Неисповедимы пути Господни — странно, с какой-то высшей отмеченностью, складывается судьба подполковника Бурова. Он витязь даже не в тигровой шкуре — в шкуре смилодова, самый быстрый, самый решительный, самый непредсказуемый, самый, самый… Прошедший Пещеру Духов, победивший время, сумевший отстоять тайну Философского камня. Однако главное дело его жизни впереди — ему еще предстоит спасти этот мир от грядущей напасти. А потому близится его час «Икс» — Время Смилодона…
ПРОЛОГ
Быстро опускался вечер. Небо посерело, нахмурилось, клубом роилась мошкара, от реки тянуло сыростью, холодом, запахами тины и мокрого дерева. С криками, похожими на стоны, летели в гнезда уставшие птицы. День угасал.
— Да, не за горами холода. — Буров глянул вверх, на приутюжившее деревья небо, коротко вздохнул и ловко угнездил в углях обмазанную глиной утку. — Если по рябине смотреть, зима нынче ранняя будет, снежная. А с хиусом
[1]
да с хлящими
[2]
шутки не шутят.
— Да уж, — в тон ему ответила Лаура, медленно качнула головой и насмерть задавила под личиной
[3]
пронырливого не в меру комара. — Тут и любовь к отечеству не согреет…
Они сидели у костра в самом сердце тайги, отбивались от гнуса и терпеливо ждали ужина. Настроение, мягко говоря, было не очень — пройдена лишь половина пути, и оставалось действительно с гулькин хрен до заморозков. Вроде бы не курлыкали еще в небе журавли, не порошила еще тайгу метель опавших листьев, но осень уже чувствовалась — и в стылой свежести ночей, и в желтизне осоки, и в низких тяжелых облаках. Заканчивался август, агонизировало лето, обильное, сибирское, разочаровывающе короткое. А вокруг бушевала природа: пенилась, кипела в водоворотах река, билась волнами о камни и пороги, ветер, воя, рвал верхушки лиственниц; ухал где-то, собираясь на охоту, филин; хором робко пробовали голоса осторожные ночные птицы. Вот он, апофеоз флоры и фауны, вот она, торжествующая природа-мать, с коей что Буров, что Лаура пообщались изрядно, от души, — впечатлений, надо полагать, на оставшуюся жизнь хватит. Впрочем, Бога гневить нечего, до Тобольска все было на редкость мило и довольно цивильно. Более того, путешествовали с приятностью. Подорожная была выписана на имя генерала Черкасова и сопровождавшего его особу капитана Ермилова, а кроме того, имелась еще бумажка, из которой явствовало, что вышеозначенные персоны следуют конфиденциально, с ревизией и по долгу службы. Фискальной. И направил их не кто-нибудь, а сам Степан Иванович Шешковский
[4]
собственной персоной. Словом, поначалу путешествовали не напрягаясь — всюду их встречали поклонами, лаской, хлебом-солью, умилением и взятками. Это был не то чтобы удар Остапа Бендера по бездорожью, но хорошо задуманная долгоиграющая афера, основанная на том прискорбном факте, что у российских-то властей обычно рыло в пуху.
Неприятности начались в Тобольске. На званом ужине у местного градоначальника генерал нечаянно повстречал знакомого, так, майоришку одного, Залерьяшку Зубова, — тот командовал карательным отрядом по поимке беглого опасного преступника, выдающего себя за князя Бурова. В общем, вначале была драка, потом стрельба, ну а уж затем, как водится, погоня, по лесам, по долам, по болотам, по чащобам. Еле оторвались, чудом ушли. И все волшебным образом переменилось: Буров отпустил бороду, Лаура забыла про духи, от нее теперь за версту несло дымом, оленьей кожей, березовым ядреным дегтем.
ЧАСТЬ I. БУДУЩЕЕ
I
«Смотри-ка ты, и не тошнит совсем. Не то что тогда, в Париже. — Буров прислушался к себе, с облегчением вздохнул и медленно открыл глаза. — Ну-с, куда на этот раз?»
На этот раз стараниями Матери Земли Аан он попал в объятия природы — на уютную, сплошь заросшую буйной зеленью поляну. Рядом сплошной стеной стояли лиственницы и кедры, справа возвышалась сопка, покрытая редким дубняком, слева, из-за стволов кленов и вязов, отражало солнце зеркало воды. Вились над цветами бабочки и пчелы, небо напоминало голубой хрустальный купол, жаворонки пели и нарезали круги. Гармония была полной…
— А здесь весьма недурственно, весьма. — Лаура подтянула ноги к животу, перевернулась на бок, с усмешкой поднялась и подошла к Бурову, осматривающемуся на местности. — Это что же, сады Эдема?
Выглядела она, особенно из положения лежа, на редкость обворожительно — точеные колени, волнующие бедра, упругие пиалы грудей. Фигура ее была божественна и напоминала амфору. Этакий, если верить святым отцам, сосуд бесовский, полный прелести, греха и соблазнов адских. И что удивительно — Лауру не тошнило, словно путешествие сквозь время и пространство было для нее не впервой. Да, странно…
— Угу. А ты прекрасна, словно прародительница человечества. — Буров встал, плотоядно оскалился и положил Лауре руку на бочок. — Как насчет греха?
II
Даже за обычной машиной на парковке нужен глаз да глаз. А уж за винтокрылой и подавно. Так что вертолеты на площадке были не сами по себе — под наблюдением щекастого амбала в пятнистой, на военный манер, униформе. Изнывая от жары и ничегонеделания, он скучал себе в бетонной будке, курил кубинский горлодерный «Лигерос» и листал какой-то толстый журнал — вяло, без интереса, шуршал листами, как бумагой в сортире. Какой-либо бдительностью, готовностью выполнить свой долг и лечь костьми на амбразуру здесь и не пахло. Только табаком, дешевым одеколоном и размякшим на солнцепеке рубероидом.
— Привет, засранец.
Лаура сквозь открытое окно всадила ему в шею арбалетный болт, мгновение полюбовалась на конвульсии и, ухмыляясь двинулась к вертушкам. Причем выбрала не трудягу Ми-восьмого, не залетного американца «Экзека», нет, прямиком направилась к воздушному мокрушнику. Как есть душегубу, хищному, приземистому, натасканному убивать, правда, прибывшему не на охоту, а на легкий променад — ни тебе подвесных контейнеров,
[44]
ни тебе ПТУРов, ни тебе НУРСов.
[45]
Так, пушечка автоматическая да ракетки «воздух-воздух» — все больше огрызнуться, за себя постоять, чтобы греха какого не случилось. Ну еще, конечно, бронированная кабина, защищающая от крупнокалиберных пуль, стабилизированная система обнаружения, идентифицирующая цели на расстоянии аж в пятнадцать верст, надежные катапультируемые кресла, современнейшее БРЭО,
[46]
позволяющее играть в войну днем и ночью, в любую погоду. А еще… А еще… В общем, зверь, монстр, машина для убийства. И вот к этому-то летающему терминатору и направилась Лаура — взялась за створку фонаря кабины,
[47]
с изяществом уселась в кресло и принялась молниеносно щелкать тумблерами. Завыли двигатели, дрогнула земля, захлопали, набирая скорость, сливаясь в мерцающие диски, лопасти. «Ни хрена себе!» Буров, уже переставший удивляться чему-либо, покачал головой, однако тут же справился со стрессом и тоже влез в чрево «Аллигатора», а в это время на площадке появился дядька в хаки, его рука привычным, хорошо оттренированным движением тянулась к кобуре:
— Эй, там… Эй, там…
Он не закончил свою мысль — Буров на автомате выхватил «Глок», резко передернул затвор и плавно начал жать на спуск.
III
Было ясное таежное утро, как это и полагается на лоне природы, очень звонкое, благостное и на редкость жизнеутверждающее. Солнце уже поднялось над деревьями и разметало ночные тени, трещала-солировала желна, раскатисто подтягивал ей ворон. Природа просыпалась.
Буров, по принципу: кто рано встает, тому Бог дает, был уже на ногах. Точнее, сидел на бревнышке у маленького костерка, по-доброму посматривал на белочек, шастающих по ветвям, и неторопливо, со вкусом, завтракал. Комплексно, чем Бог послал. Жаренным на угольках тайменем да приготовленным на ветке полозом.
[71]
Игнорируя все советы диетологов о том, что рыба с мясом несовместимы. Затем в импровизированном меню значилось охлажденное, из кедровых ядер, молоко, а заключал утреннюю трапезу чай — брусничный, огнедышащий, крепчайший, причем не с белой рафинированной смертью — с густым лесным липовым медком. Его Буров заваривал с душой, погружая раскаленную на костре гальку в самодельную чашку с родниковой водой. Вот так, вкусно, питательно, полезно. А главное — совсем не хлопотно. Да, уже с неделю где-то шел Буров по тайге и никаких проблем с обеспечением себя продовольствием не испытывал. В реках водилась рыба, на солнышке млели гады, под кедрами лежала падалка, ягоды количеством поражали воображение. А рябчики, порхающие с дерева на дерево, а непоседы-белки, а хозяйственно-прижимистые пижамно-полосатые бурундуки? О красавцах оленях, тяжеловесах кабанах и прочей крупнокалиберной живности речь пока не шла — следовало беречь патроны. Словом, природа радовала щедростью, разнообразием и изобилием, а уж навыков по выживанию Бурову было не занимать. Рыбу он ловил на личинок короедов и ел ее с растертой берестой по примеру русских первопроходцев Севера, бил из незатейливой пращи белок и пернатых, нисколько не гнушался гадами, баловался ягодами и лиственным чайком, безошибочно угадывал и гнусно разорял пчелиные медовые запасы. Тут уж, верно, дедовские гены сказывались.
[72]
Шел с достоинством, особо не озоровал — брал у леса ровно столько, чтобы безбедно жить. Знал, что, какая бы ни была глухомань, все равно рано или поздно в ней отыщутся следы человека. Ну а те уж в конце концов обязательно выведут к жилью. Так что, целиком положившись на интуицию, мерил Буров шагами тайгу, набирался вволю положительных эмоций и никуда особо не спешил — зачем, успеется, до зимы еще далеко. Никто не трогал его, не доставал и даже просто не баловал вниманием. Кому ж это охота связываться с таким опасным, матерым зверем? Даром что на четырех и не венцы мироздания, но, извините, далеко не идиоты… Впрочем, нет, кое-кто посягал на Бурова, конкретно, да еще с таким размахом.
Жаркими безветренными днями, на закате, в преддверии дождя появлялась мошка, называемая понимающими гнусом. Тучей, роем, тьмой, клубящимся исполинским облаком. Она набивалась в ноздри, слепила глаза и была неимоверно, нестерпимо кусачей. Кожа горела, как в огне, ужаснейшим образом зудела, лицо кровоточило, опухало и недвусмысленно напоминало о роже.
«Ничего, ничего, — ободрял Буров сам себя, яростно скрипел зубами и делал титанические усилия, чтобы не чесаться. — Раз кусают, это хорошо, раз кусают, это отлично.
Завтрак подошел к концу. Собственно, еще осталась половина тайменя и где-то сантиметров тридцать пять полоза, однако на еду уже Буров смотреть не мог. Медленно он завернул остатки трапезы в листья лопуха, с неторопливостью убрал в котомочку, минутку тихо посидел для правильного пищеварения и не спеша пошел к реке ополоснуть посуду. Самодельную, резанную из липы, не ахти какую изящную, зато вместительную. Скоро Буров был уже в пути — шел стелющимся упругим шагом, бдил, держался берега реки. Там, где вода, — там люди, жизнь, цивилизация, жилье. Однако пока что цивилизацией и не пахло — вокруг стояла девственная тайга. Лес был глухой, смешанный, с преобладанием пихты и кедра, кроны деревьев заслоняли белый свет, под ногами то и дело попадался валежник, причем валежник потревоженный, свежеперевернутый, глубоко отмеченный когтями прокуроров. Лесных, косолапых, для которых закон один — тайга.
IV
Шел третий день, как Буров, разочаровавшись в «Харрикене», отправил его на дно и снова окунулся в объятия тайги. День как день — знойный, солнечный, летний, до краев наполненный многообразием жизни. Шастали жадины-бурундуки, покрикивали иволги и удоды, с достоинством ползли погреться на камнях вальяжно нарядные гадюки. Воздух был ощутимо плотен, напоен запахами и звенел, гудел, вибрировал от мириад крыльев. Небо было во власти гнуса. Да что там небо — и в тайге нигде спасу не было от летающих кровавых татей, действующих по принципу: и числом, и умением. Слаженно, гудящим облаком они наваливались на свою жертву, нагло лезли за воротник, забивались в глаза, делали жизнь кошмаром, сущим бедствием, медленной пыткой. Впрочем, кому как — Буров летающую сволочь терпел, старался не чесаться и утешал себя древней мыслью о том, что и это пройдет.
[97]
Единственное, что трогало его, — это комариный звон, похоронной музыкой разливающийся в воздухе. Хотя нет, еще ему на нервы действовало однообразие. Сегодня лес, завтра лес, послезавтра лес… Ручьи, переходимые вброд, валежник, сухостой, завалы из камней, папоротники, мхи были удивительно похожи друг на друга. Так же, как и кедры, ели, липы, пихты, аралии, дикий виноград, заросли лещины, таволги и шиповника, вся эта торжествующая девственная природа. Словом, каждый божий день одна и та же впечатляющая, но приевшаяся декорация. Тоска…
Однако день сегодняшний начался с сюрприза, и, надо сказать, приятного, — сразу после завтрака Буров наткнулся на кумирню. Очень древняя, потрескавшаяся, из плитнякового камня, она стояла скромно у подножия дуба и напоминала формой П-образную арку. Замшелую, приземистую, украшенную красной тряпкой с китайскими иероглифами. Кумач был ярок, резал глаз, еще не выцвел от непогоды, и это Бурову понравилось весьма — значит, недавно повесили. Читал бы он по-китайски, порадовался бы еще и надписи, которая гласила: «Сан-лин-чжи-чжу», то есть «Владыке гор и лесов», то бишь тигру. Младшему брату смилодона.
Кумирню, видимо, поставили давным-давно искатели женьшеня и охотники, а вот кто на днях повесил кумач — это уже вопрос. Впрочем, чисто риторический, не на засыпку — такие же бродяги, искатели и охотники. Люди, одним словом, человеки, понимающие по-китайски, промышляющие тайгой и наверняка вооруженные. Короче, гомо сапиенсы еще те. Так что нужно не расслабляться и бдить в оба. Что Буров и делал…
Между тем звериная, едва заметная тропа потихонечку пошла в гору. Дубовое редколесье начало сменяться смешанным лесом, попадалось много кедра, лиственницы и пихты, папоротники, лишайники, ползучие растения образовывали роскошный, трудно проходимый ковер. Стали попадаться Бурову и приметы человеческого присутствия — метки-затесы на древесных стволах, по-особенному загнутые ветки, настороженные петли для добычи зверья, невостребованные расклеванные тушки. Чувствовалось, что хозяева ловушек не появлялись здесь уже давно.
«Вот сволочи. — С грустью Буров посмотрел на соболя, растерзанного клювами ворон, сплюнул горько, тихо выругался и двинулся дальше. — Ну, суки…» Имел он в виду вовсе не пернатых. И даже, по большому счету, не двуногих. Его одолевал гнус, раздражал, отвлекал внимание, действовал на нервы мерзким своим звоном. И, может быть, именно поэтому Буров не почувствовал опасности, не насторожился, не сошел вовремя с тропы. Раздался исступленный рык, живым болидом метнулось тело, и из кустов выскочил топтыгин, в настроении, мягко говоря, весьма посредственном. Попав в стальную самозатягивающуюся петлю, он уже сутки сидел без пищи и был готов порвать на части любое живое существо — дай бог бы только дотянуться могучими, способными сломать хребет оленю лапами со страшными пятидюймовыми когтями. И вот ведь — бог не выдал…
V
— А, это вы, юноша? Ну как плечо? — Глеб Ильич кивнул, дружески оскалился и, воздев над головой топор, резким взмахом отпустил. Так, что кряжистый березовый чурбан разлетелся аккуратными поленьями.
— Спасибо, доктор говорит, что уже лучше. — Буров с неподдельным восхищением посмотрел на древокола. — Господи, Глеб Ильич, сколько же вам лет? Иногда мне кажется, что мы с вами одногодки.
— Это все потому, что настоящий возраст человека, юноша, определяется душой. Качеством формы. Если она молода, то и тело соответственно. И никак иначе. — Глеб Ильич примерился, опустил топор, и еще один чурбан брызнул поленьями. — А вообще-то, пожил, пожил предостаточно, видел кое-что на этом свете. У Николая Ивановича
[122]
имел честь учиться, с иудой Лысенко
[123]
был по службе знаком, отца всех народов, великого и ужасного, однажды лицезрел на приеме в Кремле. Уж нету их давно, а вот я все живу… Да, впрочем, ладно, поговорим лучше, юноша, о вас. За что это вы в тюрьму-то угодили?
Они стояли во дворе, под кленом, у длинного бревенчатого сарая. Буров только что вернулся от эскулапа, где ему по новой обиходили плечо, Глеб же Ильич, судя по горе поленьев, вволю намахался топориком на горе грядущим морозам. Правда, пока что ликовало лето — в воздухе разливался зной, наяривали птички-синички, густо благоухало травами, цветами, нагревшимся на солнце деревом. Пессимизм таял, как сосновая живица, настроение поднималось к безоблачным высотам. Особенно у Бурова. За четыре дня, прожитых на новом месте, — в основном лишь одни положительные эмоции. Дедушка-китаец и впрямь оказался превосходным лекарем, бабушка матрона — искусным кулинаром, а долгожитель Глеб Ильич — изряднейшим, милейшим хлебосолом. Какими бывают обычно мужественные, много испытавшие плохого, но не утратившие веры в хорошее люди. Да уж, чего-чего, а жизненных коллизий на долю Глеба Ильича пришлось немало. Происходил он из дворянской, вовремя не эмигрировавшей семьи, а потому все время чувствовал настороженность советской власти — и в студенческие годы, и в аспирантуре, и уже работая в Институте почвоведения. Слава богу еще, что его заметил академик Вавилов и взял, не посмотрев на голубую кровь, в свою команду. Шел одна тысяча девятьсот тридцать пятый год, и Глеб Ильич Костромин только что защитил кандидатскую. А в одна тысяча девятьсот сороковом, когда он защитил докторскую, академика Вавилова арестовали и принялись внимательнейше разбираться с его ближайшим окружением. С этими злокозненными вейсманистами, морганистами и менделистами, позором, бременем и ярмом на могучей вые социалистической науки. В результате чего профессор Костромин угодил на пару месяцев в СИЗО, а затем, как еще не до конца погрязший, был откомандирован в приамурскую тайгу. Вместе с беременной женой. Всячески способствовать культивированию женьшеня, столь необходимого для советской фармакопеи. Чтобы не только там, у них, в странах капитала…
Так Глеб Ильич и оказался в тайге, на Богом забытой безымянной заимке. Впрочем, нет, называлась она гордо: «Научная горно-таежная биологическая станция Дальневосточного филиала АН СССР». Во всем же остальном… Бревенчатое жилье, хозяйственные постройки, с тщанием унавоженные, с навесами, гряды.