Когда смотришь на портрет Марии Пуймановой, представляешь себе ее облик, полный удивительно женственного обаяния, — с трудом верится, что перед тобой автор одной из самых мужественных книг XX века.
Ни ее изящные ранние рассказы, ни многочисленные критические эссе, ни психологические повести как будто не предвещали эпического размаха трилогии «Люди на перепутье» (1937), «Игра с огнем», (1948) и «Жизнь против смерти» (1952). А между тем трилогия — это, несомненно, своеобразный итог жизненного и творческого пути писательницы.
Трилогия Пуймановой не только принадлежит к вершинным достижениям чешского романа, она прочно вошла в фонд социалистической классики.
Вступительная статья и примечания И. Бернштейн.
Иллюстрации П. Пинкисевича
Мария Пуйманова
ЛЮДИ НА ПЕРЕПУТЬЕ
ИГРА С ОГНЕМ
ЖИЗНЬ ПРОТИВ СМЕРТИ
СВЕТЛЫЙ И МУЖЕСТВЕННЫЙ ТАЛАНТ
Когда смотришь на портрет Марии Пуймановой, представляешь себе ее облик, полный удивительно женственного обаяния, — с трудом верится, что перед тобой автор одной из самых мужественных книг XX века.
Ни ее изящные ранние рассказы, ни многочисленные критические эссе, ни психологические повести как будто не предвещали эпического размаха трилогии «Люди на перепутье» (1937), «Игра с огнем» (1948) и «Жизнь против смерти» (1952). А между тем трилогия — это, несомненно, своеобразный итог жизненного и творческого пути писательницы.
Первое произведение Пуймановой, сборник рассказов «Под крылышком» (1917), — книга о детстве. Часто к этой теме обращаются писатели, детство которых было тяжелым, но ранняя пора жизни Пуймановой прошла необыкновенно счастливо. Она родилась в 1893 году в Праге, в семье университетского профессора, и на всю жизнь сохранила самые светлые воспоминания о родительском доме, где она была окружена людьми, увлеченными литературой и искусством. Впрочем, в идиллическом мирке, изображенном в первой книге, может быть, не столько воссоздана реальная обстановка, окружавшая писательницу, сколько воплощена ее мечта о гармонической, ласковой человечности. Однако этот мирок очень скоро показался тесен писательнице, и она выбилась «из-под крылышка». Этому способствовали и обстоятельства ее личной жизни. Брак с сыном богатого промышленника, за которого она вышла в девятнадцать лет, оказался неудачным; Мария переезжает из Чешских Будейовиц, где она жила с первым мужем, в Прагу и вскоре выходит замуж за режиссера-драматурга Фердинанда Пуймана, уже в то время связанного с прогрессивными кругами, и начинает принимать активное участие в литературной жизни столицы. Между первой книгой Пуймановой и ее вторым сборником — «Рассказы из городского сада» (1920) — прошло не много времени, но произошли решающие исторические события. Сама писательница вспоминала: «Все так изменилось за годы войны. Мы очутились как будто на другом берегу, война пролегла как естественная граница на карте души… Проблемы исключительных индивидуумов и всякие личные неурядицы были оттеснены страшными бедствиями масс…»
В многочисленных очерках, опубликованных в 20-е годы, Пуйманова как бы накапливает наблюдения, которые потом будут использованы в трилогии. Среди забавных и метких зарисовок уже в этих очерках прорываются важные для писательницы мысли, которые многое определяют в ее творческом и жизненном пути. Так, в фельетоне «Ожирение сердца» неожиданно звучит такое бескомпромиссное утверждение: «Достаточно попасть на дачный пляж летом и увидеть толпу раздетых буржуа: мужчин, женщин, целые семьи, — и вам сразу же откроется истина… этот класс обречен, он сам себя осудил».
Первое крупное произведение — повесть «Пациентка доктора Гегла» (1931) — это своеобразный этюд психологического микроанализа, который впоследствии сослужил писательнице добрую службу при создании трилогии.
ЛЮДИ НА ПЕРЕПУТЬЕ
Перевод с чешского Т. Аксель, Ю. Молочковский.
ЯЩИК
Отец Ондржея, слесарь Вацлав Урбан, умер, когда мальчику шел одиннадцатый год. Вацлава похоронили в родной Льготке на Маречковом кладбище. Анна, жена Урбана, была уроженкой Праги. После смерти мужа она записала за детьми их долю наследства и, поколебавшись, что было свойственно ее характеру, по совету родственников решила переехать к отцу, в Прагу. Говорили, что это делается ради детей. Пути взрослых неисповедимы; Ондржею разлука с родным краем показалась хуже смерти.
У семьи Урбана не было ни полоски земли, но Ондржей чувствовал себя хозяином всего края. Я не хочу приукрашивать моего героя. Сказать, что он любил природу, было бы все равно что уверять, будто мальчик любит свой палец. Только люди, испорченные городом, умиляются, глядя на цветущую лужайку, контур сосны на небосклоне или огни заката. Ондржей скатывался кубарем с косогора, бросал шишки в девчонок, бил из рогатки скворцов. Лук он смастерил из вербы, а рогатка у Ондржея была из бука, что рос в лесу у Черной скалы; Ондржей дважды срывался оттуда; впрочем, это не важно. Вместе с друзьями Франтой Суком и Тондой Штястных, которому взрывом патрона оторвало палец, Ондржей бродил по лесу, увязая по колени в прелых листьях. Однажды они поймали жука-рогача, великана среди жуков; по дороге домой жук прокусил Ондржею карман. Над головами мальчиков в таинственном лесном сумраке пронзительно кричала неведомая хищная птица. Может быть, орел. Мальчики невольно заговорили шепотом.
Ранней весной, как только начинали резвиться зайцы, мальчик взбирался на иву близ Маречкова кладбища, которое тогда еще не напоминало об отце. Дерево росло на косогоре у дороги. Ондржей карабкался вверх; ветки трещали, но мальчик поднимался все выше, и вдруг наступал момент, когда ему казалось, что он уже не на дереве, а на маяке, возвышавшемся над другим склоном холма, и его глазам открывалась широкая панорама далей. Прошлогодние картофельные поля спускались вниз, к крышам около реки, к шпилю костела, к трубам лесопилки, а дальше вновь переходили в пашни; разбросанные заплатами по брюху земли, они тянулись до самого леса на горизонте, где, казалось, можно было рукой схватить небо. На мгновение мальчику почудилось, что он капитан на громадном корабле «Земля».
Крепко стиснув сук ногами, Ондржей срезал ветки с «сережками», больше похожими на гусеницы, чем на цветы. Он делал это торопливо — можно ведь и свалиться; кроме того, его смутно пугало ощущение близости к загадке мира. Потом он быстро спускался на землю и даже не собирал сброшенных «сережек». Это занятие для девчонок!
Вместе со сверстниками Ондржей бегал к речке. Ноги его то ступали по острым камешкам, то скользили по голышам; среди камней ослепительно сверкало зернышко слюды, мальчик щурился, холодная вода облизывала ему ноги. Балансируя, он становился на валун в мелком месте потока и, наклонившись, осторожно приподнимал небольшой соседний камень. Вода мутнела, Ондржей глядел, затаив дыхание; под водой, похожий на свое отражение, ползал рак. Ондржей поднимал его за панцирь — так, чтобы рак не схватил его клешнями, — и бросал в шапку. Там уже копошились другие раки.
«КАЗМАР — «ЯФЕТА» — ГОТОВОЕ ПЛАТЬЕ»
В вагоне потемнело, кондуктора спустились на ступеньки, и поезд медленно въехал под железные ребристые своды вокзала. Мать, Ондржей и Ружена вслед за другими пассажирами проталкивались по коридору вагона к выходу. Рядом двигался еще один поезд. Рельсы разветвлялись и скрещивались на громадном крытом дебаркадере. Поезд дернулся и остановился, скрежеща тормозами. Послышались звуки отпираемых кондукторами дверей. «Прага!», «Носильщик!» — эти возгласы, словно факел, вспыхивали там и сям. Прага! Споткнувшись об узел, Ондржей спрыгнул с высокой вагонной ступеньки и очутился на пражской земле. Людской поток захватил и повлек его.
В открытом люке двигался багажный лифт, но мать не дала Ондржею остановиться и поглазеть на него. С толпой пассажиров они шли вдоль темно-зеленых вагонов. Шаги гулко отдавались под высокими сводами перрона. Затем помост платформы перешел в стеклянный, словно сложенный из бутылок пол, сквозь который внизу, под ногами пешеходов, смутно мелькали проходившие поезда. Железные ребра вокзала скреплялись вверху мощным хребтом, и мальчик чувствовал себя горошиной в чреве громадного кита. «Бум-м-м!» — звякали буфера, и этот звук отдавался многократным эхом под сводами вокзала. Предостерегающие возгласы железнодорожников раздавались то с одной, то с другой стороны и властно возносились над глухим шумом прибытия. Весь вокзал был громадным стальным храмом, полным звуков и вздохов. Шипел выпускаемый локомотивом пар.
Анна и дети спустились в подземелье, миновали кафельный туннель, похожий на грязную баню или белый ад — над головами у них прогремел поезд, — и они вышли на лестницу. По обе стороны суетились встречавшие. Тот, кто узнавал своих в поднимавшейся по лестнице толпе, весь оживлялся, выходил вперед, подавая знак глазами или поднимая руку. «Приехали!» — эти крылатые вокзальные слова трепетали в воздухе. «Вон они!» Только Анну с детьми никто не встречал — дедушке надо было сторожить дом.
Когда Ружена вырастет и, попав куда-нибудь в чужие края, скажет: «Я из Праги», — она при этом не вспомнит, как полагалось бы, Градчаны
ДЕЛА ИДУТ ВСЕ ХУЖЕ
В первый вечер в Праге Ондржей не мог уснуть. Рождались все новые и новые незнакомые звуки, нарастал и затихал шум уличного движения, заунывно выли и грохотали поезда на виадуке, слышался свист, гудели рожки. Ондржей томился во тьме, отворачивался к незнакомой стене, его одолевала тоска.
— Не плачь, привыкнешь, — сказала мать.
Едва мальчик заснул, его снова разбудил яркий свет, упавший на постель и стену. Свет проникал из окна, выходившего во двор. Там слышался шум мотора, громкие молодые голоса, кто-то звал детей, раздавались шаги. Дедушка запер ворота и вернулся. Снова заворчал мотор, и послышался шум автомобиля, въезжавшего в гараж, потом прогремела железная штора. Свет погас. Ондржей вспомнил, что в доме есть гараж, и успокоился, будто это вознаграждало его за Гарика. Потом мысли его спутались, и он заснул.
Нелла Гамзова, жена адвоката со второго этажа, приехала на стареньком форде с детьми Еленой и Станиславом от своей матери, из Нехлеб. Всегда они, бог весть почему, опаздывали и на этот раз приехали на три часа позже срока. В квартире было тихо, Гамза ушел, оставив жене записку: «Не дождался, приходи в половине одиннадцатого на «Франтиреров» в «Люцерну» (только один сеанс!) или в час в «Ред-бар», там будет Сакс, он вернулся из Москвы».
— Скучища в Праге! — объявил Станислав и, не раздеваясь, пошел к телефону позвонить своему приятелю Войтеховскому, который тоже должен был сегодня приехать с дачи к началу школьных занятий.
«РЕД-БАР»
В первые послевоенные годы небывалая жажда жизни охватила Прагу. Слишком много было кровопролитий на фронтах и лишений в тылу. Людей охватила горячка — скорее нагнать упущенное! И они ели, пили, покупали, танцевали и любили наперегонки. Человечеством овладела какая-то нездоровая подвижность, вроде пляски святого Витта у инвалидов войны: идет человек по улице, и у него не переставая трясутся голова и конечности. Люди тогда не могли спокойно постоять или присесть, с утра они были на ногах и плясали под барабан негра с бубенчиками даже на участке пола площадью в три квадратных метра. Для того чтобы спектакль захватывал зрителей, надо было его сделать очень динамичным. Световые рекламы вспыхивали и гасли, на экране мелькали лица кинозвезд, демонстрировались ревю с голыми танцовщицами, с жонглерами и акробатами; в самых серьезных театрах введена была вращающаяся сцена. В автомобилях всех марок, типов и размеров, на лодках, лыжах, эскалаторах и роликах люди догоняли убегающее время, свою утраченную во время войны молодость. Только двигаясь, они верили, что живут, что еще не умерли. Люди не доверяли покою, боялись его, чувствовали к нему отвращение, — наверное, потому, что видели слишком много непогребенных мертвецов во всех концах Европы. Лихорадка наслаждения охватила все города. Прага после падения австро-венгерской монархии перегоняла всех, как выскочка и нувориш.
И в Праге во время войны голодали бедняки, дети умирали от чахотки, люди с малым достатком, подтягивая пояса, мерзли в очередях у пустых лавок, а более зажиточные реже ели мясо. И в Праге молодежь умирала от испанки, и в Праге были гонения. Но события и дела, решившие участь чешской столицы, свершились за границей
[17]
. Когда пришло время, Прага стряхнула с себя императорского орла и украсилась трехцветными флагами. Республика словно свалилась ей с неба, и свобода бросилась пражанам в голову. Прага тех лет была похожа на вдову, счастливо похоронившую старого мужа и еще не успевшую решить, в чьи объятия ей броситься. Тот, кто знал во времена монархии этот живописный город, живший размеренной жизнью и погруженный в мечты о чешской государственности, город, где старшее поколение было любителями сказок и преданий, а младшее увлекалось проблемами Достоевского, тот не уставал удивляться тому, как быстро оживилась Прага. Она распоясалась, как гимназист после получения аттестата зрелости. У потомков чешских братьев
Сколько раз случалось Нелле ехать вечером на условленную встречу с мужем, и это ее никогда не смущало. Но сегодня у входа в «Ред-бар» Неллу вдруг охватила робость, словно от угрызений совести. Она спустилась по лестнице, покрытой коврами, раздвинула портьеру и вдохнула воздух, показавшийся ей тяжелым после недель, проведенных в деревне. Уже в гардеробной было слышно музыку. Гости переполняли «Ред-бар». Пары, тесно прижавшись, двигались в такт, нога к ноге; мужчина наступал, женщина отступала. И повадка была иная, чем при прежних танцах; в выражении лиц, во взглядах проступала какая-то наигранная, какая-то заимствованная эротичность. Нелле это показалось смешным, за лето она отвыкла от такой обстановки. Пахло обоями, пудрой и табачным дымом.
Обер-кельнер знал Неллу. Он жестом показал ей ложу, которую занимала компания ее мужа, и, обходя танцующих, повел Неллу вдоль столов. Нелла шла против течения. В общем потоке она была единственной, не двигающейся в такт, и поэтому чувствовала себя смешной и нелепой. Ей навстречу плыли намазанные и распаренные, молодые и пожилые, тощие и одутловатые лица танцующих. Она заметила актрису Власту Тихую, молодую жену адвоката Хойзлера, черноволосую, большеротую, меланхоличную особу, с партнером, который был на голову выше ее и наклонялся к актрисе, как к ребенку. А вон там танцует с девушкой из бара молодой красавец Выкоукал, поэт левого направления.
В другом конце зала Нелла заметила Гамзу со студенткой Новотной. Нелла, словно пойманная с поличным, остановилась, потом так же резко шагнула, но зацепилась юбкой за стул, на котором сидела незнакомая дама; пришлось остановиться и выпростать подол. Высокий Гамза заметил жену и оживленно закивал ей, продолжая танцевать. В воскресенье они виделись в Нехлебах. Нелла виновато улыбнулась ему и пошла в ложу, здороваясь с приятелями мужа. Она не видела их все лето — и вот сразу вновь попала в этот кружок людей с общими интересами, общей манерой острить и реагировать на окружающее. В застольной компании всегда бывает какой-то общий дух, завсегдатаи ли это трактира «У Ежишека» или левые из «Ред-бара». Дух компании Гамзы был такой: доказано и всем ясно, что существующий ныне экономический порядок нелеп и обречен на гибель; поэтому не следует волноваться и принимать что-либо всерьез в этом безрассудном и неустойчивом мире. Не только веселее, но и достойнее ничему не удивляться, ничего не пугаться. Надо всем надо шутить и усиленно интересоваться только нелепыми мелочами этого нелепого западного мира. «Жизнь теперь смехотворная, а потому — да здравствует потеха!» — написал теоретик этой группы Гартвих.
ИГРА С ОГНЕМ
Перевод с чешского Н. Аросева, В. Чешихина.
ПАНИ РО ХОЙЗЛЕРОВА
Когда Гамзы продали деревянный дом и выехали из Нехлеб, новые владельцы отремонтировали виллу. Устецкий строитель пан Мразек, чью кожаную куртку и красный мотоцикл знает вся округа, немало на них сетовал за то, что перестройку виллы доверили не ему, а архитектору из Праги. День, в который мотоцикл Мразека встречался с паккардом Хойзлера, был для устецкого строителя испорчен. Когда покойнице, старой пани Витовой, было что-нибудь нужно, она всегда приглашала Мразека; даже в замке ему доверяли ремонт; нехлебский же замок — старое дворянское гнездо, его хозяйка — урожденная Коловратова. А эти? Бывшая маникюрша! Да еще из мужского зала. И нехлебский отель Хойзлеры не посещали — он был для них недостаточно хорош; обедать ездили в «Гранд-отель» в Градец.
Пани Ро Хойзлерова
вся измаялась
из-за устройства виллы. Целыми днями висела на телефоне и подгоняла поставщиков. Ох, эти люди! Попробуйте-ка сварить кашу с нашим чешским народом! Ничего-то у них не готово вовремя. Всегда превышают смету. А чего стоят сюрпризы, когда они подают счет! Густава едва не хватил удар. За обедом только и разговоров что о счетах; это оскорбляло Ружену; не думала она, что Густав такой
сквалыга,
когда дело идет о том, чтобы доставить ей радость. С его-то практикой! Адвокат улецкого комбината! Ты забываешь, девочка, об одной мелочи: сейчас кризис. Ладно, пусть кризис; а этот архитектор, чем бога благодарить за работу, еще дерзит. Стычки с архитектором Голым больше всего
нервировали
новоиспеченную пани Хойзлерову. Густав знаком с ним еще по клубу художников — вот и выдумали на свою голову! С художниками вообще трудно. Всякий желает все делать по-своему. Этот Голый взялся за устройство виллы с таким энтузиазмом, будто она — его собственность. А владелица — пустое место, что ли? Хорошенькое дело! В виллу, видите ли, будут приносить пыль, грязь, и Голый настоятельно рекомендует цветной линолеум для пола: протрете его влажной тряпкой, и пол опять совершенно чист. Пани Хойзлеровой не понравилось упоминание о половых тряпках. Не намекает ли он на то, что хозяйка когда-то скребла полы в кухне своей матери? Паркет гораздо элегантнее. В замке тоже паркет. Архитектор предложил для первой комнаты плетеную мебель, обитую кретоном. Но пани Ро желает что-нибудь
Ах, если б только Нехлебы не были у черта на куличках! Добираться сюда — целая вечность. Не могла, что ли, старая Витова выбрать для своей лачуги место получше, поближе к Праге? И вообще, доберутся ли до нас гости? А то для кого же мы стараемся? Смешно! Для одной-то Ружены незачем поднимать блюда из кухни в столовую в специальном подъемнике. Комнаты огромные, даже жутко и холодно в них дождливыми вечерами в конце августа, когда не стоит еще пускать центральное отопление. Хорошо, хоть в кухне тепло! Вот там бы и устроиться; Ружа с малых лет привыкла к кухне. Сколько раз, когда Густав в Праге, ее охватывало желание сойти после ужина вниз, поболтать с кухаркой и горничной, сыграть с ними в дурачка. Но нельзя.
Вилла, которую они так преступно запустили, стала теперь по-настоящему
А разве не мило было бы обмениваться визитами с графиней в эти томительно долгие вечера? Однажды супруги Хойзлер были приглашены в замок — лесная контора графини судилась с общиной из-за луга, и Густав защищал господ в этом процессе. Во время посещения Ружена кое-что намотала себе на ус. Она пригласила графиню с
НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ
Господи, вот было хлопот с прабабушкой, когда Нелле пришлось перевозить ее из Нехлеб в пражскую квартиру! Сговорившись со Станиславом, который особенно нежно относился к прабабке, Нелла сказала ей, что деревянный дом будут перестраивать и, как только все наладится, прабабушка вернется обратно. Ни в коем случае она не должна была узнать, что деревянный дом купила Ружа, дочь их привратницы. Это нанесло бы старухе смертельный удар. Мир до неузнаваемости изменялся вокруг прабабушки, но зрение ее слабело, слух притуплялся, и кое-что, к счастью, ускользнуло от ее внимания. Старушка забаррикадировалась за привезенными с собой перинами; к полудню она с трудом выбиралась из них, надевала очки, брала клюку и выползала из своей норы, куда никто не допускался, чтобы у нее ничего не пропало. Заперев дверь, трижды проверив, надежно ли, старуха, позванивая ключами, шаркала в туфлях по квартире и давала Барборке добрые советы. Барборка была зла как черт. Двадцать лет живет здесь, двадцать лет ведет хозяйство — и вдруг кто-то собирается ее учить!
Барборка и не подозревала, с кем имеет честь спорить. Тут, в Праге, никто даже не догадывается, что за персона была прабабушка в своем родном городке. В молодости ее иначе и не называли, как «госпожа министерша», ни одна сколько-нибудь приличная свадьба не обходилась без нее. Прабабушка славилась как искусная повариха: раз как-то о ней даже писали в газетах. Эта бумажка у нее спрятана: Станичка, перечти-ка это место! Что ж удивительного, если она запирает свои сокровища! И внучка делает большую ошибку, что не следует ее примеру. Как, разве Нелла не держит сахар под замком? А вдруг Бара положит в кофе лишний кусок? Прабабушка только крестилась, глядя на такое возмутительное хозяйствование. Все за столом улыбались. Пусть кладет, сколько ей надо, ведь она много трудится, сказала однажды медичка Елена, человеческому организму нужен сахар. Видали — человеческий организм! Это же прислуга! Она и так целыми днями лодырничает. Глупые вы! Поэтому у вас никогда ничего не будет. Трудно было с прабабушкой, очень трудно. Ее родители помнили еще барщину, и это сказывалось до сих пор.
Много лет назад, когда прабабка сама была хозяйкой, она все с начала и до конца делала своими собственными руками, ей не нужно было никаких помощников. Но теперь ей не хотелось, чтобы Барборка догадалась об этом, и старушка разыгрывала барыню. Она ни о чем не просила, ни за что не благодарила, ничего не хвалила — только бранилась, отдавала приказания и всячески заносилась перед Барборкой. А той — хоть бы что! У нее-то больше прав на пражскую квартиру. Она знала одну только хозяйку — пани Гамзову — и не слушала приказов каких-то там приезжих. Она не послушалась, когда прабабушка велела ей просеивать сухарную крошку. Ах так, ну хорошо! Разговаривать с подобными людьми прабабушка, конечно, не станет, но наблюдать за Барборкой будет.
Прабабушка была скрытной и хитрой, она подвергала Барборку всевозможным испытаниям. Ради этого она не пожалела пятикроновой бумажки — это ведь деньги для
Однако на следующий день за обедом бумажка как ни в чем не бывало оказалась около прабабушкиной тарелки. Чтобы Барборка да не поняла, откуда ветер дует! Она только усмехнулась, заметив захватанную бумажку. Да если бы вместо нее лежала тысячная банкнота — все равно, Барборка сроду копейки не взяла. Как раз наоборот. Знаешь ли ты, старуха, кто одолжил хозяйке деньги, когда настали для нас плохие времена и пришли описывать имущество? Но Барборка не станет об этом распространяться, — она не заикнулась об этом ни молочнице, ни торговцу, когда те пытались из нее что-нибудь выудить. Да где старухе понять все это! Она знает только самое себя. Жила в тепле у старой пани Витовой, а теперь у нас как сыр в масле катается. И еще волком смотрит. А ведь старая пани Витова, скажу я вам, не слишком-то ее любила. Барборка все насквозь видит, — уж ей-то очки втереть не удастся. Старая пани Витова — вот была барыня! Это была настоящая барыня — идет, так земля дрожит, за всем следит строго, как жандарм. Зато была с понятием, умела разговаривать с людьми. И всегда «спасибо» да «пожалуйста», всегда пошутит… Молодая-то хозяйка, пани Гамзова, была бы хороша, да что поделаешь, не умеет она ничего в руках держать и позволяет себе на шею садиться. Что, если б не было Барборки! Она ревниво охраняет выгоды Неллы. Вы ровно блаженная, внушает Бара хозяйке, все лучшее подсовываете старухе. Чего вы от нее ждете?
ДВА МИРА
Еленка закапчивала практику в ортопедическом отделении, когда в ее палату положили молодого человека с переломом бедренной кости. Обычный fractura femoris
[61]
— вовсе не интересный случай. В клинике не уважают таких больных, стараются поскорее от них избавиться, но это не так-то скоро получается. Зато молодого человека интересовало все, что проделывали с его ногой; с деловитым любопытством он следил, как его ногу подняли и закрепили в аппарате, как в ходе лечения меняли груз. Больные с ногой «в люльке» бывают обычно угрюмы, но этот проявлял какое-то дружеское отношение к аппарату. Это был молодой мужчина со вдумчивым ребячьим лицом и веселыми глазами, и как только он несколько пришел в себя, попросил принести свой перочинный ножик и сразу начал что-то мастерить. Другие больные дремали, тоскливо мечтали, апатично предавались отдыху, в лучшем случае читали газеты. А этот без устали что-то ковырял своим ножичком. У одного больного остановились часы; молодой человек открыл крышку и до тех пор играл колесиками, тоненькими, как нервы, волосками, спиральками и пружинками, до тех пор наблюдал, трогал и слушал, пока часики снова не стали тикать. Он починил фонарик дежурной сестре, замок на сумочке — жене своего соседа, а его сыну, когда тот пришел в воскресенье навестить отца, смастерил карету из спичечного коробка; он не мог спокойно видеть ни спички, ни зубочистки; сейчас же этот материал превращался в игрушечное весло или в лапку игрушечной зверюшки. Если ему совсем нечего было делать, он довольствовался тем, что рисовал на полях газеты узоры, раз как-то свернул из бумажной салфеточки розу и в шутку преподнес сестре — в награду за хлопоты, которые он доставлял ей своим бритьем: каждый день она должна была подавать ему бритву и мыло. Видимо, ему так же необходимо было занимать руки работой, как другим курить или читать. Что стал бы он делать, если б у него была сломана рука, а не нога?
— Как это случилось? — спросила его Еленка.
— Да это я изображал карандаш.
Он говорил по-чешски со странным акцептом, и Еленка решила, что не поняла его.
— Карандаш?
ЗНАКОМСТВО
Станислав Гамза работал в каталоге периодики университетской библиотеки с двумя коллегами. Каждый раз, когда в «Утренней газете» печаталась его критическая статья о театре (уже пятая по счету), он от переполнявшего его внутреннего счастья бывал особенно ласков и внимателен к сослуживцам. Долгое время ему все еще не верилось, что он, Станя, которого Еленка называла «недотепой» и которому повязывали на шею унизительный турецкий платок, когда он болел ангиной, что этот Станя теперь действительно взрослый, что он, как и все другие настоящие рецензенты, ходит в театр на места, отведенные для журналистов, на первом балконе, что его печатают и принимают всерьез. Правда, сам он был уверен, что заслуживает этого. Разбирая спектакль, он, как говорится, танцевал от печки. Чтобы дать оценку пьесе, прежде всего следует указать те законы драмы, по которым вы ее судите; эти законы Станя излагал в двух-трех хорошо продуманных фразах, а все остальное место, отведенное для статьи, принадлежало актерам. Актеров он стремился изображать наглядно: в их движениях, мимике и речи, старался показать, как они живут — или просто торчат — на сцене. Театр возносится и гибнет с артистом. Недостаточно подарить артисту пустую фразу признания где-нибудь в конце литературной статьи, как это делают в большинстве случаев театральные рецензенты. Критик — не учитель начальной школы, чтобы проставлять отметки. Он должен помогать артисту. Объяснять ему, в чем он ошибается, показывать, какими средствами он создает жизненно правдивый образ. Артист — это альфа и омега драматического искусства. И почему только вместо «омега» набрали «онега»! Ох, эти опечатки, с ума можно сойти! Так и хочется оправдаться при встрече со знакомыми: не такой уж я осел, чтобы писать подобную чепуху.
— Пан доктор Гамза, к телефону! — значительно пропел пан Гачек, душа Клементинума.
[63]
Станислав оставил свой картотечный ящик с буквами «Л — Лб» и побежал к аппарату. Он был настолько юн, и все ему было так внове, что его развлекали даже телефонные разговоры.
Я не испорчу его образ, если замечу, что он задерживался у телефона дольше, чем это необходимо, чтобы назначить свидание, и что игривые диалоги он сопровождал мимикой и улыбками. Однако на этот раз разговор был непривычно короткий.
— Говорит Власта Тихая, — произнес черный, черный голос, и Станя испугался: нет, не может быть. Этот голос он слышал со сцены, аппарат преувеличивал его патетические глубины.
— Пан Гамза, я знаю вас по вашим критическим статьям, — сказала актриса с несколько угрожающей любезностью, — но мне хотелось бы познакомиться с вами лично. Будьте так добры, приезжайте сейчас ко мне! Мне с вами необходимо срочно поговорить. — Она назвала свой адрес на Смиховской набережной и повесила трубку.
ЖИЗНЬ ПРОТИВ СМЕРТИ
Перевод с чешского Т. Аксель, В. Чешихина.
ЗОЛОТАЯ ИСКРА
Стояла осень рокового тысяча девятьсот тридцать восьмого года.
На Зеленом мысу, над Черным морем, гуляли молодой человек и девушка. Был воскресный день сентября, одного из самых прекрасных месяцев в Грузии; будто завороженная, шла пара по знаменитому Ботаническому саду. Батумский воздух! Воздух Зеленого мыса! Горы дают ему свежесть, море — влажность, юг — прозрачность; он мягок, как грузинский шелк, и напоен ароматом цветов, пряностей и смол всех частей света. Буйно и пышно цветут здесь прекрасные чужеземные растения, каждое в кругу своих сородичей. То, что в Чехии мы видим в оранжереях, в цветочных горшках, цвело здесь, в Ботаническом саду, под открытым небом, достигая естественных размеров. Взгляните вон на ту волшебную рощицу красных и белых камелий! Или на огромную магнолию, которая второй раз в этом году развернула свои бело-розовые бутоны! То, что мы покупаем в аптеке или в колониальной лавке в сушеном и обработанном виде, растет и зеленеет здесь: кофе и какао, камфара и перец. На деревцах с темно-зеленой шаровидной кроной, с блестящими, точно лакированными листьями висели дозревающие апельсины и лимоны. Кое-где на отдельные веточки надеты бумажные мешочки, на которых стоят какие-то даты, — это ведут наблюдения ученые с опытной станции.
Кето, молодая спутница Ондржея, наклонилась над густым кустиком — он немного напоминал чернику — и сорвала цветочек.
— Посмотри, — сказала она несколько таинственно, точно показывая драгоценный камень, и подняла на Ондржея удлиненные грузинские глаза с изогнутыми ресницами. — Вот так цветет чай.
Это был почти прозрачный цветок в виде белой звездочки с желтой сердцевиной. Он напоминал жасмин в льготском садике. У Ондржея кольнуло сердце. Нет, в Чехии он не так хорош. В мире повсюду есть такие нежные белые цветы, которые как будто боятся прикосновения. Только здесь, в Аджарии, в стране, куда Язон отправился когда-то на поиски золотого руна, все более ярко — небо, облака, вино, цветы, девушки. Юная Кето была прекрасна, словно только что созданная ваятелем, — с венком кос на небольшой голове и маленькой упругой грудью.
РАЗОРВАННЫЙ ШЕЛК
Старый Тифлис — это розовые каменные домики, сплошные деревянные галереи, резные, как кружево; он поднимается вверх на гору, как Вифлеем в «вертепе». Белые каменные здания в центре, как будто освещенные вспышкой магния, построены уже при Советской власти. Социализм очистил прекрасный восточный город от наносов грязи, провел водопровод, осветил электричеством, озеленил, привел в порядок крутые берега мутной Куры, превратил опасную свалку гниющих отбросов с тучами мух в красивую белую набережную под тенью пальм.
Тбилиси, бывший Тифлис, лежит в предгорьях Кавказа, величественного массива, девятью цепями гор связавшего Черное и Каспийское моря. Горный воздух пахнет озоном, как после электрического разряда. Прометеева искра вспыхивает в нем. Древний таинственный край овеян легендами и сказаниями. Говорят, что Кавказ был колыбелью человечества. Будто бы Прометей, прикованный потом богами к подножью Кавказских гор, принес людям огонь с неба. Он дал огонь кузнецам, чтобы они ковали доброе оружие на зверя и для защиты от врага, орудия труда, необходимые для жизни; художникам и ученым он дал огонь, чтобы они лучше видели; он принес огонь для очагов и факелы для путников. Но боги не хотели, чтобы люди стали равны им. И они жестоко покарали Прометея, приковав его к скале и послав к нему орла. Да что боги: царская Россия не хотела, чтобы рабочие стали равноправны с дворянами и князьями, с купцами и фабрикантами.
Вот средневековая твердыня Метехи над бледно-голубым серным источником в татарском квартале у шоссе, по которому в старину ездили в Персию, неподалеку от мечети, где поет муэдзин, напротив городских бань: старых
кирпичных
и построенных при Советской власти мраморных. Ныне пустой замок высится на скале как памятник старины.
Из окон цеха, порученного попечениям Ондржея, был виден каменный тбилисский цирк, похожий на гигантскую корону. Его крыша, выглядывающая из-за платанов фабричного сада, казалось, была близко-близко — рукой подать, но попробуйте добраться туда пешком! Пришлось бы идти вверх, вниз и снова вверх! Кавказская земля прогибается в этом месте на крутых берегах необузданной реки Куры, несущей свои мутные воды из Турции. Город Тбилиси стоит в котловине, и его дома с террасами, верандами и галереями, как везде на юге, взбираются вверх по склонам гор. Едучи на работу в переполненном трамвае, увешанном черными гроздьями армянских и грузинских мальчишек, Ондржей замечал, что многие из кривых улочек, мимо которых он проезжает, упираются в горный склон. Точь-в-точь как на Жижкове, каким он запомнился Ондржею с детских лет. Только здесь все несколько повыше. Можно ли сравнивать Жижковский холм и гору Давида! Земля и небо.
На горе Давида зеленеет сад вокруг белого дома с террасами — нового клуба, где танцуют и откуда так хорошо смотреть, сидя за стаканчиком вина, на раскинувшийся внизу сияющий огнями Тбилиси, который словно светится тысячами электрических глаз, — не так ли, Кето? Пьянящая южная толпа шумит под тамарисками на многолюдном проспекте Руставели; почти перпендикулярно к этому прекрасному белому проспекту театров, гостиниц и правительственных зданий светится до глубокой ночи линия фуникулера, ведущего на гору Давида. Петршинская канатная дорога по сравнению с ним — детская игрушка. В Чехии — Ондржей сейчас беспрестанно вспоминал родину, — в Чехии все было такое крохотное, как в карманном издании. Когда едешь на восток, земля растет, небо ширится, горизонт безгранично расступается — и предприятий и построек в необозримой Советской стране становится все больше и больше. Нельзя и сравнивать тбилисский каменный цирк с цирком из брезентовых полотнищ на площади против Дома инвалидов в Праге!
ГОСТИ
Ночью, после ареста Гамзы, в Стршешовице явились гости. Только перепившийся человек и гестапо могут звонить с такой остервенелой настойчивостью. Будто во втором часу ночи людям не нужно ни минуты, чтобы проснуться, встать, накинуть что-нибудь на плечи и, пошатываясь спросонья, добраться до входной двери. Станислав опередил мать и открыл дверь. Сколько же тевтонов в кожаных куртках ввалилось в квартиру как воплощение непогоды и мрака! Так, они уже у нас в доме! Накануне, под вечер, опечатали жижковскую контору, арестовали Клацела. Нелла изо всех сил старалась побороть лихорадочную дрожь, вызванную испугом, холодом, тем, что ее подняли с постели среди ночи. Ей плохо это удавалось.
Ты помнишь эту дрожь, Нелла? Как раз здесь, в передней, где один из оккупантов показывает тебе документы уполномоченного германской государственной тайной полиции, именно здесь, у окна, стоял молодой человек, еврей-медик. Губы у него дрожали, с неестественной торопливостью он открывал портфель, рылся в нем трясущимися пальцами и наконец извлек картинку с танцующими чертиками. Он, этот первый вестник несчастья, приехал из Берлина, где сгорел рейхстаг. Он дрожал так же, как ты, и так же старался пересилить озноб, вызванный страхом перед тевтонами. Уже тогда у тебя сдали нервы, уже тогда.
— Где ваш муж?
Нелла Гамзова изумилась. Они еще спрашивают!
— Вероятно, это вам известно лучше, чем мне! Вчера в полдень он был арестован.
ГАМЗА
В гнусной педантичности тюремного режима для Гамзы не было ничего нового. Из адвокатской практики он знал наизусть этот медлительный, отсталый мир параш и гремящих средневековых ключей, арестантов в круглых шапочках — людей, которые постоянно что-то ремонтируют в здании и стараются при этом незаметно выпросить сигарету. По делам клиентов Гамзе то и дело приходилось бывать в Панкраце. Его не удивляла тюремная обстановка, как Еленку не ужасала больница. А впрочем, он и сам еще во времена Первой республики сидел в Остраве. Его приговорили к тюремному заключению за подстрекательство к бунту. Он уже пережил восприятие времени, хорошо известное заключенным.
Вчера
— то, что осталось на воле, что было до ареста.
Сегодня
— то, что существует в камере, за решеткой, — невыразительные, бесцветные дни, один как другой, складываются, будто доски в штабель, в неизменную безликую действительность, которая лежит неподвижной глыбой. И
завтра
— то, что ждет тебя на воле, когда тебя выпустят. На воле, где жизнь движется, меняется, где ходят женщины, бегут трамваи, светит солнце. Гамза знал даже Моабитскую тюрьму, еще по Лейпцигскому процессу, часть которого происходила в Берлине и который теперь повторился в меньшем масштабе в его деле.
Нацисты обвинили Гамзу в том, что он участвовал в заговоре «Ring gegen Deutschland»
[156]
. Он, конечно, охотно изолировал бы и обезвредил нацистскую Германию. Но о существовании этой немецкой нелегальной организации Гамза не имел ни малейшего понятия. Он узнал о ней только на допросе. Это была пустая выдумка, явная глупость. Даже германские юристы вынуждены были признать это и вынести оправдательный приговор. С гестапо это случалось часто: обвинение ложное, но наткнулись действительно на своего противника. Или же: на того, кто им неугоден, возводится ложное обвинение, и человека упрятывают подальше. У Гамзы не было иллюзий на этот счет. Он мог не сомневаться, что причиной его ареста был Лейпцигский процесс. Удивляла только поспешность. Он рассчитывал, что его арестуют позднее. Чешская полиция явно старалась выслужиться перед гестапо.
Судебное разбирательство по делу Гамзы было прекращено, берлинский защитник, порядочный человек, относился благожелательно к оправданному, а Гамза был доволен как юрист, потому что справедливость восторжествовала. Однако после этого его посадили в поезд и вместо Праги отправили в концентрационный лагерь. И такие случаи были уже известны Гамзе по опыту Лейпцигского процесса, и он не удивился.
Было ясно, что он окажется в совершенно ином мире, чем строго пунктуальный мир Моабита. Заключение по приговору суда имеет свои старые традиции. Даже самый решительный государственный переворот не в силах искоренить их. Те же
Гамза многое знал о концентрационных лагерях от беглецов из фашистской Германии, после тридцать третьего года нахлынувших в Чехословакию, и из выступлений немцев-антифашистов в печати. И как всякий, кто должен столкнуться с чем-нибудь, о чем слышал и читал, Гамза представлял себе все в высшей степени страшным. Он был готов к тому, что немедленно столкнется с публичными истязаниями, со стонами и убийствами, и заранее собирал все душевные силы, чтобы устоять перед ожидающими его ужасами. Но разница между слышанным и тем, что переживаешь сам, безмерна. Гамза думал, что увидит обезображенные трупы, но не ждал такого.