Радуга (Мой далекий берег)

Ракитина Ника Дмитриевна

«Из серых наших стен, из затхлых рубежей нет выхода, кроме как сквозь дырочки от снов, пробоины от звезд…»

«Время волка»

1

Под сапогами трущилась схваченная зазимком трава. Лик Берегини нырял среди разлапистых облаков. Был канун Карачуна, самое тоскливое, глухое и неприютное время. И только изредка нежданным жаром дышала Черта, как будто там женщина превращалась в старуху. Андрей сердито тряхнул непокрытой головой. Придет же такое… За спиной осталась шуршать последними листьями роща, а впереди, на холме, неясно рисовался темным острог. Он был очень прост: насыпные валы надо рвом — оттуда землю и брали, поверху квадратом частокол и приземистый дом из неошкуренных бревен под плоской земляной кровлей. На вышке светился огонек. С приближением Андрея сорвался с вереи кречет, описал круг над головой, мягко мазнул крылом. Ушел от вскинутой руки, насмешливо клекотнул и опять опустился на законное место.

Андрей фыркнул:

— У, кошкина сыть!

На пограничника блеснул под луною насмешливый глаз. Крутая тропка нарочно вихлялась, взбрыкивала под ногами. «Чему ж я не сокол…», — оскальзываясь, пропел Андрей.

Отворили сразу: чужого кречет встречал бы иначе. Андрей оббил в сенях сапоги, отряхнул куртку и шагнул в дом. Лучше бы он этого не делал. Навстречу бухнуло чадом, в котором толклось, гремя ухватами, патлатое недоразумение с лопатищами-дланями, лезущими из коротких рукавов. Не то чтобы Андрей его видел — просто доподлинно знал: другому такое учинить не по силам. А потому, сгибаясь и кашляя, отступил во двор, дожидаясь, пока чад рассеется.

2

Худой человек сидел на изгибе дороги, на обочине, упираясь спиной в дубовый ствол, опустив голову к плечу, так что отросшие волосы совсем закрыли лицо; кулаки придавили динтар — еловую доску с натянутыми струнами — к коленям. Холодный ветер ворошил мешковатую, может, с чужого плеча, одежду, трогал струны, и они отзывались комариным звоном. Волк вылетел из чащи, но резко остановился, проехавшись передними лапами по заледенелому песку проселка и хлопком осев на зад: от человека пахло смертью. Костяной лист, сорвавшись с ветви, задел струну. Она скрипнула. Волк в ответ тонко, как щенок, заскулил, и метнулся в заросли. Вопреки голоду, не тронув тело. И опять звук трущихся веток, звон, и шелест ветра, перебирающего под ухом у мертвеца серые гусиные перья.

Тумаш остановился и подул на скрюченные пальцы, замотанные в тряпье. Они особенно ныли в такую погоду. Хурд, звероватый хитроглазый мужчинка, навязавшийся в спутники еще в Борунах, от неожиданности ударился о его спину. Выглянул, растирая покрасневший нос.

— О, сидит, — хрипло удивился он. — И не холодно! Музыкант…

Тумаш подавил в себе желание, развернувшись, ударить в зубы, вогнать назад слово, прозвучавшее, как оскорбление.

— Эй, ты! Ты!.. — закричал Хурд сидящему. И побелел лицом, что было видно даже через щетину. — Эй, да он мертвый.

3

Ивка выплеснула остатки взвара за приотворенное окошко. Нахмурясь, оглядела коричневую жижу, оставшуюся на дне чашки. Провела пальцем по подоконнику. Ногтем сковырнула со стекла грязную заледь.

— Купавка! Что ж ты, дура, не прибралась?!

— Я прибиралась.

— А я говорю: нет.

Ивка сердито оглядела яркие искусанные губки сенной девушки, синие полукружья под невидящими глазами. Ну, Юрок-мил сынок, юркий сокол! С этой сейчас спорить — воду в ступе толочь.

4

— Жаль, снежку нет, — сползая с полка, простонал Лэти.

— А и в ручей, — Бокрин дернул стриженой головищей в сторону двери.

Они были вовсе не похожи, эти странные друзья. Худущий жилистый пограничник с опаленными Чертой лицом и руками — как в маске и перчатках из тонкой коричневой кожи, натянутых поверх молочно-белой своей, — с седыми волосами, обычно собранными в хвост на затылке, а сейчас, словно сосульки, висящими вдоль лица. И сельский колдун — Берегиня, точно подшутив, наградила даром, обычно передающимся «по веретену»

[8]

. Оттого и дичился Бокрин, жил вдали от поселка, где его особо и не привечали. Вид имел звероватый, стать медвежью; крепко прилегали к голове кучерявые жесткие волосы. И только глаза из-под низкого лба глядели добрые, серые, как небо в срок лебединого отлета. Одинаковые были у него и у пограничника Лэти глаза.

По холоду порысили мужчины к ручью, протекавшему под холмом, на котором банька стояла. Как раз на луке образовалась тихая заводь, куда они и свалились с плеском и уханьем, проломив ледок у берега. Порскнули в стороны ошалелые рыбки.

Роняя перемешанные с илом капли, мужчины галопом воротились в тепло, Бокрин плеснул на каменку из ковша, спугнув банника. Взвился пар. Лэти глухо закашлял.

5

Охапки тростника на полу тревожно пахли летом. Хрустели под сапогами гостя нелюбого и незваного. Парень переминался с ноги на ногу, как спутанный стригунок-жеребенок, дергал кадыкастой шеей. Солнце сквозь решетчатые окошки метало косые лучи на его голову с путаницей пегих волос, заставляло алеть глубокую вмятину над бровью. Синего и красного в узком лице было вообще больше, чем требовалось, точно ударился, упав с высоты. Ликом скорбел, уголки губ опущены, вдоль гладких молодых щек прорезались две глубокие борозды. Ивка поймала себя на том, что невольно отводит взгляд.

В горстях неловко держал гость вороненка. Крылья того были распахнуты, он тяжело дышал, перья опрокинутой набок головы обильно намокли кровью.

— Остальное где? — спросила Ивка недобро.

Острым подбородком указал парень за окно. И тут же сморщился от боли. Ивка скосилась против солнца: зимние ветки древнего, трехсотлетнего, почитай, вяза огрузили вороны. Было их много, как в дни отлета. Но они не каркали, не ссорились, не перелетали с сука на сук. И эти молчание и неподвижность пугали.

— Как тебя звать, пограничник?

Граница

10

Тихо покряхтывали бревна стен от ночного мороза, замедленно поворачивалось, отзываясь в них движением, водяное колесо. Заслонки были подняты, но наросший на них ледок мешал живому течению воды. И все равно она сочилась, подпитываемая бившими в пруду теплыми ключами. Точно так же сочилась в прорехи туч лунная кровь, капала на оточившие пруд двухсотлетние ели. Их нижние сучья, лишенные игл, свисали таинственной порослью над утоптанной, без подстилки, землей; верхние, огромные и живые, курчавились почти черной зеленью. Десятилетнему Сашке ели казались заморскими красавицами в бархатных платьях. Сейчас они недовольно ежились, качаясь на ветру, частым гребнем расчесывали небо. Была ночь в канун Имболга, темная и тревожная. И лишь огонек над дверью мельницы в глухой пуще напоминал о существовании человека. Заповедное место это, объединявшее суть Берегини: воду и лунный свет, — издревле служило не столько для помола зерна — станет кто так далеко отправляться за этим без дороги… На мельнице обучались искусству ведьмы. Прежде это были лишь прирожденные, с 22-рядной записью поколений на берестяных свитках или шужемской бумаге и в лунной крови. Теперь же Черта перемешала все, и на мельнице могло оказаться дитя без такого подтверждения, едино с даром, установленным испытанием. Но все равно только девочка. И потому Сашка, переодетый девочкой, и радовался, что удерживается здесь так долго, с середины осени, и трепетал, что обман откроется вот-вот. Но Пряхи ворожили ему, в Кроме творились строгие дела, и старшие наставницы, уехав в столицу в канун осеннего равноденствия по призыву ковена, так и не возвратились. Мир рушился, но здесь, на мельнице, не хотели этого замечать. И, как уже много столетий, послушницы учили затворять кровь, признавать своих, читать и писать, разбираться в травах, наводить красоту, прясть, готовить, водить плясы и петь. А еще хватало обыденных забот: собирать хворост, обихаживать и доить живущих на подворье коз, перебирать сушеные плоды, чтобы не зачервивели, собирать в лесу рябину и поздние опята… К вечеру Сашка уставал так, что падал в постель. И сил бояться не оставалось. А еще было хорошо, что никто не докучал, признавая за начинающей ведьмой обязательное право на уединение. И купаться можно одному — хоть бы ночью: вода в пруду даже зимой оставалась теплая. А зверей и чужих людей мальчик как раз не страшился — их не пропустил бы окружавший мельницу защитный круг. Даже не столько круг, как невидимая шапка, поднимавшаяся над печными трубами. Вот ведьмы сквозь нее ходили запросто.

Родных Сашка потерял, когда убегали от Черты — про это ведьмачки знали, и Сашке из-за своего обмана особенно стыдился их жалости. В самый раз забраться поглубже в ельник и поплакать. И так поступал не он один. Он замечал, что даже старшие порой возвращаются из чащи с зареванными глазами. Вестей из столицы не было. А сегодня в самую полночь забрела на мельницу гостья. И ведьма не из простых, иначе к чему бы послушницы зашуршали, словно вспугнутые огнем запечники, заставляя девчонок постарше бегать с гребнями, полотенцами и душистым мылом, разжигать уже потушенные печи, до ломоты в руках таскать из ключей горячую воду? Едва ученицы исполнили черную работу, их тут же отправили спать, да еще, чтобы не выскакивали, любопытствуя, приплели двери слабеньким сплетением. Но усталые тела сопротивлялись сну. Сашка сидел, прислонившись к стене, чувствуя холодок выходящих на двор бревен и толчки колеса. На выскобленные половицы, на широкую постель ложилась, то погасая, то возникая снова, лунная дорожка.

— Девочки, станем сказки сказывать?

Девочки, все тринадцать, делящих одрину, радостно запищали. Сказки на мельнице сказывать умели и любили. Особенно ночью, когда так и веет жутью, и из-под холмиков лоскутных одеял сверкают в полутьме одни глаза.

— Сашка, твоя очередь!

11

Женщина висела, покачиваясь, на собственных косах, медленно закручивалась вокруг себя. Ветер обжимал вокруг тела, задирал выше пояса легкий не по времени рубок. Ноги у повешенной были гладкие, полные — красивые. Ступни странно вытянулись, точно пальцами она в последний миг силилась и почти достала земли. Небритый и вонючий мужичок, наощупь распутывая гашник, уже лапал мертвую взглядом, примеривался, заходя сзади. Сашка безошибочно прочитал его намерение, и хотя что-то внутри уговаривало не вмешиваться, поднял камень… Вонючий не ожидал от дитяти беды, камень вбился в висок острым краем и уложил его на землю.

— Зря, — прозвучало у Сашки за спиной. Он вздрогнул и обернулся. На него почерневшим изможденным лицом пялилась ведьма. Сидела на сухой лесной подстилке, прикрыв рваным подолом босые ноги, и из ладони в ладонь пересыпала коричневую пыль. — Уже поздно… ей… помогать.

Сашка припал за кустики. Его вырвало. Голова сделалась легкой и пустой. Потом мысль потянулась разрезать на повешенной рубок (как очистить от скверны) и похоронить ее повыше, в дубовой кроне, призвав горлинку и сову…

— Не трать, — кивнула злая тетка, отряхая руки от пыли. — Не трать Дар, Берегине неси.

Сашка сорвался и, подхватив подол рубахи, бросился бежать. Безумные глаза на черном лице горели вслед.

12

Солнце зашло в этот день, так и не появившись. Сизые бастионы туч на окоеме окрасились по краям ржавой драконьей кровью, а потом резко стало темно. Сильнее замел снег. Вроде должно было потеплеть, но мороз, напротив, усилился. Похожие на скелеты ветки, потерявшие листву, отзывались на порывы ветра стеклянным звоном. Крутила поземка. Гарью и пылью пах воздух.

Возок подлетел, скрипя боками, ерзнул по едва присыпанной снегом земле, и, будто вкопанный, замер у подпертого кручеными столбами тесового крыльца. Внизу под теремом, разбуженные визгом полозьев, нервно заворочались обомшелые курьи ножки. Затрясли крутые ступеньки, сыпанули трухой в лицо. Стражники, оступаясь и скользя на льду, понесли государыню внутрь. Сени оказались на удивление велики, их населяли обыденные вещи: кадушки, ведра, ступа с пестом, — и пушистая наощупь темнота. Внутреннюю дверь, для тепла обитую войлоком и плотно прилегающую к косякам, пришлось долго тянуть за прохладную ручку, чтобы она подалась. Лунное серебро горницы заставило зажмуриться. Потом из него проступила печь, разрисованная цветами и травами. Замаячили широкий топчан, стол, деревянные кресла… Воздух казался зыбким, в нем плавали тени. Терем тихо вздыхал и потрескивал, на полузвуке заткнулся сверчок.

Зев печи охотно проглотил поленья. Черен согрел покрасневшие руки.

— Ишь ты… впустили нас…

Жестколицый хозяин шубы осек болтуна взглядом:

13

В канун Имболга бургомистр Хаген вскочил до света. Перед праздником приятных забот хватало. Нужно было договориться с ведьмами, чтобы подправили защитные сплетения стен и, особенно, речных ворот: с тех пор, как Радужна встала, миновав затворы, по льду могли войти и волк, и худой человек. Еще стоило заговорить соломенные крыши хозяйственных построек — от случайно зароненных искр огненной потехи, которая ожидалась вечером. И тот же лед на реке: пусть еще крепкий, да как бы не треснул под кострами и весом высыпавших на него горожан. Еще бургомистру следовало проверить, хорошо ли украшена ратуша и городские улицы, как дела у медоваров и хлебопеков (эх, зря все же не дала ведьма Ивка крыши обмолотить, как-нибудь перебедовали бы, а у беженцев тоже был бы праздник…); прочищены ли водометы под сладкий мед и квас… Ну и, конечно, ускользнуть от любимой внучки, которая непременно станет упрашивать деда взять ее «полюбоваться на огоньки». С внуками проще: полеживают в люльках и с молчаливой солидностью жуют беззубыми деснами кренделя. А эту егозу уже и зюзей не напугаешь… Хаген сладко заулыбался, сам того не заметив.

Едва закатится солнышко и взойдет над ребристыми крышами стольного города кривобокая серебряная луна, уложив почивать младенцев и стариков, устремятся кромяне от мала до велика под стеклянистые от мороза звезды. И до света станут пылать костры, волшебные огни на украсившей окна и двери хвое и выращенных на праздник перед воротами пушистых елочках и огненная потеха в небесах. Будут до света петь, ладить плясы, смеяться, любоваться красою мира… скользить на легких санках по обрывам, катать огненные колеса, летать на метлах… любить друг друга исступленно и нежно под ивами священной рощи и на покрытом соломой льду реки. Жаль, из-за беженцев и ополоумевших волков не выйдешь в Укромный Лес — тем пуще забот бургомистру, чтобы получился праздник. И пусть не думают молодые, что любовное томление менее сладко для стариков под перинами в коробе-кровати нетопленной по обычаю одрины, чем в священном круге костров.

Уже сейчас, с утра, город пропах сдобой и ванилью, хвоей. Суетились, спешили разносчики, гремели тележки, скрипели лопаты — горожане сгребали нападавший ночью снег. Над кормушками, которых нынче развешали и выставили особенно много, вовсю щебетали, пищали и ссорились синицы: серые и зеленые, хохлатые и обыкновенные; коричневые в черных шапочках и желтоватые воробьи; пожаловали из лесу голубоватые сойки, длиннохвостые зеленоперые сороки, сизые поползни. Восседали на ветках круглые и алые, точно яблоки, снегири. Птицы помогут избыть зиму, а там и до весеннего солнцеворота недалеко. И надо бы еще распорядиться выставить большую корчагу с медом для медведя — лесного хозяина. Почует сладкое, вылезет из берлоги, заревет — тут холодам и конец. Карачун — праздник зимней ночи и огня — суров. Имболг — легок и радостен. Жаль, Ивка Крадок распорядилась увезти государыню в Хрустальный терем, надеясь, что там отступит болезнь. О болезни Берегини думалось с легкой печалью, как и о Черте (с которой ничего не поделаешь, но Черта — где-то там, в тридевятых землях и разве краем задевает дела Кромы и нынешний праздник). Хаген зачем-то сосчитал и удивился: целый год он не видел государыню, не слышал мягкого голоса, каким она давала распоряжения и советы. Вспомнилось, как сидела в кресле у огня, а рядом на крохотной елочке позванивали стеклянные звери, отражали солнце. А потом он ходил с цеховыми старшинами по дворам, в вывернутых мехом наружу шубах, со смехом и прибаутками, оделял подарками: медовыми ковригами, сластями, перьями басенной жар-птицы… Хоть и басенная, а воткни перо в конюшне — лошади станут сыты да гладки; в хлеву — коровы дадут молоко ведрами, а приплод будет здоров и обилен; воткнешь в поле — не полезет в овсы медведь, и град не побьет; в развилку груши или яблони — ненасытные плодожорки и показаться не посмеют в сад. И люди будут веселы и работящи, а уж конца смеху и веселью…

Словно по команде, завыли псы, раздираясь между желанием вскинуть башку, предсказывая пожар, и опустить долу — на покойника. Кони стали биться в стойлах, выламывая дверцы копытами; заполошно, как при пожаре, замычали козы и коровы, закудахтали куры, заголосили, забили крыльями утки и гуси, заметалась другая мелкая живность; закаркали вороны, затрещали галки. А потом на Крому навалилась тишина. И в ней, под дымом, притиснутым ветром к стрехам, стали падать в унавоженный, истоптанный в грязную кашу снег птахи. Стекленели глаза, в пуху скорчивались тонкие, как веточки, лапки. И этот дождь был долгим и тихим…

14

Словно старая паутина под вихрем, рвались сплетения. Вывернутым чулком, ставшей на дыбы лошадью казался мир. Если бы Соланж, старшей ведьме Круга, дали хоть четверть часа, хоть пять минут передохнуть, понять, что происходит… Над городом летел пепел, обильно припорашивая и без того седые волосы. Ивы волшебной рощи сгибались под ветром и стонали, словно живые. Цепляясь за дымовые трубы дома Луны на Ущербе, катились серые облака. Сделалось темно. И в темноте этой взблескивал и метался над крышами Кромы огонь.

Ветер гудел, пыль секла лица особенно сильно, когда они посмели выйти за пределы рощи; ведьмы казались себе потерянными и оглохшими. Разбухшая дверь не хотела поддаваться. А внутри оказалось темно и тихо. Только однообразно жужжала прялка.

— Пусть хоть что-то станет понятным! Берегиня, пожалуйста! — Соланж стиснула руки перед сухой, не одно дитя вскормившей грудью. Старуха чувствовала себя столь же потерянной, как и остальные, но душила внутри липкий страх: в отсутствие Ивки она отвечала за всех. Бойня на улицах не позволила ковену добраться до дома Крадоков, а все поисковые и призывные сплетения таяли, не родившись. Соланж понимала, что Ивке так же трудно встретиться с ними. Значит, придется что-то делать без ее безудержной силы. Да и ковена с Соланж была всего половина. Сколько сумели собрать. По Кроме было не пройти.

Удар неведомого зла прежде всего пришелся по носительницам дара. Лишь помогая друг другу, они не скатились в морок, но пыльный туман, засевший в разуме, не исчез. Поначалу ведьмы искали причину всему в том, что озлобленные до крайности беженцы под стенами прокляли Крому, обойдя защитные сплетения. И только увидев безумие городских улиц, уразумели, что болезнь сидит гораздо глубже и к ведовству не имеет отношения. Не может иметь. Чуждость того, с чем пришлось столкнуться, пугала…

— Зеркальца нет, — осмотревшись в прихожей, пискнула молоденькая Полянка.