полях неприятельскими отрядами, или зарывался в землю самими хозяевами в запас для прокормления себя в будущем. В таком положении оставшимся на своих местах

Глава IV

Гулко и заунывно — звучал большой московский колокол из Кремля, объявляя православным о кончине царя Федора Алексеевича 27 апреля 1682 года в тринадцатом часу дня (в 4 часа пополудни)

[4]

и народ толпами двинулся в Кремль для последнего прощания с умершим государем. Конечно, не могла поразить неожиданностью смерть постоянно болезненного царя, но на всех этот печальный звон произвел тревожное впечатление. Кто будет назван царем и кто будет править в действительности, спрашивал себя каждый, и страшное предчувствие грозного будущего невольно закрадывалось в душу каждого.

Между тем, как прощался народ, во дворце в обширной комнате со сводами собралась Государева Дума для решения важного вопроса, кому быть царем. У одной из стен этой комнаты стоял золотой царский престол с колониями по сторонам, острыми к верху и с остроконечной кровлей, над которой вверху блестел двуглавый орел, а внизу на спинке престола с иконой Богоматери. На правой стороне от престола, на невысокой серебряной пирамиде, на золотой парче лежала держава, украшенная самоцветными камнями. Пол устилали богатые пестрые ковры, стены украшены иконами, живописными изображениями и серебряными подсвечниками с восковыми свечами. Кругом стен тянулись на четырех ступенях обитые красным сукном скамьи, на которых сидели теперь патриарх, митрополиты, архиепископы, бояре, окольничьи и думные дворяне.

Заседание открылось речью патриарха Иоакима.

— Известно вам, бояре и думные люди, что волею Всевышнего, управляющею судьбами царей и царств, наш православный великий государь, царь Федор Алексеевич, отошел в уготованную ему вечную обитель. Помолимся же мы все об успокоении души его и о ниспослании сиротствующему царству и граду нашему нового государя. По преемственному порядку следовало бы вступить на царство и прародительский престол благоверному царевичу Иоанну Алексеевичу, но, не снисходя на мольбы наши о том, он отрекся от своего права и передает державу брату своему, благоверному царевичу Петру Алексеевичу. Излагая вам сие, мерность наша

Кончив речь, патриарх опустился на место, за ним расселись по своим местам и прочие члены Государевой Думы. Наступило молчание. На лицах видны были самые разнообразные ощущения — и тревожного опасения и удовлетворенной надежды, ясно сквозившие через напускную боярскую сановитость.

Глава V

Шумный и тревожный день 27 апреля сменила ночь, ночь первых весенних дней, светлая, сырая, насквозь обхватывающая воздухом только что проступавшей земли и лопающихся почек. Темно и неприглядно, как и во всякое переходное время. Чуется будущее, теплое, летнее с роскошными плодами, с обильной жатвой, а в настоящем топь да невылазная грязь…

Безлюдно на московских улицах, вороты у всех на запоре, ставни плотно закрыты и на железных болтах.

В доме боярина Милославского, по-видимому, точно так же спокойном и сонном, однако ж не спят. В одной из внутренних комнат, выходящей окнами в сад, собралось несколько человек, ближних людей боярина, преданных слуг царевны Софьи Алексеевны.

Комнаты даже знатных лиц в XVII веке не отличались затейливым убранством. В переднем углу, как у всех и всегда, находилась образница с иконами в серебряных вызолоченных окладах, перед которыми теплилась серебряная лампадка. На одной из стен висели часы, тогда только что начинавшие входить в употребление. Между окон стоял длинный стол, покрытый красным сукном, с серебряной чернильницей, несколькими свертками бумаг и с восковой свечой.

С одной стороны стола скамейка с бархатной подушкой, с других двух сторон скамьи, покрытые коврами. На скамье с бархатной подушкой сидел сам хозяин дома Иван Михайлович Милославский

[6]

, одетый в обиходный наряд того времени, в темно-зеленый суконный кафтан и в шапке, напоминавшей форму скуфьи. С других боков помещались гости: племянник хозяина, комнатный стряпчий Александр Иванович Милославский, стольники Иван и Петр Андреевичи Толстые, городовой дворянин Сунбулов, из новгородских дворян кормовой иноземец Озеров, возле него старая знакомая, постельница царевны Софьи Алексеевны Федора Семеновна, одетая нарядно в алый сарафан с парчовыми до локтей рукавами, в желтых сапожках на высоких каблуках; на ее шее красовалось жемчужное ожерелье, а в ушах длинные серьги. По другую сторону, стола разместились стрелецкие полковники Петров, Одинцов, подполковник Цыклер и пятисотенный Чермный, одетые в обыкновенные форменные стрелецкие кафтаны.

Часть вторая

1689 год

Глава I

Начальник стрельцов, окольничий Федор Леонтьевич Шакловитый, казался особенно озабоченным. Сидел он за своим рабочим столом в своем загородном доме с пером в руке и наклонив несколько набок красивую голову. Работа не спорилась. Внимание бывшего думного дьяка не поглощалось всецело, как бывало прежде, процессом писания букв; взгляд его, обыкновенно заботливо следивший за красивым вычерчиванием тогдашнего писания, был теперь устремлен как-то неопределенно, будто уходил в себя, задавался внутренним вопросом. Поэтому-то и неудивительно, если, за отсутствием руководителя, рука грамотея выводила вместо букв странные узоры.

С последних событий достопамятного 1682 года протекло пять лет. В эти пять лет многое пережилось если не во всем укладе старой русской жизни, то, по крайней мере, в том пункте, где сосредоточивались политические движения. Подавление второго стрелецкого бунта, меры, соображенные правительницею и добросовестно выполненные новым стрелецким начальником, бывшим худородным подьячим, прочно утвердили правительство царевны Софьи. Вместо странного двоевластия царей, больного косноязычного Ивана и ребенка Петра Алексеевичей, в действительности существовала одна могучая власть царевны-правительницы, захватившей царское достояние в свои руки, вразрез с существовавшим тогда взглядом на положение женщины. Но захватить не значит еще удержать. Для удержания и упрочения власти, кроме личных качеств, нужно и

право,

осознанное окружавшей средой. А этого-то права и недоставало царевне.

Правда, до сих пор ее правление имело еще некоторый вид права по болезни старшего царя и малолетству младшего, но это призрачное право не могло продолжаться долго. Жизнь Ивана Алексеевича не обещала продолжительности, а малолетство Петра, видимо, должно было сократиться чрезвычайно быстрым развитием здоровых сил ребенка. Какое же будущее ожидало царевну? Возвращение к прежней затхлой теремной жизни или монастырское пострижение? От того и другого отворачивались ее молодые силы; то и другое казалось ей уж невозможным, как невозможно птице жить в воде, как невозможно рыбе нырять в вольном воздухе. Самая смерть казалась приветливее ей, изведавшей обольщения власти. Обладание властью всегда и во все времена имело и имеет на природу человека всемогущественное влияние, каково же должно быть это влияние на существо, достигшее власти усилием

И вот царевна стала задумываться все более и более об упрочении за собой этой власти, о приискании каких-нибудь, хоть бы только призрачных, прав на нее.

Раздумывалась Софья Алексеевна, раздумывались преданные ее делу бояре, об том же раздумывался и теперь ближний ее человек окольничий Федор Леонтьевич Шакловитый, сидя за своим письменным прибором. Только думы его никак не могли уложиться в письменную форму: вместо красивых букв из-под пера опытного дьяка выходили не то цветы, не то здания, не то птицы, не то квадраты, не то треугольники какие-то.

Глава II

Проводив преподобного отца Сильвестра, Шакловитый вышел на крыльцо, выходящее на двор, где кучками толпились стрельцы. На дворе собралось до тридцати урядников четырех стрелецких полков, между которыми находились пятисотенные Ларион Елизарьев и Василий Бурмистров, пятидесятники и пристава Андрей Кондратьев, Обросим Петров, Алексей Стрижов, Афанасий Ларионов, Борис Дмитриев и другие.

— Пятисотенные и пятидесятники стрелецкие! Сами вы видите, как велика к вам царская милость, а вся эта милость исходит только от одной нашей благоверной государыни, царевны Софьи Алексеевны. Докажите же ей вашу преданность, вашу готовность служить ей честно, нелицемерно, вашу готовность положить за нее животы свои. А доказать ноне вы можете челобитною, чтобы ей, благоверной государыне, венчаться царским венцом. Если таково ваше желание, то напишите челобитную, я доложу царевне, а потом подадим великим государям, когда они выйдут на обновление лета (1 сентября).

Речь была коротка, но не убедительна. Видно было, что бывший думный дьяк, борзой в писании, не обладал даром элоквенции, да и в тоне его голоса не звучало той твердости и уверенности, которые так влияют на неразвитые умы.

Вообще отношения нового начальника к стрельцам нисколько не напоминали отношений бывшего начальника — князя Хованского. Бывало, простые слова покойного князя-товарища и такого же служаки, разделявшего нередко труды походной жизни с простыми людьми, прямо доходили до нехитрых душ стрельцов и звучали симпатичной струной. Не таковы были отношения Шакловитого. Бывший подьячий обращался со стрельцами холодно, высокомерно и строго. Между ним и стрельцами не было ничего общего. Они боялись, но не любили его.

— Как изволишь, — нерешительно ответили стрельцы на речь начальника, — а мы челобитной писать не умеем.

Глава III

Преображенский дворец в настоящее время не существует, и место, занимаемое им, ныне застроено городскими зданиями

[14]

, но в XVII столетии он считался любимым загородным потешным дворцом. В нем-то, по известиям разрядных записок, в 1677 году представлялись комедии отсечения головы Олоферна и подвиги царя Артаксеркса, играли немцы на органах, фиолах и других инструментах и танцевали. В нем-то покойный царь Алексей Михайлович любил проводить свободные часы в потехе соколиной охотой.

И действительно, красивое местоположение села Преображенского вполне оправдывало царское предпочтение. Широкие хлебные поля, отделяя его от назойливой столичной суеты, невольно наводили мирное настроение на истомленную душу, а густая растительность и красивые пруды садов, окружавших самый дворец, целили нанесенные раны вечно свежим, вечно понятным голосом природы. По смерти Алексея Михайловича вдова его, Наталья Кирилловна, с сыном, ребенком Петром, во все время царствования Федора Алексеевича и потом правления Софьи Алексеевны почти постоянно жила в Преображенском дворце. Здесь на привольном воздухе свободно, без всякого гнета развивались богатырские силы Петра. Почти совершенно не стесняемый книжным учением, иссушающим силы ребенка в затхлой атмосфере, молодой царь рос вне всяких хитросплетенных этикетных пут, как растет всякое произведение природы при благоприятных условиях.

Не было недостатка в ребяческих играх, так сильно влияющих на организм человека. Юный государь окружил себя сверстниками из окрестных мальчиков, играл с ними в войну и сделал из них для себя потешное войско. И это войско, эта ребяческая игра, мало-помалу постепенно увеличиваясь и устрояясь, стала принимать вид постоянного правильного военного строя. Из этих ребятишек образовалась сначала рота, обученная иноземцами по артикулу с более быстрыми приемами, потом из роты образовался полк, впоследствии разделившийся на два по имени двух сел: Преображенского и Семеновского. В рядах потешных простым солдатом служил и сам царь Петр, одинаково с прочими рядовыми спал в палатке, учился барабанному бою, бил зорю, отправлял по очереди караульную службу, копал и возил землю для сооружения различного рода укреплений,

Странна казалась эта служба старым русским людям, не привыкшим видеть своих царей простыми чернорабочими. И не раз патриарх, по совету бояр, пытался отклонить молодого государя от трудов, будто бы несоразмерных с его здоровьем, и каждый раз получал решительный ответ.

— Труды не ослабляют здоровья, а, напротив, укрепляют его. В забавах проходит немало времени, однако ж никто меня от них не отстраняет, — говорил Петр.

Глава IV

В Преображенском занимались своим делом без интриг и козней: в сознании права там твердо надеялись на будущее и шаг за шагом неуклонно подготовлялись к нему.

Не то было в Москве, у Софьи. Она чувствовала, как каждый день, каждый час приближал неминуемое, решительное столкновение права с узурпаторством, чувствовала опасность своего положения и, не находя у себя никакой твердой основы, жадно бросалась и искала эту основу повсюду. Такое настроение отражалось и у приближенных. Без прочной почвы ум человеческий колеблется, желает опереться где бы то ни было, на что бы то ни было, хотя бы на сверхъестественное незримое содействие.

И вот действительно Софья и ее советники прибегают к чародейству.

В то время славился чародейством какой-то поляк Дмитрий Силин, вызванный Софьей в 1686 году пользовать от глазной болезни царя Ивана Алексеевича. Этот поляк жил несколько лет у Сильвестра Медведева (который сам считался тоже не последним астрологом) и уверял всех в знании им таинственных зелий от различного рода болезней. Ему верили, и у него лечились даже такие передовые люди, каков был, например, князь Василий Васильевич Голицын, не имевший, впрочем, кроме мнительности, никакой болезни. Даже сам Силин, призванный к нему, нашел только одну болезнь, которую высказал бесцеремонно: «Любишь ты, князь, чужбинку». Для открытия такой болезни, конечно, не требовалось никаких сверхъестественных знаний.

Уверял еще поляк в своей способности глядеть на солнце и читать в нем будущую судьбу человека. Веря в его таинственное знание, Медведев, по просьбе царевны, просил чародея узнать ее будущее. Два раза Силин ходил на Ивановскую колокольню поглядеть на солнце и оба раза возвращался с неутешительными вестями. «У государей, — рассказывал он, возвращаясь, — царские венцы лежали на головах, у князя Василия Васильевича венец мотался по груди и по спине, а сам князь был темен и ходил колесом; царевна Софья Алексеевна казалась печальной и смущенной, Медведев темным, а Шакловитый повесил голову.» Таковы были предсказания чародея, которому нетрудно было давать такие прорицания, зная от Медведева во всей подробности положение дел и отношения действующих лиц.

Глава V

— Васенька, светик ты мой ненаглядный! — говорила Софья Алексеевна, обнимая и горячо целуя князя Василия. — Желанный ты мой! Сколько трудов ты безмерных понес для меня, драгоценного здравия своего не жалеючи.

Обнимала царевна возвратившегося из второго Крымского похода своего первого друга и оберегателя князя Голицына, неустанно обнимала его, целовала и в очи, и в лоб, и в уста, но как-то порывисты и суетливы были эти ласки, и не было в них того, что так ясно сказывалось и без слов, без всякого напуска в прежних ее ласках.

Прошел год, как князь уехал победительствовать над агарянами в Крым, добывать себе лавровых венков и вечной благодарности от отечества. Год этот прошел не бесследно для женского сердца. Крепко кручинилась царевна, проводив своего Друга в опасный путь, много пролила слез на ночное изголовье, страстно молилась о его спасении, обходя богомольем пешком окрестные монастыри, но время лучший и верный врач. Мало-помалу слезы становились менее обильными, резкая боль в сердце сменилась тупою и тихою грустью, а жаркие молитвы все чаще и чаще обрывались думами и вопросами другого рода. Образ князя бледнел, и чаще вставал из-за него другой образ — более красивый, бьющий жизнью и энергией, манивший долгими наслаждениями. И вот прежняя рознь в характерах и взглядах, забытая было в первое время разлуки с князем, выдвигалась определеннее и отодвигала прежнее счастье, хоть и вечно милое, в безвозвратно прошедшее.

Молодое, еще не изжившее сердце не может довольствоваться пережевыванием канувшего в вечность, оно жадно пользуется настоящим, неудержимо стремясь все вперед, все дальше и дальше. А тут еще разрослись и окрепли иные стремления, не совсем ладившиеся с прежними, и эти-то стремления поддерживались, а может, и подсказывались новым образом. И вот, незаметно для самой себя, царевна постепенно отшатывалась от прошедшего и отдавалась новому чувству.

Частые, неизбежные отношения царевны и дьяка — видного Шакловитого — невольно породили между ними короткость, перешедшую в тесную связь их общих интересов и материальной потребности жизни. От нового сближения побледнел образ князя как дорогого для сердца, но не побледнел этот образ как человека необходимого, человека думы, человека — опоры ее общественного положения. Да и не без борьбы совершилась перемена в чувствах царевны. Часто описывая крымскому другу все новости дня и величая его нежными словами

Петр Полежаев

Лопухинское дело

I

Не жаркий, но и не пасмурный апрельский день. Молочною рябью с серыми клубнями по небу несутся весенние облака, то покрывая проступившую землю темным скользящим налетом, то выставляя ее напоказ оживляющим теплым лучам. А выставить напоказ было что. Давно ли на всех перекрестках и в переулках лежали бурые сугробы разной смеси снега, мусора и навоза, а теперь, почти вдруг, в невылазной грязи петербургских улиц по всем направлениям появились тропки, а по окраинам и на берегу стали пробиваться яркие зеленые стебельки молодой травки. Давно ли, не прошло и двух недель, по широкой Неве можно еще было переходить без опаски человеку, а теперь вольные невские струи гонят массивные льдины прочь от себя к морю, вливаются, не удерживаемые, как теперь, гранитными стенами, в плоские берега и журчат им новые веселые речи.

Петербург празднует пасху 1742 года.

Русский народ особенно любит этот первый весенний великий праздник. Умиляясь в глубоком религиозном чувстве торжественными церковными песнями о любви и братских объятиях, серый люд под веянием мягкой теплоты умягчается и сам, как будто бодрее смотрит на свою тяжелую будущность и если не верит в лучшие времена, то по крайней мере укрепляется в силах нести дальше свой крест и терпеть…

Много таких пасхальных праздников во все десятилетнее царствование императрицы Анны Иоанновны провел этот серый люд в невольной сдержанности, в ежеминутной боязни шпионов и доносчиков, провел и не поминает лихом. В последний год отдохнул было он при ребенке-императоре и доброй правительнице Анне Леопольдовне. Но теперь снова перемена с загадочными признаками.

На том месте, где ныне Адмиралтейство, высилась полтораста лет назад Адмиралтейская крепость на берегу Невы, недалеко от прежнего Зимнего дворца, бывшего тоже на том же месте, на котором находится и нынешний.

II

— Спасибо, Стеня, что пришла.

— А разве не ждал меня?

— Ждал, как не ждать… сердце все изныло; да ты редко приходишь!

— Нельзя, Ваня, — мать стала за мной смотреть зорко.

— Нет, не то, Стеня; мать не увидела бы, если б ты сама захотела… а не любишь меня…

III

Ваня Лопухин и Стеня Лопухинская с колыбели сделались неразлучными друзьями. Правда, он был старше ее почти на два года, но рыхлее, и силы их уравнивались. Дружба началась еще с того бессознательного состояния, когда они лезли друг к другу ручонками с явным намерением выцарапать глаза. В одно время стали они учиться ходить, поддерживаемые обеими руками Ариши, и грешно было бы сказать, что меньшая заботливость падала на долю молочного сына. С математическим равенством делила Ариша между друзьями-ребенками свою любовь и ласку, когда они заслуживали их; затруднение представлялось только в том редком случае, когда два — друга совершали противоположные деяния: один, например, капризничал, а другой вел себя совершенно безукоризненно. В таких случаях Ариша хоть и журила капризного, укоряла, выставляла в пример друга-умницу, но в то же время в самой воркотне ее чувствовалось что-то приголубливающее.

Лет десяти посадили Ваню за учение, к общему неудовольствию Ариши и восьмидесятилетней няни Парани, бывшей за дряхлостью не у дел и только брюзжавшей весь день на все и на всех, не исключая и самого барина, в ее глазах молодого еще барчонка Степы. И Ариша, и Параня — обе сходились в одинаковом мнении, что грамота нужна только разве проходимцам да беднякам, а у русских барчат от нее мозжечок портится да здоровье слабеет. Несмотря, однако ж, на протесты няни и кормилицы, для преподавания русской грамоты был приглашен Степаном Васильевичем — Наталья Федоровна в русское учение не вмешивалась — сам протопоп ближайшей Спасской церкви, отец Иринарх, славившийся в то время ученостью, а еще более беспримерным терпением.

Ване плохо давалась грамота; никак не мог он отличить «аза» от «веди», только «живете» врезалось в его память своей оригинальностью. Как ни бился отец Иринарх напечатлеть в голове ученика различные очертания букв, Ваня сонно глядел в букварь, вяло указывал пальчиком и если называл правильно, то всегда с подсказок друга.

О Стене при условиях занятий ничего не говорилось отцу протопопу, но девочка казалась такой смирной, так настойчиво во весь урок стояла за кресельцем барчонка, с таким вниманием следила за указкой учителя, что изгонять ее из классной комнаты не представлялось никакой надобности. Скоро учитель заметил, что из девочки он может извлечь пользу и для себя. Она умела лучше приноровиться к пониманию друга, и иногда урок, видимо не понятый Ванею, оказывался приготовленным и вполне понятым к следующему классу. Это обстоятельство побудило отца Иринарха невольно привлечь и Стеню в круг своих занятий как посредника дарового и притом значительно облегчающего его самого. Стене это посредничество обходилось очень жутко.

Когда, например, несмотря на все разъяснения, на все разнообразные толкования, сопровождавшиеся обильными каплями пота на крутых висках отца протопопа, ученик все-таки не понимал и тупо смотрел в книжку, духовный отец, не смея оборвать сердце на знатном барчонке, протягивал мощную длань к девочке, схватывал ее за ушко и жестоко наказывал. Девочка не кричала, все обходилось благополучно — и урок приготовлялся.

IV

Новая императрица должна была прежде всего обеспечить себя, оградить себя от таких ударов, какие нанесены были Минихом Бирону и ею самою брауншвейгцам. Сочинены и обнародованы были два манифеста, один за другим, в которых выставлялись права на престол Елизаветы, но эти манифесты только оправдывали, объясняли, но не ограждали фактически. Необходимо было избавиться от противной немецкой партии, враждебно властвовавшей до сих пор… И вот самые видные вожаки этой партии — Миних, Остерман, Менгден, Левенвольд и Головкин, — с их конфидентами, кто сослан, кто удален в надежные места тотчас же но воцарении Елизаветы. Вслед за тем или одновременно последовали милости, привязывавшие новых — правительственных людей, посыпались ордена, небывалые прежде повышения и назначения, привилегии и пожалования. Был вызван и признан наследником престола сын старшей дочери Петра Великого Анны Петровны, Петр Федорович, который больше Елизаветы имел прав на престол, но который по молодости и незначительности своей не мог быть опасен тетке. И наконец, стали торопиться освятить вступление религиозным образом, осеняющим новую императрицу Божиим благословением.

Как только прошли в заботах и удовольствиях рождественские праздники и святки, при дворе начали собираться к коронации. Царский выезд совершился 23 февраля, великим постом, когда в Москве, более чем где-либо, дышится религиозным чувством.

Зима с 1741 на 1742 год отличалась особенным постоянством; глубокие снега лежали ровной настилкой и представляли самый удобный путь. Благодаря прекрасной погоде, поезд, состоявший из несметного числа колымаг, возков и кибиток, катился быстро, и 26-го числа назначен был торжественный въезд в первопрестольную столицу, где в это время оканчивались обычные приготовления.

На рассвете торжественного дня грянули, как вестники великого дела, пушечные выстрелы на Красной площади, вслед за которыми раздался первый удар колокола с колокольни Ивана Великого. Этот удар подхватили другие сорок сороков, и несется по всей Москве ликующий и радостный гул.

Тысячные толпы со всех концов спешат к Тверским воротам — взглянуть на свою родную матушку-царицу, которую они все знали, которая не гнушалась, бывало, и сама участвовать в деревенских хороводах.

V

Ясное утро последних чисел мая; в растворенное окно кабинета Елизаветы Петровны широкой волной вливается свежий, благоухающий воздух; легкий ветерок ворвется в окно, пошелестит разбросанными по письменному столу бумагами, пробежит по лицу и открытым плечам сидящей у стола императрицы, отлетит в сторону, приподнимет кончики какой-то наколки на Мавре Егоровне Шепелевой, занятой разборкой в корзине, поиграет ими и улетит снова в то же окно для нового осмотра других лиц и других мест.

Елизавете Петровне тридцать три года. Роскошная, в ярком блеске красота ее напоминает красоту вполне развившейся розы. Полнота форм, обезобразившая ее впоследствии, теперь сохраняла еще легкость и упругость молодости, кипевшей жизнью и жаждавшей наслаждений. Государыня казалась задумчивой или утомленной. Правильного очертания голова несколько запрокинулась назад, выставляя очаровательную белую и полную шею; полузакрытые голубые глаза как будто тонули в пространстве, вызывая в памяти приятные грезы или создавая новые мечты.

Мавра Егоровна, углубленная в свое занятие, не нарушала молчания; по временам ее проницательные, умные взгляды окидывали государыню, и тогда какая-то неопределенная усмешка проскальзывала по губам, но такая быстрая, что уловить ее и подметить выражение не было возможности.

Мавра Егоровна Шепелева состояла фрейлиной старшей дочери Петра, Анны Петровны, с которою и жила в Голштинии, но всегда пользовалась особенным расположением, дружбою и полною доверенностью Елизаветы Петровны. Беспредельною откровенностью и доверчивостью дышит вся переписка Шепелевой с цесаревной Елизаветой, когда первая уехала вместе с Анной Петровной в Киль.

После смерти герцогини Голштинской Мавра Егоровна воротилась в Петербург и с тех пор постоянно находилась при Елизавете в качестве верной рабы и холопки, дочери и «кузыни», как она выражалась в своих письмах

[35]

.