Царская любовь

Прозоров Александр Дмитриевич

Два царевича, два сводных брата – Иван, впоследствии прозванный в народе Грозным, и Георгий, он же Саин-Булат, – какое-то время даже не подозревали о существовании друг друга. Один рос всеми презираемым сиротой, другой воспитывался в далеком Крыму в мусульманской религии, спрятанный от глаз московских бояр. Однако судьбе угодно было свести их вместе на одном престоле и подарить любовь к двум женщинам с одним именем – Анастасия. Это чувство перевернуло не только их жизни, но и существенно повлияло на ход российской истории.

© Прозоров А., 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

Часть первая

Взгляд прихожанки

6 декабря 1546 года

Благовещенский собор Московского Кремля

В сей день, шестого декабря в семь тысяч пятьдесят четвертом году от сотворения мира, сразу по окончании заутрени юная боярская дочь Анастасия, младший отпрыск из рода боярских детей Захарьиных, позволила себе в Благовещенском соборе великую дерзость. Полагая остаться невидимой за краем колонны, она не стала кланяться Великому князю.

В крамольном поступке юной девушки не имелось никаких бунтарских замыслов или оскорбительных желаний. Шестнадцатилетняя девушка хотела всего лишь незаметно рассмотреть столь же молодого, неполных семнадцати лет, государя Ивана Васильевича.

Однако же вышло все с точностью до наоборот. В тот самый миг, когда свита государя проходила мимо Настиного укрытия, юный Великий князь внезапно повернул голову в ее сторону и посмотрел прямо в глаза. Твердо и открыто, словно желал разглядеть самую душу боярышни – и сердце екнуло, затрепетало в груди девушки, а по коже явно от испуга прокатилась щекочуще-горячая волна. Анастасия ощутила, как краснеют у нее уши и щеки, как невольно приоткрылся рот.

Иван Васильевич улыбнулся и вроде бы слегка покачал головой, словно с укоризной. Он шел дальше, окруженный боярами и рындами, – но ни на миг не сводил с Насти своего веселого и внимательного взгляда.

Девушка поняла, что попалась, растерянно улыбнулась в ответ – и поспешила склонить голову пред властителем всея Руси.

12 декабря 1546 года

Церковь Ризоположения Московского Кремля

В маленькой церквушке, притулившейся на самом краю площади, сразу за Грановитой палатой, пахло горячим воском, ладаном и сладким пчелиным медом. Здесь было тесно, сумрачно и тихо. Так тихо, что Великий князь Иван Васильевич различал потрескивание фитилей в горящих свечах, шуршание голубей в продыхах высоко под потолком и даже шелест мягкого индийского сукна, выбранного митрополитом Макарием для пошива своей мантии.

Государь всея Руси любил беседовать с патриархом. Круглый сирота, презираемый всем дворцовым окружением, он находил любовь и сострадание только здесь, у своего духовного наставника, возле мудрого, неизменно спокойного и слегка грустного святителя-иконописца. И хотя в свои неполные семнадцать лет Великий князь сумел вымахать ростом

[1]

крупнее всех московских бояр, в плечах развернулся на добрый аршин, а ударом кулака мог легко свалить лошадь – рядом с невысоким и хрупким седобородым старцем Иван Васильевич всегда чувствовал себя тем десятилетним мальчишкой, каковым впервые увидел нового святителя. Впервые исповедался, впервые услышал слова сочувствия и утешения, впервые за несколько лет, прошедших после смерти матери, его с нежностью погладили по голове. Рядом с митрополитом юноше было хорошо и покойно, даже благостно, и потому он не роптал, дожидаясь за спиной святителя окончания его молитвы. Разве только расстегнул скромную, без украшений, рысью шубу, крытую синим сукном, открыв свету поддетую снизу красную с золотом ферязь, и чуть сдвинул на лоб зеленую войлочную тафью.

Наконец святитель перекрестился, низко склонился перед распятием, снова перекрестился и, повернувшись к терпеливому прихожанину, раскрыл руки:

– Иди сюда, сын мой!

– Благослови меня, отче! – Юный государь заключил наставника в столь крепкие объятия, что митрополит невольно крякнул, и тут же отпустил: – Прости, отче!

15 января 1547 года

Московский Кремль, Чудов монастырь

Митрополит сидел в кресле и внимательно рассматривал опушенную соболем тафью, крытую сверху серебряными пластинами. Пластинки сходились на острие в середине шапочки, к небольшому кресту, отчего драгоценная тюбетейка напоминала скорее ратную ерихонку, нежели мирный головной убор. Работа была тонкая, изящная. Следовало признать, целый месяц мастера потратили на нее не просто так, заказ святителя исполнили на совесть.

– Здесь подождите! – распорядился за дверью юный голос. – Али вы исповедь мою слушать собрались?

Створка распахнулась, в горницу вошел любимый воспитанник Макария.

В этот раз государь был одет в шубу бобровую, дорогую, крытую малиновым атласом, да в шапку соболью. От молодого человека далеко веяло холодом, по подолу одежды сверкал иней. Москва готовилась встретить грядущее крещение крепкими, трескучими морозами.

– Доброго тебе здравия, отче Макарий, – поклонился Великий князь. – С праздниками поздравить тебя желаю, минувшими и грядущими. Сам я, как ты велел, хворал минувший месяц и к молебнам не приходил. Иные дни вовсе в постели провалялся. Чудится мне, князья ужо и рукой махнули, не приходят вовсе. Юрия, брата мого, к возведению на стол после кончины моей готовят. Но назначенные тобою дни, святитель, сочтены. Я здесь, отче, и готов выслушать твое пастырское слово!

1 февраля 1547 года

Москва, Дмитровка

В тереме было холодно. Как-никак третий этаж над подклетью. Печи же все, понятно, внизу. Пока тепло добиралось наверх, под дощатую кровлю, все оно куда-то исчезало. Да еще морозы стояли трескучие – аж вода в колодцах замерзала. Тут и на кухне, возле печи, не очень отогреешься. А уж на верхотуре…

Обычно боярыни Кошкины так и поступали – проводили дни в людской, возле жарко натопленных печей, занимаясь рукоделием; или на женской половине Захарьиных, уходя к себе только на ночлег. Однако же две недели назад дом внезапно опустел. Супруга Григория Юрьевича еще перед Рождеством внезапно отъехала в поместье – само собой, с обеими дворовыми девками, да Анну Романовну в компаньонки прихватив; сам же боярин, ничего не сказамши, еще шестнадцатого января исчез вместе со всей дворней и всеми собравшимися на праздники родичами.

Было подворье малым и тесным – от людей не протолкнуться, – и вдруг стало пустым, темным и огромным. Куда ни повернись – мрак и тишина, и только эхо гуляет по гулким коридорам. И средь мрачной сей громадины сидели две женщины у открытой топки и бережливо, помалу, топили чужую печь чужими дровами.

Богатое московское подворье рядом с церковью святого Георгия стало для братьев Захарьиных не радостью, а сущим проклятием. Отстроенное выбившимся в окольничие Михаилом – третьим воеводой в полку Левой руки, доверенным посольским боярином, не раз встречавшим иноземных послов, сидевшим в Думе и знакомым лично с государем Василием, – оно вполне совпадало с доходами царедворца, возвышенного над прочими худородными людишками. Михаил Юрьевич мог позволить себе заказывать аж по полста возков с дровами на зиму, постоянно подновлять длинный частокол, перестилать тесовую крышу, держать лошадей в просторных конюшнях, заполнять обширный погреб съестными припасами, держать в людской многочисленную дворню и закатывать в трапезной пышные пиры. Богат был Михаил Юрьевич, именит. И братьев к себе призвал, дабы и их возвысить!

Да вот беда – родичей призвал, а сам скончался нежданно. Тут у Захарьиных родство при дворе, равно как и надежды на возвышение кончились. И оказался двор обширный и богатый на руках двух худородных братьев, постов выше сотника никогда на службе не получавших. У сотника же, понятно, и содержание от казны в десять раз менее, чем у полковника, и добычи столь же меньше, и награды, коли достоин, тоже совсем не царедворские.

11 апреля 1547 года

Степь перед Перекопским валом

Всего лишь небольшая полоска весенней степи продолжала сочно зеленеть молодой травой; тут и там среди нее начали распускаться многочисленные бутоны алых диких тюльпанов, словно предвещая близкие реки крови. Полоса чистоты и покоя полтораста шагов в ширину и полверсты длиной. По одну сторону этой полосы темнела широкая лента из десяти тысяч ногайских воинов, пришедших сюда под командой храброго и многоопытного Алимирзы. По другую – плотно сбитая трехтысячная крымская армия калги Эмин-Гирея, закрывающая собой подступ к воротам через Перекоп.

Теплое солнышко поднималось к зениту, наполняя степь блаженной негой, и многие тысячи степняков никак не решались сделать первый шаг к смерти.

– Ал-ла-а!!! Ал-ла-а!!! – прокатился громкий клич по рядам ногайцев, и они тронули пятками коней, вынуждая скакунов медленно двинуться вперед. Луки выскользнули из колчанов в руки, легли на тетивы многие тысячи стрел. – Ал-ла-а!!!

Воздух загудел от бесчисленных темных черточек, что взметнулись ввысь, падая на ряды крымчаков. Заржали от боли лошади, закричали, ругаясь, раненые; кого-то из татар вынесла из строя обезумевшая лошадь, еще кто-то рухнул мертвым под копыта товарищей. Воины калги-султана, в свою очередь, тоже начали стрелять по приближающемуся врагу – но ливень ногайских стрел вышел куда как гуще, и крымчаки не выдержали, сорвались с места, уходя от верной смерти. А поскольку бежать назад было некуда – за их спиной возвышался неодолимый вал, – конная масса двинулась вправо и вперед.

Ногайцы отреагировали мгновенно, двинув на перехват левое крыло своего войска – однако крымчаки не отступили, а наоборот – ускорили скачку, стремительно опустошая колчаны. Когда же до столкновения оставалось всего два десятка шагов – внезапно прянули в стороны, и легкоконные степняки увидели перед собой уже разогнавшуюся во весь опор полусотню закованных в броню всадников в сверкающих стальных, золоченых и вороненых шлемах, с развевающимися за плечами плащами, с круглыми русскими щитами, на которых, однако, были нанесены арабской вязью изречения из Корана.