Александр Гловацкий, получивший известность под литературным псевдонимом Болеслав Прус, был выдающимся мастером польской реалистической прозы. В представленном собрании сочинений представлены его избранные произведения. В первый том вошли повести и рассказы.
СОДЕРЖАНИЕ:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Повести и рассказы
― ЖИЛЕТ ―
{1}
Существуют люди, питающие страсть к собиранию редкостей — более или менее ценных, в зависимости от их средств. У меня тоже имеется такая коллекция, но скромная, как это обычно бывает вначале.
В нее входит моя первая драма, написанная в гимназии на уроках латыни… затем несколько засушенных цветочков, которые придется заменить новыми, затем…
Кажется, больше ничего и нет, кроме одного очень старого и ветхого жилета.
Вот он. Перед у него выцвел, а спина протерлась. Он весь в пятнах, на нем недостает пуговиц, а на одной поле у него дырочка — по всем признакам, прожженная папиросой. Но всего любопытнее в нем — хлястики. Тот, к которому прикреплена пряжка, укорочен и пришит к жилету совсем не по-портновски, а второй чуть не по всей длине исколот зубчиками пряжки.
Едва взглянув на них, догадываешься, что владелец этого одеяния день ото дня худел и, наконец, достиг той степени худобы, когда жилет становится ненужен, зато появляется настоятельная необходимость в застегивающемся под самую шею фраке из магазина похоронных принадлежностей.
― ГРЕХИ ДЕТСТВА ―
{2}
Я родился в эпоху, когда все непременно носили какой-нибудь титул или хотя бы прозвище, которыми наделяли иногда без достаточных оснований.
По этой причине нашу помещицу называли графиней, моего отца — ее уполномоченным, а меня — очень редко Казиком или Лесьневским, зато достаточно часто сорванцом, пока я жил дома, и ослом, когда я поступил в школу.
Фамилию нашей помещицы тщетно было бы искать в родословных знати, поэтому мне кажется, что сияние ее графской короны простиралось не дальше полномочий моего блаженной памяти отца. Помнится даже, что возведение ее в графское достоинство было своего рода памятником, которым покойный отец мой ознаменовал счастливейшее событие своей жизни — повышение жалованья на сто злотых в год. Помещица молча приняла присвоенный ей титул, но несколько дней спустя отец мой был произведен из управляющих в уполномоченные. И вместо письменного свидетельства получил невиданных размеров борова, и из выручки от продажи его мне купили первые башмаки.
Отец, я и сестра моя Зося (матери у меня уже не было) жили в каменном флигеле, шагах в пятидесяти от господского дома. В самом же доме обитала графиня с дочкой Лёней, моей сверстницей, с ее гувернанткой и со старой ключницей Салюсей, а также с бесчисленным множеством горничных и других служанок. Девушки эти по целым дням шили, из чего я заключил, что важные барыни для того и существуют, чтобы рвать одежду, а девушки — чтобы ее чинить. Об ином предназначении важных дам, как и бедных девушек, я понятия не имел, что, по мнению отца, было единственным моим достоинством.
Графиня была молодой вдовой, которую муж довольно рано поверг в безутешную печаль. Насколько мне известно по сохранившимся преданиям, ни покойника никто не величал графом, ни он кого-либо уполномоченным. Зато все соседи с редким в наших краях единодушием называли его полоумным. Во всяком случае, это был человек незаурядный. Он загонял верховых лошадей, охотился где вздумается, вытаптывая крестьянские поля, и дрался с соседями на дуэли из-за собак и зайцев. Дома он изводил ревностью жену и отравлял существование прислуге с помощью длинного чубука. После смерти этого оригинала на его скакунах стали возить навоз, а собак раздарили. В наследие он оставил миру маленькую свою дочурку и молодую вдову. Ах, извините, кроме того, после покойного остался написанный маслом портрет, где он был изображен с гербовой печаткой на перстне, да еще длинный чубук, изогнувшийся от ненадлежащего употребления, как турецкая сабля.
― ГОЛОСА ПРОШЛОГО ―
{3}
Вернувшись целым и невредимым из похода — пятого в его жизни, — полковник в конце 1871 года ушел в отставку и поселился в Лионе. Ему в ту пору минуло только шестьдесят пять лет, и он был так крепок и бодр, что друзья даже уговаривали его жениться. Но о женитьбе полковник и слышать не хотел. Он говорил, что, хотя еще крепко стоит на ногах, пора ему возвращаться к своим, на родину — до смерти надоела благодетельница Франция. Ну, а пускаться в такую дорогу с бабой — хлопот не оберешься.
Он хотел ехать сразу же, не откладывая, и даже стал искать покупателя на свой домик с садом. Но тем временем в Лион приехали трое земляков полковника, которые были его соратниками начиная с самого первого похода. Разыскать друг друга старым воякам было нетрудно, еще легче — возобновить знакомство. И с этих пор они везде появлялись вчетвером. Сговорившись выпить вместе черного кофе в польском кафе, они, естественно, и обедать шли вместе в какой-нибудь ресторан. После обеда каждый волен был отправляться, куда хочет, но с условием, что вечерком придет играть в вист. А так как тот или иной из них, случалось, запаздывал, то для порядка старики «надзирали» друг за другом — вот и получалось, что они целый день не расставались, ходили вместе, иногда парами, иногда гуськом, а чаще всего — все четверо в ряд.
Дни их проходили главным образом в беседах о былых походах и текущей политике. За первый год старики успели выяснить все ошибки Кошута, Макмагона, Базена
[2]
и некоторых полководцев, которые им предшествовали. В следующем году они разработали планы кампаний, да так удачно, что, если бы планы эти были осуществлены, мир принял бы совсем иной вид.
На третий год умер один из четырех товарищей. Остальные оплакивали его как брата, но уже через месяц после его похорон пришли к заключению, что в политике покойник разбирался очень плохо: ибо Бисмарк, хоть и немец, — человек гениальный и может еще в будущем оказаться полезен.
Минул еще год, умер еще один из них, совершенно неожиданно для двух оставшихся в живых. Полковник от огорчения даже слег; и с этих пор он играл с последним своим товарищем уже не в вист, а только в марьяж. Они теперь меньше разговаривали, зато больше времени уделяли чтению газет. И, после зрелых размышлений, сопоставив то, что писали английские газеты, с тем, что время от времени появлялось в немецких, пришли к выводу, что Бисмарк вовсе не так уж плох, как это кажется, просто ему приходится соблюдать осторожность.
― ЭХО МУЗЫКИ ―
{4}
I
Орфей торгующий
В час одного из последних своих воплощений на земле Орфей принял образ ребенка с очень длинными пальцами и оттопыренными ушами. Мальчик явился на свет в музыкальной семье, родители сразу поняли, что он будет великим пианистом, и всячески старались развивать его талант.
Талант действительно был необычайный. Мальчик часами сидел за фортепьяно, ноты научился читать за неделю и подбирал труднейшие мелодии, которые слышал только раз. В восемь лет он уже умел играть, не сбиваясь, даже на прикрытой салфеткой клавиатуре и обладал таким музыкальным слухом, что превосходно подражал речи всех знакомых и голосам многих птиц и домашних животных.
Он был трудолюбив и благодаря этому окончил не одну, а две консерватории, брал уроки у известнейших музыкантов и в конце концов стал незаурядным и высокообразованным пианистом.
Наилучшим доказательством его учености были сочинения на мотивы мало известных публике композиторов, темы которых он, как уверяли критики, развивал и облагораживал.
Родные постоянно твердили, что при такой гениальности он непременно составит себе большое состояние, — и юный Орфей довольно рано начал обдумывать способы превращать музыку в деньги. Однажды, добившись приема у Листа, он упал перед ним на колени, в другой раз имел счастье поцеловать руку у Верди. Несколько позже он написал хвалебный гимн Мейерберу, а еще через полгода совершил паломничество в Байрейт, чтобы там, у ног великого творца музыки будущего
[5]
, отречься от прежних заблуждений, которые он объяснял чересчур пылкой страстью к искусству.
II
Орфей в плену
И у этого мальчика было влечение к музыке, он унаследовал его от матери. Но над ним тяготело двойное проклятие: у него не было ни денег, ни ловкости.
В доме стояли старые клавикорды, хранились целые груды нот. В пять лет мальчик уже наигрывал одним пальцем слышанные им мелодии, а в семь умолял мать научить его читать ноты. Очень скоро овладел он этим ключом к познанию музыки, и в то время как другие дети пускали на дворе бумажного змея или играли в разбойники, он придвигал к клавикордам стул, клал на него несколько папок с нотами и, взобравшись на эту пирамиду, чтобы достать до клавишей, играл.
Порой, привлеченный веселыми криками ровесников, он выбегал к ним во двор поиграть в разбойники или солдаты. Но своей неуклюжестью только мешал игре и, осмеянный, а иной раз даже побитый, уходил домой.
Здесь он проводил день в полном одиночестве — отец служил в какой-то конторе, мать с утра уходила на уроки. В сотый раз оглядев все углы тесной квартирки и не найдя нигде ничего нового, мальчик опять взбирался на пачку нот, лежавших на стуле перед клавикордами, и играл.
Несмотря на такое необычное поведение, никто из родных не называл его гением. Мать, получавшая за уроки музыки по два злотых в час, не имела оснований желать, чтобы сын стал музыкантом, а отец даже сердился на мальчика за то, что он в своем увлечении нотами забросил книжки. И лишь всесильный случай превратил его в «чудо-ребенка» и толкнул на путь артиста.
III
Орфей
Жеребьевка кончилась, и фельдфебель повел новобранцев к временным казармам. В этой партии были деревенские парни, остриженные в скобку, в новых сапогах и праздничных сермягах, городские мещане в синих картузах и длинных серых сюртуках, два еврея, один болезненно-бледный, с пейсами, в атласном сюртуке, другой — фельдшер в летнем пиджачке и светлом шарфе на шее, и, наконец, захудалый шляхтич в дождевом плаще. Одни несли в руках свертки, другие — большие узлы на спине, а были и такие, которые не предвидели своей участи — эти ничего не захватили из дому.
Фельдфебель построил их парами, рослых на правом фланге, а кто пониже — на левом. Новобранцы бодрились, в рядах слышался смех и шутки.
— Ноги выпрями, пан вояка, а то они у тебя колесом! — сказал один из крестьянских парней молодому еврею в атласном сюртуке.
— Я всех офицеров брить буду, вот увидите! — твердил фельдшер с таким видом, словно это была остроумнейшая шутка.
— Идем на турка! — крикнул один из горожан.
― НА КАНИКУЛАХ ―
{5}
Вечером, по обыкновению, зашел ко мне мой старый университетский товарищ. Мы оба жили в деревне, в нескольких верстах друг от друга, и встречались почти ежедневно. Он был красивый блондин, и задумчиво-нежное выражение его глаз кружило голову не одной женщине. Меня привлекали в нем невозмутимое спокойствие и трезвый ум.
В тот день я заметил, что ему как-то не по себе: он не поднимал глаз и нервно ударял себя хлыстом по ногам. Я не считал удобным спрашивать о причине его очевидного волнения, но вскоре он сам заговорил:
— Ты знаешь, со мной сегодня произошел глупейший случай.
Я удивился; было почти невероятно, чтобы «глупейший случай» произошел с таким всегда уравновешенным человеком.
— Сегодня утром, — продолжал он, — у нас в деревне вспыхнул пожар. Сгорела хата…