Вдохновение всегда было выше любви и больше смерти, оно копилось неделями, месяцами, иногда десятилетиями или даже всей жизнью и прорывалось всегда неожиданно проникновением в первичность какой-то жгучей, черной тайны, — он уже давно подобного не испытывал и вспомнил сейчас об этом случайно. Мысли, старческие, тягучие, бессильные даже вызвать отвращение к самому себе, к своей немощи, тоже скользили мимо, и он подумал об этом отстраненно, издалека и уставился на свои перевитые склеротичными узлами и венами руки, смутно проступавшие на столе. Он шевельнул ими, и опять все было расплывчато и далеко… Жизнь прошла. Кому же он служил — себе, Богу, сатане, людям? А что такое люди, человек? Разве кто-нибудь знает? Или он служил русскому народу? А что такое — русский народ, да и вообще, что такое — народ? От русского народа осталась лишь размытая тень, он окончательно лишен воли к борьбе и победе. Его вызывающее равнодушие к собственной участи изумляет, и его нельзя больше пробудить. Он пребывает в каком-то летаргическом сне и, вероятно, так и растворится в мареве времен, не пробудившись, — так уже исчезли сотни малых и больших народов. Но кто он такой сам, чтобы судить? Некий Батюнин, написавший несколько сотен никому не нужных картин? Жалкий неудачник, возомнивший себя на смех людям пророком? Человек же не должен быть смешным, особенно в старости. Зачем рассуждать о запретном? Народы рождаются, расцветают и вызревают, затем уходят по своим, никому не ведомым законам, и путь их темен и жесток…
И тут художник, ожидавший соседского парнишку, с которым давно сдружился, желая избавиться от своих мыслей, решил выйти из дому, но передумал и остался сидеть. Дверь на веранду растворилась, и появился некто в фиолетовом, вернее, в глаза ударило какое-то раздражающее свечение. Батюнин потом не мог вспомнить, почему ему пригрезилось фиолетовое, хотя в момент появления незнакомца он не удивился и не испугался, — будто считая, что так и должно быть. Он лишь слегка прищурился — с незваными зелеными гостями ему уже приходилось встречаться, а вот с таким зловеще вызывающим он сталкиваются впервые. «Совсем глаза подводят, — мелькнуло у него в голове. — Такого агрессивного цвета в живой природе не существует…»
Раздался вежливый, негромкий и даже приятный голос — спрашивали, можно ли войти. И Батюнину показалось, что этот вкрадчивый голос он уже не раз слышал. Странный гость был в меру плотен, с неуловимо асимметричным лицом, в капризных губах которого таилось некое высокомерие и брезгливость. Особенно привлекали глаза незнакомца — холодные, цепкие, ничего не упускающие, скользящие, словно проникающие под самую черепную коробку, и Батюнину захотелось подвинуть к себе блокнот и в быстром наброске схватить хотя бы взгляд пришедшего и его опущенные уголки губ, выражающие и вселенскую скорбь, и смешную и глупую обиду, словно кто-то насильно заставлял его присутствовать в жизни. Художник помедлил и, явно удивляя незнакомца, усмехнулся, а затем, не отвечая на вежливое «разрешите представиться», кивнул на кресло неподалеку от себя. Пришедший молча поблагодарил и сел, свесив узкие, красивые кисти рук с подлокотников. И тут Батюнина охватило странное пронзительное чувство, от чего он весь напрягся. К нему словно вернулась горячая, безрассудная молодость, мысли прояснились, а глаза обрели остроту и беспощадность.
— Нет, нет, ничего плохого у нас, Михаил Степанович, не будет, неожиданно мягко и тепло сказал странный гость. — Я огорчен, что являюсь причиной некоторого вашего беспокойства. Что поделаешь, я послан к вам и должен был прийти.
Батюнин ждал.