Кэтрин Энн Портер (1890–1980) — признанный классик американской литературы XX века, представительница «южной школы». Всемирную известность Портер принес роман «Корабль дураков» (1962), по которому Стэнли Крамер снял свой знаменитый фильм.
В сборник вошли рассказы Портер, основанные на впечатлениях, полученных во время ее поездок в Мексику, и чудесные лирические новеллы о белых и черных обитателях американского Юга.
Коротко об авторе
Капли Рассел Портер, ставшая известной всему миру под именем Кэтрин Энн Портер, родилась 15 мая 1890 года в маленьком техасском городке Индиан Крик в семье белых бедняков-южан — таких в южных штатах презрительно называли «белый мусор». Кроме Кэтрин, в доме росли еще четверо детей. В 1892 году мать будущей писательницы умерла — при очередных родах, и детишек забрала к себе в городок Кайл бабка, мать отца, которую звали Кэтрин Энн Портер (ее имя и стало псевдонимом благодарной внучки). Миссис Портер, суровая и строгая, но любящая и справедливая, заботилась о внуках до последних дней своей жизни. Кэтрин рано узнала, что такое бедность и нужда. После смерти бабушки — в 1901 году — она, проучившись некоторое время в школе в Сан-Антонио, была вынуждена зарабатывать на жизнь себе и своему отцу, давая уроки пения и танцев. Кэтрин очень хотелось стать актрисой, ее кумиром в юности была блистательная Сара Бернар, однако на сцену она не попала, зато потом всю свою жизнь играла роль дочери богатого плантатора из южных штатов, разорившегося во время Гражданской войны.
В шестнадцать лет Кэтрин вышла замуж — в первый раз. Затем она это делала еще три раза, но ни в одном браке у нее не было детей.
В 1918 году она переехала в Денвер, где стала журналисткой, и довольно известной. Здесь же, в Денвере, тяжело переболела испанкой, была на грани жизни и смерти и выздоровела, благодаря настоящему чуду и, если верить ее повести «Конь бледный, всадник бледный», большой и трагически оборвавшейся любви. А в 1920 году Портер, впервые приехав в Мексику, тяжело «заболела» этой страной. Работая в нью-йоркских журналах и газетах, Портер при первой же возможности устремляется в Мексику — там она находит яркие и сильные чувства, революционный дух, мужественных и красивых людей; ей кажется, что именно здесь творится история. Мексика становится темой ее репортажей; в эти годы рождается знаменитый цикл ее мексиканских рассказов «Иудино дерево в цвету», увидевший свет в 1930 году.
В начале 30-х годов Портер, получив стипендию Гугенхейма, едет в Европу, живет в Берлине, Базеле, Париже. Яркая, умная, красивая, независимая, Кэтрин пользуется огромным успехом у мужчин. В тридцать лет она позировала лучшим американским фотографам, которые снимали ее как идеал американской красоты. Когда же она оказалась в Берлине, на интересную американку обратил внимание рвущийся и быстро продвигающийся к власти Генрих Геринг, большой ценитель живописи и женской красоты. Кэтрин тогда была женой коммуниста, и общение со столь опасным поклонником могло кончиться плохо. Молодой писательнице пришлось бежать из Берлина — она уехала в Париж.
Надо сказать, Портер на протяжении всей ее жизни сопровождали пылкие возлюбленные, букеты цветов и безумные трагедии. Годы были над ней не властны, она оставалась такой же красивой, любимой и желанной, несмотря на уже не молодой возраст. Последний из ее четырех мужей, 26-летний А. Эрскин, был потрясен во время регистрации их брака: оказалось, его любимой жене — 50 лет! Однако все ее романы — страстные, возвышенные, с цветами и слезами — кончались провалом, Кэтрин так и не удалось найти человека, который отвечал бы ее суровым и жестким требованиям.
РАССКАЗЫ
Девственница Виолета
Уже почти пятнадцатилетняя, Виолета сидит на кожаном пуфе, обняв коленки, и наблюдает за кузеном Карлосом и сестрицей Бьянкой, которые у большого стола по очереди читают вслух стихи из книжки.
Иногда она опускает глаза на свои ступни в толстых, слегка косолапых коричневых сандалиях, выглядывающих из-под коротковатого подола, и оттягивает юбку книзу, чтобы не было видно их безобразия, но тогда корсаж оказывается слишком низко под просторной шерстяной синей блузой. Виолета с тихим глубоким вздохом распрямляет спину, и сандалии снова выглядывают наружу. Всякий раз при этом она робко поглядывает из-под приспущенных век на Карлоса, не заметил ли? Но он не замечал. Огорченная и немного обиженная, Виолета на какое-то время замирает и только слушает и смотрит.
У Бьянки голос тонкий, пришептывающий. Она словно хочет всю поэзию сберечь только для себя и Карлоса. Когда она наклоняется ближе к свету лампы, с ее плеча соскальзывает шаль с желтым шитьем по серому шелку, а Карлос двумя пальцами берется за ближнюю кисть бахромы и забрасывает ее обратно через Бьянкино плечо. Бьянка благодарит кивком и любезной, равнодушной улыбкой, но запинается и вынуждена начать строку сызнова.
Карлос скашивает на Бьянку свои бледные глаза, но тут же снова отворачивается и устремляет взгляд на картину на белой стене над головой у Виолеты. Картина называется: «Душеспасительная беседа Святейшей Девы, Царицы Небесной, и Ее верного слуги святого Игнатия Лойолы», как значится на тонкой металлической табличке, прикрепленной к резной золоченной раме. Дева с рассеянной усмешкой на румяном безбровом лице протягивает издалека руку над тонзурой святого, неловко распростертого у ее ног в молитвенном экстазе. Уродливое и устаревшее изображение, так считает Виолета, но там все на месте, чего его разглядывать? А Карлос почему-то не отводит от него взгляда, только покосится на Бьянку, и сразу же снова принимается смотреть на картину, так пристально, глаза прищурены, лохматые, золотистые брови сурово насуплены, похоже на спутанные шерстяные нитки для вышивания тамбуром. И ни до чего ему как будто бы дела нет, оживает только когда его очередь читать. Но читает он так, что Виолету пробирает дрожь. Рот и подбородок у него необыкновенно красивы. На влажной нижней губе — отблеск света, Виолету это почему-то волнует.
Жертва любви
Рубен, самый знаменитый мексиканский художник, был страстно влюблен в свою натурщицу Изабель, которая, со своей стороны, питала сердечную склонность к другому знаменитому живописцу, чье имя в данном случае не имеет значения.
Рубена она называла «мой Пончик», это имя мексиканцы обычно дают комнатным собачонкам. Он находил его совершенно очаровательным и говорил посетителям своей мастерской: «Представляете, она выдумала звать меня Пончиком, ха-ха!» От смеха у него тряслось под жилеткой, так как он понемногу жирел.
Высокая и худощавая, Изабель длинными, цепкими пальцами раздирала букет цветов, который он ей принес, и рассыпала лепестки по всему полу или насмешливо хохотала: «Да, да!» и ставила ему краской кляксу на кончик носа. А кое-кому довелось видеть, как она нещадно таскает его за волосы и дергает за уши.
Про серьезных любителей искусства, которые, героически пробираясь по узкой вымощенной булыжником улочке, осторожно переступая через лужи на заднем дворе и карабкаясь по шаткой ржавой наружной лестнице, приходили поклониться великому и такому простому человеку, она громко заявляла: «Вот и бараны явились!» Они выпучивали глаза от такой бесцеремонности, а ей это нравилось.
Часто она маялась от скуки, потому что ей приходилось целыми днями стоять на одном месте, заплетая и расплетая косу, пока Рубен делал зарисовки, и ни он, ни она допоздна не спохватывались, что надо бы поесть; впрочем, все равно ей некуда было податься, покуда ее любовник, Рубенов соперник, не продаст какую-нибудь картину, все говорили, что Рубен убьет на месте того, кто попытается увести у него Изабель. Так что Изабель оставалась у него, и он сделал с нее восемнадцать разных рисунков для большого настенного панно, а она иногда стряпала для него, бранилась и показывала длинный розовый язык посетителям, которые ей не нравились. Рубен ее боготворил.
Колдовство
Ах, мадам Бланшар, поверьте, я так счастлива, что попала в ваш дом, к вам и вашей семье, у вас жизнь такая мирная, и вообще. До этого-то я долго работала в салоне грез — вы, поди, и не знаете, что это такое, салон грез… А-а, ну да, конечно, что-то вы не могли не слышать. А я, мадам, всегда берусь работать, если где есть работа, вот и там я тоже трудилась на совесть и столько всего навидалась, вы бы не поверили, да я бы и не стала вам никогда рассказывать, разве вот только, чтобы вы тихо сидели, пока я вас причесываю. Вы, конечно, извините, но я случайно слышала, как вы говорили прачке, что, мол, не иначе как кто-то навел порчу на ваше белье, оно в стирке так и расползается. Ну и вот, у нас в салоне была одна девушка, худенькая такая, бедняжка, хотя мужчинам нравилась, клиентам то есть, но понимаете, она не ладила с особой, которая вела дело. Они разругались из-за того, что мадам обсчитывала ее на жетонах: девушки каждый раз получают жетон, знаете, медный такой, и в конце недели сдают обратно мадам, да, такой порядок, и получают небольшой процент, совсем, можно сказать, крохотный, от своих заработков — вы понимаете, это бизнес, как и всякий другой. Но мадам норовила ее обсчитать, заявляла, что она сдала столько-то жетонов, хотя на самом деле она сдала много больше, но раз выпустила из рук, поди теперь доказывай. Она стала говорить, я, мол, уйду отсюда, бранилась и плакала. А мадам била ее по голове, она всегда била по голове бутылкой, такой у нее был прием. Боже милосердный, мадам Бланшар, что там иной раз делалось! Девушка, рыдая, бросается вниз по лестнице, а хозяйка тянет ее за волосы назад и разбивает об ее лоб бутылку.
И почти всегда это из-за денег, девушки у нее оказывались по уши в долгу, и если надумают уйти, извольте сначала вернуть все до последнего су. У мадам с полицейскими полное взаимопонимание, они приводят ей девушек обратно, а нет, тогда пожалуйте в тюрьму. Так что они всегда возвращаются, либо полицейский их доставляет, либо еще какой-нибудь хозяйкин друг закадычный. Она и мужчин тоже заставляет на себя работать, но только им она щедро за все услуги платит, уж поверьте мне. Так что девушки от нее не могут уйти, разве если заболеют, а уж тогда, больных, она сама прогоняет.
— Вы эту прядь чересчур затянули, — говорит мадам Бланшар и, освободив немного волосы, спрашивает: — Ну, и что же дальше?
— Пардон. Так я про эту девушку. Между ней и хозяйкой была прямо ненависть. Она постоянно говорила: «Я зарабатываю больше всех в этом салоне». Каждую неделю — скандал. И вот однажды утром она объявляет: «Я ухожу из этого заведения! — и достает из-под подушки сорок долларов. — Вот, возьмите ваши деньги!» Мадам в крик: «Ты откуда их взяла, такая-растакая?» И обвинила ее в том, что она обворовывала своих посетителей. Девушка — ей: «А ну, уберите свои руки, не то я вам голову проломлю». Тут хозяйка хватает ее за плечи, подымает ногу и бьет изо всех сил ногой в живот и даже ниже, в самое чувствительное место, мадам Бланшар, представляете? А потом еще бутылкой по лицу. Девушка валится на спину прямо в свою комнату, где я как раз убиралась. Я усадила ее на кровать, и она сидит, голову свесила, держится за бока. А когда встала, под ней постель вся в крови. Мадам тут как тут и орет: «Теперь можешь убираться, такая ты мне больше не нужна!» Я вам не все слова ее передаю, вы понимаете, это уж было бы слишком. Но деньги она, сколько нашла, все забрала и пинком под зад эту девушку из дома вышвырнула, та вылетела на улицу, поднялась на ноги и пошла прочь в чем была — в одном платьице.
Но после этого мужчины, которые знали эту девушку, справлялись: «А где Нинетта?» Время шло, а они все спрашивали, и мадам уже не могла больше отвечать, что, мол, она ее выгнала за воровство. Она поняла, что поступила нерасчетливо, выгнав Нинетту, и стала отвечать: «Не беспокойтесь, пожалуйста, она скоро вернется».
Иудино дерево в цвету
Браджиони сидит перед Лаурой на краю кресла с прямой спинкой, глубже он не помещается, и хриплым, унылым голосом поет. Лаура теперь старается как можно позже приходить домой: Браджиони ждет ее там почти каждый вечер. Сидит, как бы поздно она ни возвращалась, хмурый, заждавшийся, теребит свои курчавые рыжие патлы и, цепляя большим пальцем за струны, вполголоса рычит какой-нибудь мотив. Лупе, индианка-прислуга, встречает Лауру у порога и говорит, бросив взгляд на лестницу, ведущую в верхнюю комнату: «Ждет».
Лауре хочется лечь, ее измучили шпильки в волосах и стягивающие руку длинные, тесные рукава, но она задает вопрос: «Есть у тебя сегодня для меня новая песня?» Если ответ — «Да», она просит его спеть. Если «Нет», она вспоминает его любимую из прежних и просит спеть ее. Лупе приносит ей чашку шоколада и тарелку риса, и Лаура ест за маленьким столиком под лампой, предварительно пригласив Браджиони присоединиться, на что он неизменно отвечает: «Я сыт. К тому же шоколад грубит голос».
Лаура говорит: «Тогда пой», — и Браджиони впрягается в песню. Он поет упоенно и фальшиво, по-свойски пошлепывая по струнам, точно поглаживая кота, а высокие ноты тянет визгливым тремоло. Лаура каждый день слушает на рынках исполнителей народных баллад да еще обязательно останавливается на углу улицы Шестнадцатого сентября, где играет на свирели слепой парень, но Браджиони она слушает с каменной вежливостью, не отваживаясь ухмыльнуться над его беспомощным исполнением. Над ним никто не отваживается усмехаться. Браджиони беспощаден и нагл со всеми, но так тщеславен и так чутко улавливает малейшую насмешку, потребовалось бы еще больше беспощадности и наглости, чем у него, чтобы ткнуть пальцем в огромную неисцелимую рану его самолюбия. И еще для этого нужно бесстрашие, так как оскорбить его опасно, и на это бесстрашия не хватает ни у кого.
Браджиони любит себя так нежно, с таким размахом и всепрощением, что его последователи — ибо он вождь народа и опытный революционер, и грудь его пробита в героических схватках — говорят между собой, греясь в отраженных лучах его огня: «Он воистину благородный человек, и его любовь к человечеству сильнее всяких личных привязанностей». Избыток его любви перелился через край на Лауру, к большому ее неудобству, поскольку она, как и многие другие, устроилась здесь и получает жалование благодаря ему. В хорошем настроении он говорит ей: «Я склонен простить тебе, что ты — гринга, грингита!» — а Лаура в ярости представляет себе, как она сейчас наклонится и хорошей пощечиной сотрет с его лица сальную улыбочку. Если он и замечает в такие минуты, как она на него смотрит, то виду, во всяком случае, не подает.
Она знает, что хочет Браджиони ей предложить, и должна этому упорно сопротивляться, но так, чтобы сопротивление было ему незаметно. И, по возможности, даже самой себе не признаваться, что понимает, к чему он клонит. По вечерам, которые отравили ей весь месяц, она часами просиживает в глубоком кресле с открытой книгой на коленях, покоя взгляд на ровных рядах типографских знаков, в то время как вид и звук поющего Браджиони вызывают в ее памяти все прошлые беды и добавляют весу дурным предчувствиям будущего. Жирный, жадный Браджиони стал для нее символом многих разочарований. Она-то думала, что революционеру положено быть худым, гореть огнем героических убеждений, служить воплощением возвышенных идеалов. Конечно, все это вздор, теперь она понимает, самой стыдно. Революции нужны вожди, а в вожди годятся лишь энергичные люди. Товарищи говорят ей, что она полна романтических фантазий, то, что видится ей в них как цинизм, — просто-напросто «развитое чувство реальности». Она уже и рада бы сказать: «Я признаю, что не права, должно быть, я неверно понимаю основы». Она заключает с собой тайное перемирие, но не сдается, не желает уступать этой удобной логике. От несоответствия между тем, как она вынуждена жить, и какой, по ее представлениям, должна быть жизнь на самом деле, она страдает, чувствует себя преданной и то находит утешение в этом страдании, то мечтает вырваться и уехать, но, впрочем, остается. А сейчас ей просто ужасно хочется выбежать из этой комнаты, скатиться по узкой лестнице и очутиться на улице, где дома, точно заговорщики, жмутся друг к дружке под одиноким заляпанным фонарем.
Постоянно, каждый день
[3]
Глухой скрежет — казалось, в стене скребется огромная крыса — означал, что подъемник пополз вверх: внизу уборщица тянула канат. Миссис Халлоран перестала гладить, брякнула утюг о доску и сказала:
— Наконец-то. Сколько можно ждать. Что бы тебе час назад обуться, дойти до угла и принести картошку. Меня на все не хватает.
Мистер Халлоран выпростался из кресла, упираясь в ручки, медленно, тяжело поднялся на ноги, оглядел комнату; надеялся что ли, обнаружить поблизости костыли.
— К тому ж еще и носки протираешь, — присовокупила миссис Халлоран. — Или ты босиком ходи, или поверх носков ботинки надевай, как от веку положено, — сказала она. — В носках ходить. Какой в этом прок, спрашивается? Ни то, ни се.
Она развернула персикового цвета шифоновое неглиже, украшенное кремовыми кружевами и пышными бантами, легонечко встряхнула и разложила на доске.