Прозу московской писательницы Ирины Поволоцкой часто относят к так называемой «женской» и ставят рядом с именами Г. Щербаковой и Л. Улицкой. За повесть «Разновразие» автор был удостоен престижной литературной премии имени Аполлона Григорьева, учрежденной Академией Русской Современной Словесности. В книгу также вошли рассказы, публиковавшиеся в «Новом мире» и других «толстых» журналах.
РАССКАЗЫ
Куда скачут всадники
В этой истории нет ничего, кроме лошади, привязанной в Орто-токае.
Администратор Абды, в сапогах и шляпе, с университетским значком (университет не закончен, значок есть), прислал телеграмму в город Фрунзе:
СТУДИЯ НЕСМЕЛОВУ ЛОШАДЬ ПРИВЯЗАНА ОРТОТОКАЕ ПРИВЕТОМ АБДЫ КИРГИЗБАЕВ
Тридцать три года назад прислал телеграмму и пропал. Молодой, смуглый, полный соков, фетровая шляпа, новый костюм, ноги кривые твердо стоят, холост, выбрит, глаза — ягоды тутовника. Шелковицы. Смоковницы.
Дядя Саша и Анечка
Автор ничего не смыслит в сельском хозяйстве. Редиска, которую он терпеливо выращивал целое лето, уходила вверх, к солнцу; ботва ее бурно вытягивалась, а слабые длинные корни были похожи на дождевых червей. Три цветка уже много лет зимуют непересаженными и скорбно отворачиваются, шепчась между собой, что вот, мол, та самая сволочь… И тем не менее, я рискую занять вас сюжетом, имеющим некоторое отношение к сельскому хозяйству. На фоне этой «сельскохозяйственной истории», или на ее общем плане маячит пароход: обыкновенный, речной, пассажирский, выкрашенный в белую краску, с двумя ресторанами, на корме и носу. За те пятьдесят лет, в которые вполне укладываются безысходные отношения моих невыдающихся героев, они изменились гораздо меньше прочих механических собратьев, и старинное сравнение с лебедями как нельзя лучше передает их величавую плавучесть.
Когда-то в восторге автор чуть не захлебнулся мутными водами реки Волхов, лишь только белое чудо парохода, появившись над травами и цветами, обогнуло полуостров и, как огромный оркестр, зазвучало посреди реки. Коровы подняли рогатые головы, а пастух разразился обыкновенным восклицанием, подтверждающим известную истину о необычайном влиянии речных судов на душевное состояние русского человека. Корни этого волнения, вероятно, уходят еще в те времена, когда мы, то есть предки наши, лениво пасли стада и делали детей в подсознательном ожидании варягов, которые толкнут нас на путь государственности, и все начнется — все то, что и теперь не кончается.
Но автор — трус! Как он робеет и медлит, как боится пропустить главное и отвлекается постоянно, чтобы не продолжить начатое! Да он бы и не написал ничего сроду, если бы не бессонница да какой-то глупый черт, вылезающий от тоски на подоконник в лунную ночь, точь-в-точь такую же как сейчас, да если бы не память, ну ее совсем…
Вот, к примеру, тревожащее слово «протоплазма», однажды произнесенное, а, следовательно, существующее навсегда. «Протоплазма» — именно так сказал обо мне двоюродный братец бабушки дядя Саша, когда та заставила малолетнего автора встать на стул и продекламировать прекрасное описание природы из Тургенева. Но, может, троюродный дедушка выразил свое отношение к Тургеневу? Классик мог и не нравиться дяде Саше, особенно, если нравился женщине по имени Анечка. Характер у дяди Саши был тяжелый, как в старину говорили — вздорный.
Очень давно дядя Саша был старшим сыном в большой семье пермского помещика, вдовца с кучей дочерей, не считая еще и младшего брата, беспутного веселого Петьки, ушедшего в авиаторы и стремительно канувшего в Лету вместе с обломками своего нелепого аппарата. Дядя Саша тогда учился за границей… Он вернулся в Россию накануне войны, полный деятельного нетерпения, и застал постаревшего отца, влюбленного в опереточную субретку, незамужних сестер, оплакивающих Петечку, и хозяйство в развале. Была соловьиная камская весна, но он опять уехал из дому. Поскольку земледелие и было предметом дядисашиного обучения за границей, он немедля поступил главным управляющим к своему богатому родственнику, но поссорился с ним через месяц, разругавшись в пух. Невероятная гордость дяди Саши была задета якобы тем, что тот подозревал в нем одного из своих наследников. «Якобы» и «подозревал» тут совсем ни к чему, поскольку так и было на самом деле. Бездетный одинокий человек угасал, больной неизлечимой болезнью: девочкам говорили туберкулез, мужчины знали иначе… Дядя Саша вернулся домой, в гневе не захватив чемоданов. Чемоданы, кстати, не замедлили прибыть, но это уже случилось потом, когда в свой черед, поссорившись с дядей Сашей, уехала в Казань подруга его сестер Анечка.
Последний Авангард
Острые худые лопатки, не разъелся за жизнь, а затылок мальчишки-подростка, и это уже до конца, пока не свалит, не сокрушит, не сомнет. Летом Авангард Краснознаменский любил ходить в клетчатой рубашке навыпуск, на ногах сандальи. Носки только хлопковые, отечественные, носкам ГДР не доверял, знал точно, что немцы обязательно сунут в нитку что-нибудь синтетическое. С химией у них хорошо, а с натуральными волокнами плохо. Это он понял сперва во враждебной, а потом уже оккупированной Германии, в которой служил еще целых два года после нашей Победы. Всем кепкам в жару предпочитал шляпу. Но не пижонскую мелкого плетения, а обыкновенную соломенную, которую теперь не купишь. А у него такая была. У него было много того, чего в мире уже давно не существовало.
В шляпе из соломки и в ковбойке и увидела его Любовь Петровна через дверной глазок, и обомлела. Только что проводила она племянника Борю с женой на Ярославский, а вот теперь этот, покойного мужа Васи двоюродный, Авангард. И хоть бы телеграмму дал или открытку какую-нибудь прислал, а то: «Здравствуй, Люба!» — двадцать лет носу не казал, а на ты, и мимо на кухню, как к себе домой, и гостинцы вынимает, а она вообще карамель не ест.
Каждый, у кого есть родственники в провинции, поймет бедную Любовь Петровну. Как только лето наступало, всем им позарез была нужна Москва, и они ехали по одному и семьями, и куда только детей тащат, ручки им повыворачивают в метро да в «Детском мире». Встают с солнцем, и уже в восемь утра у дверей какой-нибудь «Ганги» или «Власты», а дорогу не знают, и тащись с ними через всю Москву. А у Любы намечены парикмахер и кладбище, и потом дети из Крыма возвращаются, надо им квартиру убрать. Лиля, правда, оставила телефон какой-то Марии Степановны из «Зари», но разве чужая так уберет, как родная. Для своих мальчиков, сына и внука, Любе и жизни не жалко, а если Лиля рот скривит, так она восемнадцать лет рот кривит, как замуж вышла. Ну, вот зачем Любе сейчас Авангард?!
Это Любовь Петровна про себя думала, а встретила как положено, покормив, спросила привычно:
— ГУМ сам найдешь или отвезти?
Утка по-пекински
Шестидесятники сдают. У нас у всех скоро полетят моторы.
— Ну, это не про нее. Она крепкая женщина. Из тех, что болеют, а сами живут, живут и всех переживают. Дай Бог ей здоровья, конечно. Просто она никогда не принимала таблеток, а тут наглоталась.
— А я говорю — она упала. Сперва в зале у его гроба, а потом она упала еще раз, когда спускалась с лестницы. Двое держали ее под руки, и вдруг один споткнулся о ковер и отпустил ее, а другой все равно держал, но она рухнула. Упала и потащила за собой.
— Зато она сразу увидела
тех,
когда они пришли со своими хризантемами, и велела сказать им, чтобы они убирались. Значит, она хорошо видела и хорошо соображала. Она всегда хорошо соображала, и за него тоже!
— Но и он не мальчик был. И не ангел!..
Пештик и Плуштик
Closett в этом доме на Взморье был задуман когда-то как туалетная комната, соединяющая две спальни, его и ее, и рядом с мраморною раковиной в медных краниках, должно быть, стояли фаянсовые тазы с растительным орнаментом и такие же кувшины для обливания… Долго ли обливались той водой прежние хозяева, брился ли здесь во время последней войны немецкий офицер, глядясь в зеркальце узким своим лицом, накручивала ли на бигуди волосы, крашенные красным стрептоцидом, теща полковника — почему-то именно теща представляется рядом с полковником, переброшенным сюда с Дальнего Востока, а может, с Украины, — но сейчас на разбитом кафеле пола ни тазов, ни кувшинов не было, а наследники дома, как все, озабоченные хлебом насущным, сдавали комнаты отдыхающим дикарям. А чтобы не бродили мимо хозяйских постелей, в стене прорубили еще одну дверь — прямо на задний двор. Туда от парадного крыльца, огибая дом, вела утоптанная дорожка, в конце ее торчал сломанный венский стул, изъеденный дождями, а на заборе висел цинковый умывальник с разноцветными мыльницами. Умываться в доме не разрешалось, но и не очень хотелось, потому что, войдя через наружную дверь и заперев ее на щеколду, предстояло срочно позаботиться и о двух остальных — из одной, белой и дворцовой, могла выскочить хозяйка с перманентом на бесцветных волосах, в другой, дощатой, — появиться хозяин, казавшийся десятком лет моложе жены, но весь какой-то слабый, с редкою бородою и в польских вздернутых джинсах. Обе двери по-прежнему вели в хозяйские комнаты, но спальня у супругов теперь была общая, а другая переделана в мастерскую.
— Мой муж-жь художник! — со старательностью произносила хозяйка.
Помню жужжание голоса, будто муха вьется, — муж-жь, худож-жь-ник… Работ художника не показывали, но из двери мастерской воняло керосином и красками. Старинный умывальник жалобно позвякивал, когда хозяин шаркал за стеной.
Два раза в неделю он ездил в город.
— Он художник, и он должен продвигать картины по нашему начальству, — зачем-то и в который раз объясняла хозяйка, когда ее муж, так и не переодевшись, брел по гравию навстречу электричке. Странно, при всей субтильности хозяина поступь его была медвежья…
РАЗНОВРАЗИЕ
Собранье пестрых глав
Вот!
Я устриц ела.
До Первой Империалистической.
У благочинного с благочинной.
Большевик Глеб Преображенский, сынок их, как из Женевы вернулся, устриц полный ящик привез. Ящик, конечно, на холод, в ледник, все равно они пропадают. Тут нам, девушкам, воспитанницам поповским да кухаркам, их и подали. На обед. С лимоном. Лимон в этих устриц брызгать необходимо! Не брызнешь — не откроется раковина, а брызнешь — глотай.
I
ЛЕТЕЛ ПАВЛИН ЧЕРЕЗ УЛИЦУ
Маланьина дочка
Первый муж был чистый аляфрансе.
Увидал он меня в четырнадцатом.
Комета уже к войне, а мы сидим на закате с девушками и венки плетем для гаданья. А пели мы:
— Теплый вечер тих…
Ах, как раньше пели! Теперь и не осталось никого. Русланова была, да померла с горя, а этим новым с ней не тягаться.
Поп-проказник, Касьян и кот дворцовый
Но попы, как все люди, разные бывают…
Была у благочинного сестра, а у ней сын, и стал он, как дядя его, попом. Наш батюшка Пантелеймон Преображенский — поп первой руки, а этот мальчишка, племянник Григорий, — второй. А красавец! И голос божественный. Это у него в отца родного, который проживал от них в отдалении — в Петербурге — и хор там учил самый главный. С этим хором именитейшие артисты выступали, и я, когда в столице с благочинной бывала, самого Федора Ивановича видела, как он с посохом в шубе пел. Племянник пел хуже Федора Ивановича, но тоже бесподобно, и женщины на него заглядывались, а он больше всего на свете любил выпить. И жене его, попадье Клавдии, это надоело, написала она письмо архиерею, что муж ее, поп, пьет, гуляет, а написав такое письмо, сама сбежала, куда — неизвестно, и остался этот поп ни холост, ни женат.
И вот стал он по ягоды за бабами ходить. Буйствовал прямо!
А тут поступила к благочинным еще одна сиротка. Ее Хрисою звали. С этою Хрисою мне открылось сомнение из-за попов, даже матушка благочинная в истории этой оступилась, а потом — из-за страданий, которые Хриса приняла. За что ей такое? Смирная она была, овечка чистая! А что она противу племянника нашего не устояла, так противу него, как он сбесился, никто устоять не мог. Захоти он любую.
У него друг был из помещиков, так они вдвоем с этим другом по окрестностям гуляли, а помещик — поляк, а поляки, они такие… Скачут верхами, хорошая компания для попа! У помещика шляпа с пером, усы рыжие, рыжий он был, и морда от ветра жаром пышет, особенно если осенью скачут поздней по первому морозцу, а племянник — брюнет, взор огневой, а ряса за ним как плащ. И каждый раз, как приедет с такого катания возбужденный, так Хрису кличет:
Аляфрансе
Гаданье мне было перед войной, а как случилась революция и Пиер домой вернулся, так все исполнилось.
У нас после Империалистической голод был, поляки все помёрли, а мы с моей коллегой Марусей лошадей польских резали. Маруся лошадь по голове топориком — тюк! а я ей горло — кинжалом. Еврейские мальчики как узнали, ухаживать перестали, но Петр Иванович, на то и есть аляфрансе, на вечеринке только музыку заиграли, а я как раз в платье нарядном, лиф мыском, среди подружек стояла, ко мне подошел.
— Позвольте, — говорит, — вас на танец пригласить, барышня!
— Не танцую, — говорю.
— Почто? — спрашивает.
Мы суфражисты
Долго ли я плакала, долго ли убивалась, ногтями землю раздирая, это уж мое дело, но интересно другое: голову подняла — снег. Белым-бело на чириковском бульваре… Ну, думаю, как снег негаданно выпал, так и в моей жизни случится поворот новый, роковый.
…Встала, отряхнулась, мимо «Арса» заковыляла. В одном кармашке морковка с луковичкой, в другом — чеснок да горбушка ржаная, на голове — платок не зимний… Налегке, с одним ножичком безумная женщина к мужу прискакала, а теперь — ни мужа, ни ножа. Иду так одна, шепчу про свое, глаза в слезах, и вдруг окликают меня по имени. Ласково и женским голосом. Гляжу — какая-то верста коломенская, по моде наряженная, руками машет: пелерина на ней, муфта на шелковом банте болтается. И узнала я! Это ж знакомая помещицкая дочка, к попам нашим в гости ездила.
А надо сказать, что после революции многие помещицкие дочки повыходили замуж за простых мужиков, и эта так поступила. Но неправильно говорят, что помещицкие дочки все одна к одной. Некоторые такие рожи, что хуже скотницы! И эта не из плохих, но ничего бесподобного. Могучая, правда. Именем Елена. Фамилия Шенберг. Фамилия Шенберг не еврейская, а самая настоящая помещицкая для Белоруссии. Обнялись мы. Она про мою историю сразу догадалась — город-то у нас один на все деревни. И позвала меня Елена Шенберг к себе детишек нянчить, по хозяйству помогать.
— Иди ко мне, Наталочка! Я твои драники да оладки по сей день помню.
Я и согласилась. Прилеплюсь к городу и дочку Евочку сюда привезу.
II
ЧИРИКОВСКИЕ СТРАСТИ
Лилипуты с Украйны
Когда лилипуты в первый раз сыграли «Макбета», удивление охватило публику, и даже многие мужчины и женщины, занавеси последней не дождавшись, в страхе повыбегли из театра — так все совпадало. История эта уже случилась к тому времени в городе Чирикове, и было невидимое количество жертв, и даже среди детей…
К примеру, вот Розочка и Фиалочка, фабриканта одного мыловаренного крошки, были жестоко погублены, но сама жена начальника благополучно выбралась из обвинений, и когда мужа ее расстреляли, она прямо на следствии вышла замуж вторично, еще за наибольшего начальника, и теперь сидела посреди партера, челка на глаза, и улыбалась лилипутам кровавыми губами.
А рядом, навалившись ей в ухо, а она, эта женщина, блистала дивными драгоценностями, сидел ее личный телохранитель в портупее. Телохранитель был парнишка местный, сын провизора, он от этой дамочки по приказу не должен был отходить; такой уговор, что куда она, туда и он, пока, значит, муж на работе. Многие про себя смеялись, а вслух никто! Опасались! Один Вурст, веселый немец, колбасник, ничего не опасался. Его лавка как раз рядом с домом провизора стояла, так он этого парнишку поганого с детства знал и колбасою немецкою угощал.
«Я его зналь! Я ему пиво даваль завсегда! Этот дамочка должен мне спасибо сказаль! Хо-хо!»
Скажет «хо-хо» и живот поглаживает, как жук весенний.
Последний анекдот Вурста,
Как граждане Чирикова его друг дружке пересказывали
Была одна женщина по имени Луция. Вышла она замуж и мальчика родила. А назвала по моде — Пятилеткою. Поп Пятилетку крестить не стал, плюнул даже, ну а Пятилетка все равно подрастает. И взяли его родители на ярманку.
Отец с матерью, известное дело, торгуют, а мальчик ихний по ярманке гуляет. С ним и случилось детское… Стали люди женщину к ребенку звать. Кричат даже.
— Луция! Луция! Пятилетка обосрался!
И на всю ярманку.
Мать — к сыну, а к мужу — милиционер.
Три удара
Стала я, Маланьина дочка, сирота хроменькая Наталочка, разлучницей… Жена товарища Парусова, сама большой товарищ, как рыдала, когда ей меня показали.
— О, — говорит, — о! Я этой женщины прекрасной не стою! Откуда она такая взялась в Чирикове? Цыганка-цыганелла! Настоящая француженка!
…В другие годы, это уж когда Гитлер наступал, я известному маршалу дачу караулила и братьев Гримовых читала. А у этих братьев есть история, и тоже про Хромоножку — как король Хромоножку полюбил и с королевою спать перестал. Ме-заль-янс! Раньше-то мезальянсов много было, потому что любовь считалась на свете самая главная — в Белоруссии, и в Германии, и в других землях. Впереди — любовь!
На груди Василия Васильевича Парусова была исполнена русалка с хвостом, а на руке — якорь. Такой русалки я ни на одном мужчине не видала… И возлюбленный — исключительный: женщину не брал до самого последнего мгновения, изведет невозможно, ты уже к нему вся и горишь! — а он ни в какую! Тоже — аляфрансе.
Стефан и Хаечка
Те
были поляки, а
другие —
евреи. Его звали Стефан, ее — Хая, можно Ханночка, а Стефану на людях она была просто Аня-Анюта, а как он ее наедине звал, нам не докладывали. Ему было двадцать два, ей — шестнадцать, и он увидел Хаечку, уже выросшую, как она полоскалась в тазике на задах своего дома среди лопухов — бани у них не было, они ж евреи. И тут Стефан понял: если эта девушка прекрасная его не полюбит, жизнь кончится несчастно. Но он не знал, увидев Хаю девушкой, готовой для любви, что они — евреи… Когда он глядел на Хаечку, сердце его возносилось, и Стефану было все равно! Это матери его, пани Зофе, было не все равно! Пани Зофа всему Чирикову уши прожужжала, что невеста у Стефана — богатая безмерно, красавица из Вильно, пани Ядвига Крыжановская. Полька, конечно… А эти — евреи. И у этой матери кроме Хаи еще и Мойше, Абрам, Ривочка и совсем маленький Изя, а в животе — почти готовая Розочка. И потом: отец Хаи был простой сапожник, и не лучший. Кантарович был лучший, и все дамочки к Хаиному отцу — по мелкому случаю, а по моде — только к Кантаровичу.
Зато Хая была акробаткой!
У нее был талант заворачиваться кольцами и кувыркаться под красивую музыку, и не случалось в Чирикове праздника без Хаи. Когда она выходила в синих шароварах и тоненькими, как веточки, ножками в аккуратных белых носочках вертела под музыку среди специально обученных пионеров, все просто задыхались от восторга и ахали:
— Хая, ах!
А как любил Ханночку в эти минуты возлюбленный ее — едва дождется девушку Стефан… Страсть его захлестывала, поляки, они такие, но ласки дальше положенного не шли: хотел он Ханночку в чистоте взять и непорочною ее белизною законно насладиться.
III
ЗВЕРИ НА БЛЮДЕ
Щука по-жидовски и судьба-индейка
Щуку по-жидовски, а это блюдо так называется, и обид никаких, можно только с острым ножом изготовить. А если нож тупой — стараться нечего. Блюдо кропотливое, щука должна быть щукой, по-старинному фунтов на шесть брали… А то на Восстании в гастрономе продавщица рыбная меня до сердцебиения довела: щучьих детей подсовывала, а у самой в подсобке щучины заложены.
Я ей говорю:
Я — научный работник по этому делу. Люди за мной стоят знаменитые! Щуку ждут в моем исполнении! И если ты мне щуку какую надо не выдашь, я до твоего министра дойду. До суда! Придется тебе, девушка, апеллировать и денежки тратить, так что лучше сразу договоримся!
Щучка!
И, получив необходимую щуку, сперва очистим ее от чешуи, а потом взрезаем до самого хвоста. И щучье мясо из щуки вынимаем — чуть-чуть при коже оставим, а так все вынем, и еще прямую кишку. Прямая кишка в это съестное дело употребляется — у нас, в Белоруссии, евреи живут экономные, поэтому и кишка необходима, и печень, и голова, без жабр конечно, и молока с икрою, смотря по экземпляру… А теперь будем скоблить от костей и глядеть в оба — чтоб косточку какую не пропустить и рук своих не поранить. Вот! Булку белую размочим. И луку возьмем, головок десять. И рубить острым ножичком мелкомелко, посолить, поперчить и — через решето… А в конце яйцо прибавляется. Одно, и сырое. И рыбий фарш укладывается во всю щучью длину. Зашьем, и получается опять щука. И в кишку тоже фарш набивается, и в голову рыбью пустую — тоже фарш. А лишний останется — а у меня ничего лишнего не бывает, — я из него шарики скатываю. И в кастрюлю, варить, но секрет в том, сколько воды. Я никогда воду не прибавляю, а налью, чтобы она, щука, из воды высовывалася, но не слишком. И под крышкою кипит себе часа полтора.
Верунчик, Вася и Петя
Я если какое-нибудь животное на воспитание возьму, оно меня никогда не покинет. А брошу — помрет!..
Была у меня свинья английская. Черная, длинная. Вроде таксика. А звали Веркой.
Ее мне Василий Васильевич Парусов подарил поросеночком, это когда прощался навеки. На память и проживание. Подарил на Восьмое марта, а на Октябрьские резник пришел — Наум Резников.
И все неправда, что про свиней говорят! Верка чистоту обожала, в баночку пикала. Она со мной и Евочкой в комнатке жила. Отойдет в уголок — хрю! хрю! Я уже знаю, тащу банку, она и опорожнится. Аккуратненькая, бочка круглые, а вот ела, правда, как свинья — всё! Кроме перловки.
После Парусова и как от Елены ушла, поступила я на чулочно-веревочную фабрику в столовую, поваром второй руки, устроилась и домой ведро перловой принесла — для Верки, конечно. А Верка моя понюхала и отвернулась. Грубая пища! До революции по тюрьмам варили перловку да пшенку, а уж после — понятное дело… Но если пшено сварить можно необыкновенно и лучшей каши не бывает, когда с секретом, то перловка, она всегда перловка — и в рассольнике, и в грибном супу, и так. А стану я себе с Евочкой картошку на ужин чистить, Верка прямо за юбку дергает и глазки умненькие таращит — давай, хозяюшка, очисток! Со мной спала. Я ее в тазу вымою, она — прыг! на одеяло, в ногах свернется и до утра похрапывает. Утром — я на работу, а Верка с Евочкой — в палисаднике гулять.
Пугач, Абрам и заяц
И опять про кота. Уже другого.
Этот кот был котом начальника по культуре Миколы Ефимовича Пугача, а звали кота Абрам.
Я к нему на дачу правительственную по рекомендации самого Михалева попала. Нестор Платонович преставился, Евочка наконец за своего военного инвалида Саню замуж вышла, а мне свежий воздух необходим.
Только он так говорил, Микола Ефимович, особенно после борща с ватрушкой чесночной:
— Я не Ефимович! Я — Юхымович! Здесь у москалей получается Ефимович и вроде еврей, а я — Микола, хохол чистоплеменный. И ты мне, Нонна, не подмигивай, — супругу его Нонной звали, — и глаза не делай! У меня в культуре столько евреев работает, и ничего, довольны евреи. Я даже котяру своего любимого, у-у-у, шкура! Абрамом назвал. А как живет Абраша?
Поминальная корзина
Как она рыдала, когда ее аляфрансе к ней не приходил.
Лежит писательница Зинаида Николаевна калачиком на одеяле атласном и воет:
— Не пришел! У-у-у! Опять с женой законной тешится! У-у-у!
А собака у ней, лицо в лицо Зинаида Николаевна, уши в кудрях как от парикмахера, так она на подоконник вскакивала и тоже — у-у-у! — плачут обе: такая суматоха! И эта суматоха кидалась мне прямо в голову. Я сучку-то тряпкой — т-ттит твою! а хозяйке-писательнице не прикажешь. Да и жалко нашу сестру, ой жалко!
Талантливая была женщина: как только деньги у ней кончатся, она сразу — скок! — за стол и на машинке — тюк-тюк-тюк! — про какие-нибудь недостатки, что в киоске «Пиво — воды» воруют или сметану мелом разводят, и всё с фамилиями, с фактами, и несет в «Вечерку». Зинаиду Николаевну печатала «Вечерка», а Панича, ее мужа, того — уже «Огонек». Панич был богатый, положительный, а Зинаиде Николаевне при нем не надо было стучать на машинке, но она его не любила, изменяла, например, с артистом, а артист, когда Зинаида Николаевна уже без Панича жила, к ней с этим самым Паничем заходил… А как только выпьют, так Панич к артисту пристает: «Ты с ней жил?» А тот говорит, что ничего такого промеж них не было. Расстанутся, а в следующий раз сойдутся, и опять. Панич, между прочим, сам Зинаиду Николаевну от себя прогнал.
IV
НЕПРАВДИВАЯ КАЛИНА
— сказала:
Вот!
Большевик Глеб Пантелеймонович, он — устрицы из Женевы.
Жена его Ольга — печенье венское.