Постоянство разума

Пратолини Васко

«Постоянство разума» («La costanza della ragione», 1963) – это история молодого флорентийца, рассказанная от первого лица, формирование которого происходит через различные, нередко тяжелые и болезненные, ситуации и поступки. Это одно из лучших произведений писателя, в том числе и с точки зрения языка и стиля. В книге ощущается скептическое отношение писателя к той эйфории, охватившей Италию в период экономического «чуда» на рубеже 50-60-х гг.

Часть первая

1

Тут я и родился, теперь это моя комната – прежде была гостиная. С потолка над круглым столом свисала люстра – гроздь сверкающих капель; фарфоровый пес стоял на страже буфета с выдвижными ящиками и стеклянными дверцами; стены были украшены фаянсовыми тарелками.

Как меж створок раковины, жила здесь моя мать… Камыши тогда – не то, что нынче – тянулись от берега обмелевшей за лето Терцолле до самого дома… «В этот день мыла полы. А духота была…» – внезапная боль пронзила ей поясницу… Еле дотащившись до дивана, мама свалилась.

– Солнце тогда затопило всю комнату, – вспоминает она. – По лазурной обивке дивана расползлось кровавое пятно… – Она было поднялась, но снова упала, родила меня в обмороке. Много часов мы с ней пробыли одни. Лишь свет, бивший прямо в глаза, привел ее в себя. Теперь она заливается краской от неловкости, если ей напомнить, что в ту пору дверь была только прикрыта и на стон тотчас прибежала синьора Каппуджи.

– Кто?! Эта растяпа? У нее и тогда уже мозги были не на месте. Склероз. Одна дурь в голове. И вовсе не она, а бабушка твоя, зайдя, как обычно, утром, чудом застала нас с тобой в живых… – Мать и не знала, что роды на носу, не то не занялась бы уборкой. Но откуда было ей знать обо всем в свои девятнадцать лет, ей, женщине другого поколения… Тогда ей было столько, сколько мне теперь… – К обеду отец нашел нас обоих в полном порядке. А уж растроган был…

– И плакал и смеялся – знаю… – говорю я ей.

2

Значит, и у меня есть воспоминания; значит, я тоже начинаю не жить, а прозябать. Год назад я еще спал в комнатушке, где меня укладывали в колыбель, сменившуюся кроватью и потом – диваном, в каморке, из которой я вырастал, как из собственной одежды.

Теперь мне доходит до пояса подоконник, о который я в детстве стукался головой; я на него забирался, когда бывал один. Вокруг, словно впитанные стенами, запахи, которые мне по душе. Бывает, взглянешь в зеркало – и тошно на себя смотреть, но чаще глядишься и остаешься доволен. Запахи – твое отражение, отражение твоего характера. Здесь, в бывшей гостиной, где я уже целый год прожил, стены, может, из-за побелки к ним не восприимчивы. А там преобладает запах табака, оставшийся с тех времен, когда сигареты были приключением, словно я курил их тайком, под простыней, а не на берегу реки или у моста Мачелли. Возвращаясь в маленькую комнату, я втягивал в себя даже запах леденцов из ячменного сахара, завалявшихся в карманах синьоры Каппуджи. Я сгребал их, как орехи. «Ты пососи их, не жуй».

Она была из тех болтливых и слюнявых старушек, которых показывают по телевизору, когда им стукнет сто лет. Такими стали поныне здравствующие дочери Гарибальди и Кардуччи. Глядя на них, думаешь: «Господи! Во что способно превратиться человеческое существо, особенно женщина, у которой, конечно же, когда-то были губы, и зубы, и глаза, как звезды, и грудь; она вызывала желания, из-за нее бушевали страсти; может, она вдохновляла поэтов, звала к подвигам, вошедшим в историю; теперь ее старость лишь свидетельствует о прошлых временах и нравах, показывает даль, отделяющую нас от них». «Бабушка квартала Рифреди» – так можно было назвать эту никогда не горбившуюся, всегда легкую на подъем старуху.

«Я от себя отрываю, а ты хоть бы спасибо сказал!» Помню голос ее, помню седые, с желтизной, космы, волосатые бородавки на щеке и подбородке, изуродованные артритом пальцы, притиснутые друг к другу так, что кисти рук походили на крючья, помню ее чистосердечие и коварство, помню ее постоянное «Будь умником, слушай внимательно, а потом проваливай!»

Две самые отдаленные сценки длятся не дольше вспышки молнии; не знаю, что им предшествовало и что было потом. Все залито искусственным светом, память будто скрыта за маской для автогенной сварки. Не могу вспомнить, чем закончилась первая, должно быть, самая давняя из этих историй, вдруг возникшая перед глазами во время одной из наших тягостных бесед, после маминых слов:

3

Вот до чего довели воспоминания, связанные с синьорой Каппуджи, – Иванна в них ни разу не появилась, за исключением случая с жаровней.

– Я тогда работала на «Манетти и Роберте», в цехе борных кислот. По утрам будила тебя, чтоб поздороваться. Возвращалась после сверхурочных не раньше восьми вечера – ты уж спал. Нужда заставляла – что поделаешь!

Первое время нам помогали ее старики, но оба они умерли зимой сорок четвертого. Грипп настиг истощенных, обессиленных недоеданием деда и бабушку.

– Как и все честные люди, – говорит она, – мы в эти времена лишений больше походили на призраки. Горе убивало вернее голода. Они почти в одно время закрыли глаза, лежа в своей кровати и держась за руки. Она умерла на час позже его. И вот мы остались одни. На гроши, вырученные за мебель с виа Бокаччо, где я родилась, дотянули до конца войны. Потом пришлось идти на фабрику. Так, видно, мне, жене фрезеровщика, на роду было написано.

В этом решении Милло, должно быть, усмотрел бы классовую солидарность «в первозданном виде», дух самопожертвования, моральную чистоту. Однако она была молода, работа ей была под силу, хоть и могла со временем подорвать здоровье. Вдыхать осадки кислот – все равно что сурьму: страдают не только легкие – отравленная кровь разносит яд по всему организму… Ей не пришлось подвергнуться этой опасности.

4

Небо в окне всегда серо-голубое деревья всегда зеленые, краснеют фабричные трубы, пакгаузы крыты листовым железом, сверкает на солнце тростник, и шумит в камышах ветер.

Я рос податливым, послушным. «Если его не дергать, – говорила она, – золото, а не ребенок». Альбом и карандаши, разноцветные кубики (из которых, если сложить их, получается то лужайка, полная диковинных зверей, то замок с башенками, то изображение Минни и Тополино), кран, который может поднять три шарика, магнит да ячменный сахар – все это могло меня занимать долгие часы. Синьора Каппуджи прибиралась в доме, ставила кастрюлю на огонь, и мы шли гулять. Обычно по утрам мы ходили на площадь Далмации, там был садик с фонтаном.

– …Всего двести метров от дома, и мы совсем в другом районе. Если попросишь как полагается, дам тебе леденец.

На конечной остановке собирались трамваи, вагоновожатый переводил дугу, сверкали искры; в конце улицы за шлагбаумом мелькали поезда. («Этот наверняка идет в Болонью, а этот, длинный, конечно, в Венецию и в Милан».)

– Вон товарный, синьора Эльвира! Там в вагонах быки.

5

На садовой скамье синьора Эльвира восседает, словно на папском престоле. Она не выпускает из рук лежащей у нее на коленях сумки.

– Ну, живо зови птичек. Впрочем, и звать-то незачем, они и так нас видят издалека.

Она сидит неподвижно, оберегая сумку с уложенными в нее сокровищами, а я залезаю в карман ее жакета, достаю пакетик с хлебными крошками, старательно его разворачиваю. Воробьи, словно ручные голуби, уже у наших ног, может, они и в самом деле нас узнают?

– Смотри бросай так, чтоб всем досталось поровну, не то нахалы набьют себе пузо, а растяпы останутся ни с чем. Знаешь? Жил-был на свете воробышек с золотым клювом, только сам он про свой клюв и не ведал.

Крошки, как тот пудинг с тарелки, исчезают в одно мгновение. Солнце сквозь ветви деревьев бьет мне в глаза, мешая следить за разлетающимися птичками. Синьора Эльвира тем временем приступает к своей работе. Обычно вначале подходят матери с детьми, каждая присаживается на нашу скамейку, любезно здоровается и подставляет раскрытую ладонь прямо под нос синьоре Эльвире.

Часть вторая

8

Траттория Чезарино теперь, как и прежде, стоит, прилепившись к развилке Кастелло, у ведущего в Сесто шоссе, по обе стороны которого заводы и кустарные мастерские; она приютилась в одном из случайно уцелевших, подпирающих друг друга домишек, покрытых вековым слоем пыли и грязи, отгороженных серебристыми дубами, зеленью олив, ровными рядами виноградников и вереницами кипарисов по склонам холмов.

Семь лет, как и года два назад, это была обычная деревенская харчевня, с прилавком у дверей, за которым торговали солью, табаком и колониальными товарами.

Словом, хоть и не во всем схожий, но такой же трактир, как тот, где я познакомился с саперами: память всегда связывала с ним заведение Чезарино. Теперь эта траттория вошла в моду. Ее обновил Армандо, хотя сам он изменился меньше кого-либо из ребят. Конечно, он может называть своих родителей, синьору Дору и папашу Чезарино «бедными стариками», но вынужден тут же добавить: «Не так уж трудно оказалось убедить отца продать вон те три участка земли и вложить деньги в дело».

Прилавок сохранили, во-первых, ради оригинальности, во-вторых, пришлось посчитаться и с тем, что тут уж Чезаре Букки не уступил бы ни на йоту: стоя без пиджака, в жилете и фартуке, он упорно пренебрегает новыми посетителями ресторана. Поверьте, его просто радует, когда женщины из ближнего квартала Кастелло забегают вечерком купить сто граммов ветчины, бутылочку сока «омо» или «эйр-фреш», сталкиваясь у входа с синьорами в норковых манто.

Снаружи, где прежде горела всего одна лампочка, теперь соорудили светящуюся арку, а прежняя надпись мелом по оконному стеклу «Готовые макароны в соусе», с искривленной буквой «н», теперь превратилась в красно-голубую рекламу из неона «Траттория „У лисицы“. Жаркое на вертеле! Заходите к Чезарино».

9

Порой я спрашиваю себя, не могла ли вся моя жизнь стать не просто иной, но и лучшей, открыть мне дорогу к более сознательному опыту, к более обширным интересам и целеустремленному мышлению, если бы «мы пошли на жертвы», как сказала Иванна на семейном совете, решавшем мое будущее. Мы живем в обществе, где в железной схватке сцепились не иссякшая еще энергия капитала, которому буржуазия на каждом шагу подставляет плечо, и мощь пролетариата, который, выйдя на сцену истории, еще связан по рукам и ногам смирительной рубашкой нашей демократической системы. Мы живем в обществе, которое порвало с наследственными привилегиями несвободной инициативой. В нашем обществе понятие богатства связано лишь с понятием коррупции, у нас больше не импровизируют, у нас лишь переходят из одного слоя в другой, все существенное обусловлено идеологической и моральной зрелостью специалистов, в руках у которых исследовательское дело и производство. Я спрашиваю, считали ли своим долгом Иванна и особенно Милло, решая мою судьбу, дать мне образование, открывающее доступ к карьере инженера? Сложись все по-другому, и я бы сегодня сидел на университетской скамье, а не стоял бы у фрезерного станка; мой мозг был бы занят математическими вычислениями, а не резьбой детали. Как вышло, что тщеславие Иванны не возобладало над рассудительностью Милло? Я сделался бы посредственным инженером или администратором, душой и телом преданным хозяевам, может, стал бы даже ускорять ход конвейера, превратившись в служащего заводской администрации. Нет, я слишком уважаю себя, чтоб заниматься такими предположениями! Оказавшись не на месте, я был бы способен, без особого сожаления, вернуться в строй, но это подвергло бы испытанию мои возможности. Таков обман и высшая несправедливость системы, и нет таких human relations,

[8]

которые могли бы их устранить. Вся система «человеческих отношений» нарочно задумана, чтобы узаконить подобное положение. Таким, как я, подлинные «тесты» предлагают при рождении, это единственно важный экзамен психотехники. За нас отвечают отец с матерью – живые или мертвые. Сантини Морено – квалифицированный рабочий, Иванна Бонески, неудавшаяся учительница, теперь кассирша. Выбор сделан. Ты мог стать барменом или фрезеровщиком, мог выбрать иную дорогу, которая не привела бы к такому итогу.

Обо всем этом нельзя забывать – я и помню. Впрочем, я лишь изредка бываю неспокоен, а вообще-то я счастлив. Ответ заключен в самом вопросе: нельзя бунтовать в одиночку. Когда ты один, тебе хочется швырять ручные гранаты, хочется стрелять. Старики об этом позабыли, а может, никогда всерьез и не думали. У меня самого появляется потребность в иных мерках, когда мы вместе с Лори начинаем выяснять, зачем живем, каково наше место в мире.

Но эта глава открывается днем, когда Лори вошла в мою жизнь. А покуда мне только одиннадцать лет, на руках у меня табель с отметками, почти сплошь четверки и пятерки, только по итальянскому тройка. Вот какое нам велели написать сочинение: «Подходит лето, расскажи, как ты проведешь каникулы. Чем бы ты хотел заняться, когда кончишь начальную школу?»

Я решил написать всю правду, но вышло не на тему. Написал, что только раз в жизни побывал у моря, еще совсем маленьким; еще написал про ежедневный отдых после уроков и про зимние каникулы, когда дует трамонтана,

Выбор я сделал сам – буду работать на фрезерном станке рядом с Милло. Милло и Иванна помогли мне, может быть, даже были растроганы моим решением, но что поделаешь, если их кругозор не шире окошка кассы, ворот цеха. Их идеалы, их чувства остановились в развитии; они называют это верностью, считают это постоянством.

10

Армандо был моим подчиненным, а Дино – уже в ту пору – настоящим другом, школьным товарищем. Еще в давние времена прогулок в саду у крепости, которые в моей памяти связаны с исчезновением синьоры Каппуджи и смертью Лучани, мы вместе с Дино заключили союз с солдатами-неграми. Не жулики, не чистильщики сапог – мы просто «little friends»,

[10]

беззаботные мальчишки, которых с ними сравняла дружба; еще больше нас сблизил непостижимо быстро усвоенный жаргон американских солдат… «You no go»

[11]

– предупреждали мы их, когда проститутки вместе со своими покровителями намеревались обобрать их до нитки или подсунуть денатурат вместо виски, а не то и мочу вместо пива (как случилось однажды с Томми Уотсоном, черным-пречерным: он напился до бесчувствия, так и не поняв, чем его угостили).

– Хуже, чем Томми из Иллинойса, – говорим мы, когда кто-нибудь из «стариков», толкуя о преимуществах демократической системы, вдруг решает, что в «новых исторических условиях не исключена возможность прихода к власти трудящихся классов просто путем завоевания большинства в парламенте». Причем это, боже упаси, не реформизм, а лишь «аспект революционной диалектики».

Хуже, чем Джесс Буйе из Колорадо – тот самый, что непременно хотел переспать с Бьянкиной, хоть она и говорила: «Завтра ложусь в больницу – сифилис есть сифилис, ничего не попишешь, зато сегодня успею наградить еще нескольких. Впрочем, разве я не от них заразилась?»

– Хуже, чем Боб Джонсон, куда хуже, чем Энне Ипсилон из Гарлема, – говорит Дино. – Тебя в тот вечер не было. Шпагат выманил у него сто долларов за медную цепочку.

Дино, как тогда у норы, постоянно заглядывает мне в глаза. У него глазищи зеленые, большие, как у девчонки: взглянет на меня – и опустит их. Нет, это не условный знак, просто переглядываемся, чтобы показать, что поняли друг друга. Он то ласков, то драчлив, не так, правда, силен, как Армандо, но уж, конечно, не слабей меня. А станешь с ним бороться – падает на обе лопатки, упрешься ладонью в ладонь, чтобы померяться силами, – его рука повиснет, как тряпка, побежим вперегонки – он остается позади, всего за несколько метров до цели. «Нет у тебя рывка, – говорю я, – духа тебе не хватает».

11

Сколько ни случись за день событий, больших и малых, моя жизнь по-прежнему полна Иванной и Милло. Сомнения приходят в часы ожидания, как только наступает вечер, зажигаются огни на улицах и радиомачта на горе Морелло мигает, словно маяк. Сначала мы вместе с Милло шагаем по неосвещенным местам от фонаря к фонарю или идем вдоль берега – там, где редеет камыш, сквозь который можно разглядеть Терцолле до самого мостика. Мы ужинаем вместе или он поджидает меня у ворот, беседуя с жителями нашей Виа-делле-Панке, среди которых Иванна годами живет, не заводя знакомств. С той давней поры, когда исчезла синьора Каппуджи, она не дружила ни с кем в квартале Рифреди. Те, кто знает ее, относятся к ней без симпатии. Только моя мальчишеская дружба с их сыновьями да еще присутствие всеми уважаемого Милло смягчают недоброжелательство и устраняют сплетни, словно умышленно вызываемые ее высокомерием, и приводят к добродушному уважению – смеси жалости и любопытства. Все убеждены, что Милло – ее любовник и мой приемный отец. Так спасены приличия, объяснены ее отношения с Милло: люди считают, что она хочет выиграть время, прежде чем отважиться на второй брак. Они даже находят объяснение в силе обстоятельств, в привычности этой связи, которая не тяготит ее. Скромность Милло в их глазах равна лишь его преданности. Никто не сомневается, что он ее любит по-прежнему, имя Милло окружено романтической дымкой. Значит, у этого коммуниста, которого уважают даже его политические враги, нежное сердце и немало горечи на душе.

Но что обо всем этом думаю я, Бруно? Чтобы разрешить этот мучивший меня с детства вопрос, я ждал, пока мне исполнится пятнадцать. Больше ждать не могу.

Был вечер, такой же, как многие другие. Весна на дворе. Несколько дней назад Милло, повязав шею красным платком, взял меня с собой на трибуну площади Синьории – праздновали день 25 Апреля.

[15]

В этот солнечный день на площади развевались красные и трехцветные флаги.

Мне он ничего не старался внушать. Даже теперь, когда я уже подрос, он не говорит мне, что я должен вступить в федерацию коммунистической молодежи, он воспитывает меня в духе своих идей собственным примером, показывая, каким должен быть настоящий друг; я признателен ему за это. Лишь порой меня слегка огорчают его переходы от искренности к самонадеянности.

На дворе совсем темно. Час ночи. Мы, как обычно, стоим, уткнувшись носом в оконное стекло, и поджидаем Иванну. Она опаздывает. Мы высказываем друг другу все то же обычное предположение: фильм, должно быть, идет с успехом, ей нелегко сосчитать сборы. В кассе не меньше миллиона.

12

Мне теперь пятнадцать, и я обо всем сужу так, как в конце концов судят все люди. Я подрос, и вместе со мной подросла и эта лишенная всякой пошлости мысль, которая обусловила мои представления о морали. Иванна избегает шоферов из траттории, она бросила Лучани вместе с его машиной. Все это для того, чтоб отдаться Милло. Когда мы катались с нею по треку, она грубо прогнала молодого Сильвано. Она и Милло были единственными взрослыми, окружавшими меня, и, естественно, я объединяю их в своих помыслах. Нежность, которую мне так не хотелось выказывать, словно отождествляла их, сливала воедино. Они дополняли друг друга, и мне казалось само собой разумеющимся, что они друг друга любят. Я восхищался сдержанностью, с какою они относились ко мне. Но и эта сдержанность, за которую я был так признателен, в то же время казалась мне комедией, которую они разыгрывали не только перед людьми, но и передо мной. Был вечер. Она опаздывала. Милло закурил вторую половину тосканской сигары, он расхаживал по гостиной, то и дело склоняясь надо мной.

Я был доволен своими успехами и уже чувствовал себя квалифицированным рабочим, перед которым, словно райские врата, распахивались ворота «Гали».

– Ну как, получается? – спросил я у него.

Он, как и все старики, никогда не похвалит без оговорки:

– Что ж, если будешь так продолжать, авось что-нибудь да выйдет.