Банда 2

Пронин Виктор

Отрезанная голова незадачливого осведомителя еще не самое страшное, с чем приходиться сталкиваться следователям прокуратуры, бросившим вызов наглой банде, хозяйничающей на улицах города. Убийства, изнасилования, шантаж, дерзкие налеты — кажется, ничто не в силах остановить жуткий уголовный маховик. Но опьяневшим от крови бандитам противостоят достойные противники.

Часть первая

Удар в спину

Овсов — такая фамилия была у заведующего травматологическим отделением городской больницы. Степан Петрович Овсов. Фамилия не придуманная, не вычитанная в исторических романах или дворянских хрониках, а доставшаяся от предков, которые, по всей видимости, как раз и имели дело с овсом, лошадьми, телегами. Впрочем, об этом можно было догадаться и по внешности Степана Петровича — был он плотен, невысок, нетороплив, обстоятелен. Весь, как говорится, от земли. Слова его были просты и непритязательны, мысли не отличались ни лукавством, ни возвышенностью. Жизнь обошлась с Овсовым довольно милостиво — с его головы не упало ни единого волоска, но зато все они к сорока годам сделались совершенно белыми. На мир Овсов смотрел чуть исподлобья, из-под тяжелых морщин, улегшихся вдоль лба. Но во взгляде не было угрюмости. Взгляд у хирурга был если и не ласков, то достаточно доброжелателен, людей он выслушивал с интересом, не перебивая, и по лицу его в это время блуждало какое-то усмешливое недоумение.

Кабинет Овсова являл собой дальний угол, выгороженный в общей ординаторской шкафами так, что их стеклянные дверцы смотрели наружу, а фанерные спинки с наклеенными ценниками служили стенами кабинета. Ценники эти из порыжевшей бумаги и с пятнами проступившего клея Овсов не отдирал и другим запретил — по этим бумажным клочкам можно было неопровержимо установить, что всего несколько лет назад фанерные шкафы стоили в тысячу раз дешевле, нежели те, которые стояли в магазинах сегодня. Кабинет получился небольшим, примерно три метра на три. Но этого оказалось достаточно, чтобы внутри расположить письменный стол с телефоном, узкую кушетку, накрытую казенной простынью с расплывшимся фиолетовым штампом, и стоячую металлическую вешалку. Проход, оставленный между Шкафами, был завешен опять же белой простынью с фиолетовым штампом, приходившимся как раз на уровне лица входящего человека.

Конечно, можно было посуетиться, поклянчить и выбить у главного врача под кабинет маленькую палату, предназначенную для тяжелых больных, тем более, что она чаще всего пустовала, а если кто и поселялся в ней, то по высоким звонкам — именно для таких случаев главврач и держал эту палату. Если же кто-то предлагал похлопотать за него, Овсов от таких предложений уклонялся, причем, не просто уходил от разговора, а уходил в полном смысле слова — из мест, где разговоры затевались.

— Сами предложат, — говорил он.

— Держи карман шире! — кричали ему вслед.

Часть вторая

Смерть стукача

У редактора городской газеты оказалась невероятно потрепанная физиономия, просто на удивление потрепанная. У него, правда, сохранился живой блеск глаз, подтянутая, даже тощеватая фигура, оживленные, свободные манеры, но физиономия... Фамилия у редактора была — Цыкин. Короткая, броская, хотя и не слишком благозвучная. Таилось в ее звучании какое-то скрытое пренебрежение к человеку, который коротал век с таким вот прозвищем. Да, она напоминала прозвище. Это фамилия скорее для фельетониста, репортера уголовной хроники или половых скандалов, а уж никак не для главного редактора.

Пафнутьева Цыкин принял охотно, даже с радостью, словно тот избавил его от необходимости выполнять какую-то постылую обязанность. Он провел следователя в свой кабинет, усадил за стол, задернул штору, чтобы было уютнее дорогому гостю. Пафнутьев все эти знаки внимания принимал снисходительно, как бы в полной уверенности, что их заслуживает. Он понимал редактора, он вообще хорошо понимал таких людей. Был когда-то юный, шустрый парнишка с повышенным, но здоровым тщеславием, который соблазнился журналистикой, насмотревшись фильмов об этой профессии, наслушавшись рассказов и песен. Это и в самом деле прекрасно — трое суток не спать, трое суток шагать ради нескольких строчек в газете. Опять же с лейкой и блокнотом, а то и с пулеметом первому врываться в города... Но что делать, истинные редакционные будни оказались не столь ярко окрашенными, они нередко оказывались попросту унылыми, как и всякие другие будни. К тому же появились и невоспетые в песнях обстоятельства — гонорар надо обмыть, с героем очерка неплохо бы выпить, иначе его не разговоришь, а у друзей-товарищей тоже всегда находилось достаточно поводов, чтобы опрокинуть рюмку-другую. Если же и редактор соглашается с тобой чокнуться, то вообще жизнь можно считать удавшейся.

Девушки, вьющиеся вокруг редакции, тоже были достаточно раскованными, жизнелюбивыми, отчаянными в поступках и решениях. И постепенно наш юноша вошел в эту жизнь, принял ее и полюбил настолько, что уже не представлял себе, чем еще можно заниматься, какое еще занятие можно найти столь же достойное и увлекательное. Проносились годы, приходил опыт, от больших и шумных скандалов судьба его хранила, а что касается небольших конфузов — перепутанная фамилия, ночевка в вытрезвителе, командировочное недоразумение с гостиничной девицей, жалоба обиженного начальника, это тоже были будни, естественные и неизбежные. Старились, и уходили старшие товарищи, появлялись новые юноши и девушки, столь же восторженные, неопытные и ко всему готовые, лишь бы остаться в этих коридорах, лишь бы зацепиться в журналистике. С опытом шел и неизбежный служебный рост — литературный работник через десять лет становился спецкором, собкором, завотделом, членом редколлегии, заместителем редактора и, наконец, редактором. Физиономия к этому времени, естественно, делалась потрепанной, но это уже не смущало, к ней за годы привыкаешь и начинаешь находить даже что-то привлекательное. Манеры же оставались прежними, мальчишескими, в этом тоже был признак неувядаемой молодости, готовности с кем угодно поговорить, подружиться, отправиться хоть на северный полюс, а если таковой поездки не предвидется, то можно хотя бы в ближайшей забегаловке распить бутылку-вторую и тем самым еще раз подтвердить — не стареют настоящие журналисты.

Из высоких партийных коридоров приходили редакторы массивные, застегнутые на все пуговицы, с выпирающими животами и тройными подбородками, недоступные и спесивые, больше всего озабоченные собственной значимостью и каким-то нечеловеческим ужасом перед самой простенькой опечаткой, неувязкой, ошибкой. А Цыкин, Цыкин был другим, — состарившийся, оживленный, доброжелательный мальчик с неизрасходованным интересом к жизни, к новым людям и неугасшим желанием выпить рюмку водки с хорошим человеком.

— Слушаю вас внимательно, Павел Николаевич, — сказал Цыкин, сложив руки на столе.

Не зря Байрамов, шел медленно, не зря издали развел руки в стороны, улыбаясь широко и радушно — не выдержал Сысцов, сказалось все-таки пролетарское происхождение. Поднялся и сделал несколько шагов навстречу, тоже протянул руки вперед, вроде бы в нетерпении обнять дорогого гостя. Не обратил внимания, простая душа, как в машине, за приспущенным стеклом хищно и коварно сверкнул фиолетовым глазом объектив фотоаппарата. И когда обнялись, как старые друзья, Глава администрации и международный пройдоха, опять сверкнул объектив, опять в машине раздался чуть слышный щелчок надежного фотоаппарата.

— Счастлив видеть тебя в добром здравии! — проговорил Байрамов. — Прекрасно выглядишь, дорогой!

— Спасибо, Маратик, — по-отечески поблагодарил Сысцов, торопясь вырваться из объятий человека более молодого, более сильного, четко знающего, чего хочет от этой встречи.

— Прекрасная погода, Иван Иванович! А?

— Неплохая, — сознательно пригасил Сысцов восторги Байрамова. — Садись, — он кивнул в сторону второго плетеного кресла. И отметил про себя, что девушка все успела сделать вовремя — на столике уже стояли два свежих стакана, несколько яблок в плетеной корзинке и тонко нарезанные в блюдечке ломтики балыка.

— Какой стол! — восхитился Байрамов. — Какой стол! Я обязательно должен вручить эти розы хозяйке!