Сборник произведений

Рафальский Сергей Милич

Рафальский Сергей Милич [31.08.1896-03.11.1981] — русский поэт, прозаик, политический публицист. В России практически не издавался.

Уже после смерти Рафальского в парижском издательстве «Альбатрос», где впоследствии выходили и другие его книги, вышел сборник «Николин бор: Повести и рассказы» (1984). Здесь наряду с переизд. «Искушения отца Афанасия» были представлены рассказ на евангельскую тему «Во едину из суббот» и повесть «Николин Бор» о жизни эмигранта, своего рода антиутопия, где по имени царя Николая Николиным бором названа Россия. А в 1987 увидел свет сборник статей Рафальского «Их памяти» — собр. заметок на культурные и политические темы, выходивших в «Новом русском слове», «Континенте» и «Новом журнале». В отличие от своей ранней статьи с обвинениями в адрес интеллигенции в этом сборнике Рафальский выступает в ее защиту. «Кто только не бросал камешков… в огород русской интеллигенции. К стыду своему и нижеподписавшийся к этому, не слишком благородному делу… и свою слабую руку приложил» (С.7). В статье «Вечной памяти» Рафальский защищает от нападок имя А.Ф.Керенского, присоединяется к обвинениям А.И.Солженицына в адрес западных интеллектуалов за поддержку советского режима («Страна одноногих людей»), но отстаивает свое понимание социализма как демократического общества («Путь человека»). Весь сборник объединяет мысль о защите демократических ценностей как от властей в СССР, их попирающих, так и от тех, кто считал саму демократию виновницей всего случившегося в России.

Искушение отца Афанасия

Предисловие

Автору очень хотелось бы изобразить события, происходящие в той стране, которая… которую… о которой… ну, словом, события в стране, из которой происходит сам автор. Однако вот уже почти полстолетия, как он оттуда «произошел». За это время много воды утекло и только самые дубовые оптимисты с наших «рек Вавилонских» могут еще верить, что, стоит им вернуться в родовую деревеньку Забудькино (она же колхоз — «Заря коммунизма») и — выйдя на давно раскулаченную веранду, крикнуть: «Эй, Степан! Расчеши хвост рыжей кобыле!», как немедленно отозвавшийся Степан (или его внук, как две капли воды на него похожий) поспешно начнет чесать хвост рыжей кобыле (или ее пра-пра-правнучке, тоже как две капли воды напоминающей незабвенную «Джипси»).

Увы! Автор мало доверяет деду Морозу (может быть, потому, что, кроме свинства, ничего от него не получал), и ему никак не кажется, что кто-то, где-то ждет его с хлебом-солью на вышитом полотенце. Автор предпочитает честно признаться, что отсюда — издалека — видит совсем незнакомую жизнь, в когда-то хорошо знакомых местах. Остается, значит, писать «с открыток». И при том с открыток, взятых из иностранной прессы, потому что отечественная печать за рубежом еще на полвека вперед загружена междоусобными спорами о выеденном яйце или воспоминаниями, о которых сами вспоминающие толком сказать не могут — было ли это на самом деле или же только приснилось.

Само собой разумеется, что рассказ по чужим рассказам самим происхождением своим предопределен быть стилизацией. И на этом автор особенно настаивает. В его изложении все условно: страна, быт, люди и события. Правдоподобие у него особое, так сказать, внутреннее, а не внешнее. Любопытные могут спросить — а зачем, собственно, забираться в такие топкие, как болото, темы? Не лучше ли держаться крепкой почвы хорошо известного быта? Конечно, лучше! Но сердце не камень. Оно любит, оно ненавидит, оно сожалеет и жалеет. И прежде всего жалеет ту категорию профессиональных мучеников, для которой в нашем веке сочувствия не хватает.

Всем хорошо известно, что, если в каком-нибудь (и даже самом захудалом) закоулке нашей планеты — без достаточной с гражданским и уголовным кодексом согласованности — посадят в тюрьму журналиста, адвокат или иной какой либерально-квалифицированный элемент — вся свободная и сознательная общественность земного шара содрогнется от благородного негодования.

Но если тут же рядом расстреливают пачками офицеров и священников — самые пылкие борцы за права человека и гражданина, как ни в чем не бывало продолжают доедать очередного омара, запивая его очередным вином. Именно перед этими малопопулярными страстотерпцами автор хочет с грустью и горечью — снять свою литературную шляпу.

Совещание

В глухой серости потухающего предвесеннего дня, делая силуэты неверными и тревожными — густой, как смола, табачный дым в кабинете Начальника налипал на людей и на вещи… Входившим по делу сотрудникам — не будь они свободны от всякой поповщины — могло бы почудиться странное.

Однако все было просто и обычно.

У стола, прямо и крепко, словно монумент трудового героя, сидел Начальник. У него была квадратная голова, квадратный подбородок, квадратные плечи и квадратное галифэ. Толстыми, тоже будто квадратными, пальцами он вертел квадратный сине-красный карандаш.

Напротив, как складной аршин, неуютно сломался в кресле длинный, тощий, седеющий брюнет — долихоцефал. Его отличный — кофейного цвета — пиджак смялся непредвиденными складками, а дорогой заграничный галстук, повернувшись вокруг оси, глядел наружу обратной стороной. Брюнет непрерывно курил.

В углу, на диванчике, нежно — будто плечики любимой женщины — поглаживая и похлопывая желтый сафьян пухлыми ручками, расположился толстый, круглолицый весельчак. Поборовший седину белокурый пух петушком взлетал над розовеющим влажным лбом его, а немыслимо голубые глазки, спрятавшись за постоянной улыбкой, без перерыва набрасывались, как лассо, на что-нибудь и тащили добычу в мозговой архив. Толстяк один не курил и то и дело отмахивался от наползающих сизых волокон.

Оборотень

Через неделю после совещания перед Начальником сидел молодой мужчина среднего роста, средней красоты и посредственного здоровья. Темные невеселые — глаза его фиксировали собеседника с настойчивостью чуть-чуть странной: казалось, что они держат его, как руками, кисти которых сходятся где-то за спиной… «Бесспорная одаренность и ум, не без самоуверенности» — говорилось о нем в «личном деле».

Он уже успел побывать у всех членов Коллегии на проверочных разговорах и теперь получал последние инструкции. «После исповеди рукополагался», — как шутил т. Круглый.

— По этой записке вам выдадут из нашей библиотеки все их священные книги. Придется, значить, их предварительно проработать, — говорил Начальник, делая между тем пометки в «личном деле». — В корпусе вам, значить, оставаться нельзя. Мы уже дали знать на завод шариковых подшипников по соседству с их кафедральным собором, и вас, значить, примут на первое время в канцелярию. Будете, значить, разворачиваться сами… Ни рапортов, ни сообщений от вас никто не ждет… В случае крайней необходимости — приходить, значить, самому не рекомендуется. Лучше пишите по этому адресу или телефонируйте… И адрес, и телефон заучите, а записку, значить, уничтожьте… Ну, вот и все… Ваше имя Афанасий?

— Да.

— Желаю, значить, успеха, отец Афанасий!

Черт и ладан

От самых юных — заревых — лет своих будущий отец Афанасий нес нерушимую веру в мировую правду единой и неделимой триады: диалектического материализма, Революции и Родной Партии. Поэтому на обращенный к нему вызов ответил автоматически — как эхо — без противоречивых душевных переживаний…

И все-таки: в первые дни ему настойчиво казалось, что в хоре жизни зазвучала фальшивая — козлиная — нота и даже физически он ощущал себя так, словно второпях проглотил муху или носил под ложечкой непереваренный огурец. Мало-помалу, однако, неловкость потухла, а изучение священных книг, к которому он немедля приступил, окончательно вернуло ему душевное равновесие.

Как человек, обладающий научно обоснованным, диалектически выработанным мировоззрением, отец Афанасий и раньше относился с брезгливым презрением, словно к больным нехорошей хворью, ко всем сохранившим устойчивые религиозные предрассудки. Однако, подойдя к литературе церковников вплотную, он даже как-то растерялся: до того все было чудовищно-невероятно и нелепо… Оказывается, что Бог в первый день создал свет, а источники его — солнце, луну и звезды — только на четвертый. Другими словами: дырка от бублика появляется раньше самого бублика… Сочинением кружка самодеятельных октябрят представляется и весь рассказ о первом человеке. Поселенный в образцовом саду, где — без всяких трудоемких процессов — можно было поддерживать высокий «райский» жизненный уровень, Адам получил в придачу строжайший наказ не прикасаться к плодам дерева Познания Добра и Зла, неизвестно зачем перед глазами его посаженного. Как и всякий ребенок, не обладая запасом достаточно разработанных условных рефлексов, он роковое яблоко, разумеется, съел и был, вместе со всем его бесчисленным будущим потомством, несправедливо наказан за то, что стал тонуть, не умея плавать, т. е. не различил Добра от Зла, прежде чем не приобрел квалификацию для умения их различать.

Вскоре отец Афанасий убедился, что читать Библию серьезно — совершенно невозможно: на каждой строке рассудок становился на дыбы…

Для психической самозащиты он выработал специальный рабочий прием, вроде того, которым пользуются примазавшиеся, когда изучают историю партии: захлопнуть, как крышкой, всю критически мыслящую часть рассудка и загружать только одну память… Чтение пошло гораздо быстрее. И странное дело: словно крупицы золота из струй горного ручья, из мутного потока событий «Священной истории» на дне сознания о. Афанасия стали оседать высокие — во все времена у всех народов бытующие мысли. Печальная мудрость человеческая, вечно ищущая и никогда не находящая, кочующая из страны в страну, как тень облака из долины в долину, первые уцелевшие записи которой читаются на стенах египетских погребений, а последнее слово еще не сказано и теперь и, вероятно, никогда сказано не будет; Мудрость, которая — в конце концов — твердо знает только одно: что «все суета сует» и что «псу живому лучше, чем льву мертвому» — тихой росой стала оседать на железно-бетонный диамат о. Афанасия. Пока поверхностная, как снежная пыль на высокогорном граните, она — при перемене времен — могла либо растаять и легким паром уйти навсегда, либо, проникая в микроскопические трещины материалистического монолита — начать разрушительную работу…

Серный дух

…Еще даже не вполне пожилой — из поколений, вплотную подошедших к революции — с короткими волосами и маленькой подстриженной бородкой, епископ казался ушедшим в народ интеллигентом конца прошлого века. На самом же деле — он как раз «вышел из народа». Потомственного крестьянского сына привело в Церковь твердое чувство, что эта, готовая погаснуть под злыми ветрами, лампада — последний источник света в материалистической тьме наступающей мировой ночи.

Кряжистой, как вековые леса родной области, и несокрушимой, как они, вере епископа в самые тесные годы беспощадных гонений звездой надежды сияло, данное Спасителем апостолу Петру обещание, что «врата адовы не одолеют Церковь».

Но вот наступила пора «худого мира», и все чаще и чаще стало казаться, что уже одолевают… Сообщение протоиерея — настоятеля самого большого городского прихода — об одном чудесном обращении упало последней каплей в переполненный сосуд архипастырских горестей… Насколько хватала память епископа, он не мог припомнить ни одного настоящего партийца, обратившегося ко Христу. Крестили ночью детей или тайком венчались в церкви простые шакалы режима. При повороте ветров они, как флюгер, сразу изменили бы ориентировку. Но последняя когорта верных — отборный, испытанный верховный легион Сатаны — не сдается никогда…

Епископ еще раз перечитал доклад протоиерея и, повернувшись к открытой двери, негромко позвал: «Отец Алексей!» Никакого ответа не последовало.

— Алексей Степанович!

«Во едину из суббот»

1

Человек сидел у стола, положив подбородок на сжатые кулаки, и тупо смотрел перед собой…

Солнечное пятно сползло с потолка и наискосок пересекало стену, направляясь к ржавому, с обрывками красной веревки, гвоздю… Вот оно подошло вплотную и стало похоже на рыбу, готовую проглотить крючок… И вдруг вытянулось, перекосилось и, постепенно бледнея, пропало…

…Ветер гонит облака. Накренясь под парусом, от берега отходят лодки. Рыбаки забрасывают сети — все движется. Время идет, как обычно, как раньше — как всегда… Только для него — оно остановилось. Настоящее не отрывается от прошлого и не может перейти в будущее… Не может, потому что будущего нет. Тупик… Стена…

Как-то в детстве Иуда стал взбираться по лестнице, забытой каменщиками. Ступеньки круто набирали высоту, и ребенок трусил, но лез, пока не уперся в загородивший небо карниз. Дальше пути не было, а назад и посмотреть не хватало смелости… Так он сидел под крышей, вцепившись в перекладину, дрожа и плача, пока отец не заметил и не снял его оттуда… Но никакой земной отец не позволит себе поступать со своими детьми так, как обращается с нами Отец наш Небесный…

«,Можно войти?» — спросил за дверью сладкий голос и, не дожидаясь разрешения, в комнату вошел развязный, притворяющийся светским, господин. Его отличный костюм был расчитанно благороден, хотя в частностях и угадывался вкус к дурной пестроте. Как будто благожелательный и приветливый взгляд незнакомца очень скоро оказывался напряженным и неприятным, ибо только длительная дрессировка приучала его глаза не бегать и все-таки видеть и то, что лежит за пределами обычного поля зрения.

2

Полузакрыв глаза и откинувшись на спинку глубокого переносного кресла, Первосвященник сидел во внутреннем садике своего дворца и, не спеша, передвигал, как четки, спокойные, отчетливые мысли.

На коленях его лежала только что прочитанная, присланная на отзыв рукопись. Молодой автор, красноречивый и знающий, — не выходя из канонических границ — говорил, как и Тот оголтелый, которого недавно казнили, — о грядущем искуплении. Но яд остается ядом, в какой сосуд его ни влей. Наш мир труден и как будто неустроен — был, есть и будет, — и самый большой соблазн в нем — желание сделать его лучше, чем это удалось Богу.

Зашуршал гравий, и на цветущий куст легла густая, темно-лиловая вечерняя тень. Первосвященник открыл глаза:

— Что тебе, Иоахим?

— Господин Иуда настоятельно просит Вашу Святость принять его по очень важному делу.

3

…Принесли вино со льдом и сладкие хлебцы. У Первосвященника лицо стало каменным: он не мог прикоснуться ни к одной посуде в этом доме и знал, что Прокуратор это знает. Настойчивость в угощении граничила бы с оскорблением. Однако философствующий патриций, случайно ставший чиником, не думал о булавочных уколах мелкой политики.

Ему просто хотелось поговорить с равным: обычно его окружали подчиненные…

— Так в городе распускаются слухи, что ученики Казненного хотят украсть тело и объявить Учителя воскресшим? — заговорил он, без всякого тоста отпивая глоток и словно не замечая, что Первосвященник не прикасается к своему вину.

— Забавные люди! Как будто в этом дело! Вот в Египте верили, что убитый Сэтом Озирис воскрес, однако жизнь там никак не переменилась… Так же, как и у нас — или у вас — там лгали, притворялись, лицемерили; слабые подличали, а сильные злоупотреляли мощью; грабили, когда можно было обойти закон; убивали врагов и неверных любовниц; одни ели на золоте, а другие на глиняном черепке; одни проходили жизнь, как нескончаемый праздник, а другие — как будто прикованными к мельничному жернову… И все — без исключения — болели и умирали, как водится на этой земле… Если завтра здесь начнут исповедывать Воскресшего — в африканских лесах или за снеговыми туманами Севера тысячи и тысячи людей ничего об этом не узнают… Нужно, чтобы произошло настоящее Воскресение, т. е. — мировой катаклизм, сразу открывающийся всей земле, после которого никакая жизнь не могла бы идти по-старому…

У Первосвященника дрогнули брови. Он не любил этой праздной болтовни о новой жизни. Бог в душе каждого человека оставил дверцу в Рай — надо только уметь ее найти и пожелать в нее войти… Но говорить об этом бесполезно. Чтобы переменить тему, он выразил удивление, что у представителей Великой Империи, находящейся в полном расцвете, встречает такой пессимизм.

4

Иуде не хотелось возвращаться домой. Он побродил по затихающему, но все еще веселому базару, долго сидел на площади у фонтана, а когда стало темнеть и оказавшиеся без клиентов красотки, поминутно подсаживаясь, предельно надоели, — пошел без цели по данной, почти пустынной улице, ведущей к предместью.

На перекрестке его обогнал отряд солдат. Это были люди из части, недавно снятой с дальних, незамиренных еще, границ империи. В том, как они держали оружие, как шли, как осматривались в незнакомом месте — чувствовались прочные боевые привычки. Вел их коренастый, черный от загара сотник с большой серебряной серьгой в мочке плотно прижатого к круглой, седеющей голове уха. Иуда сразу догадался, куда идет отряд. Часть горы, свалившейся ему на плечи в последние дни, его оставила… Когда шаги солдат затихли вдали, он, не спеша, тронулся за ними вслед и вдруг остановился и, дрожа всем телом, почти врос в стену: по противоположной стороне узкой улицы в свете молодой луны бежала крыса. Даже длинный тонкий вытянутый и все время вздрагивающий хвост ее был виден во всей нестерпимо голой омерзительности…

Иуда мог взять в руки и ужа, и ящера, и жабу, но вид крысы вызывал в нем физические спазмы отвращения и ужаса. Раз, когда ему приснилось, что он попал в крысью нору, он закричал так, что, проснувшись, сам себя услышал и собственного голоса испугался. Крыса быстро пробежала у стены, понюхала что-то и собиралась повернуть обратно — и вдруг молниеносно исчезла в сточной дыре…

На плечо его опустилась тихая рука. Иуда вздрогнул и остановился. Закрывая головой низкую луну, перед ним стоял удивительно знакомый силуэт… Отблески пепельного света лежали на волосах и одежде. Тень пересекала улицу и, ломаясь, подымалась на противоположную стену…

«Учитель!» — не сказал, а всем существом выдохнул, ужасаясь и ликуя, Иуда. — «Учитель!. Воскрес!»

5

Когда похожие на древнюю крепость строения загородной таверны остались позади и они за пустырем, на котором находятся обжигательные печи горшечников, повернули вправо, — Иуде стало окончательно ясно, куда ведет Учитель.

— Зачем мы туда идем? — не удержался он. — Посмотреть на стражу у пустой могилы?

— Если бы ты чаще спрашивал, что и как, а не зачем и почему — это было бы гораздо полезнее для твоей души и тела! — ответил Учитель тоном, которого Иуда никогда раньше не слышал. Благостный наставник, собиравший всех под всепрощающую любовь, как наседка цыплят под растопыренные крылья, вдруг стал жестким и беспощадным — Страшным Судьей последнего часа. Ликующая радость ушла из Иуды, как вода из разбившегося сосуда, и безмерная тяжесть последних дней снова навалилась на него…

Массивные ворота кладбища, вопреки обыкновению, оказались настеж открытыми. В дальнем конце главной аллеи блестел огонек — это солдаты, поставив на камень сторожевой фонарь, играли в чет и нечет. Когда гравий захрустел под ногами идущих, они подняли головы и некоторые вскочили…

Одежды шедшего впереди Учителя засияли, как снег, а лицо его заблистало, как молния. Радужное, вихревое пламя взвилось из-под его ног, и, хоть ни один лист на деревьях не дрогнул и ни одна птица на ветвях не проснулась, — Иуда слышал, как ревела исполинская буря и низвергалась космическая гроза. Крича и закрываясь руками, воины бросились кто куда, спотыкались о могильные плиты, подымались и снова падали. Подбежав к высокому забору, по-кошачьи цепляясь ногтями и подошвами за камни, они вмиг взлетали на гребень и сваливались в тьму.