«В „Посолонь“ целыми пригоршнями кинуты эти животворящие семена слова...
...Ремизов ничего не придумывает. Его сказочный талант в том, что он подслушивает молчаливую жизнь вещей и явлений и разоблачает внутреннюю сущность, древний сон каждой вещи.
Искусство его — игра. В детских играх раскрываются самые тайные, самые смутные воспоминания души, встают лики древнейших стихийных духов» — М. Волошин
«Я так верил в эту книгу — вся она от легкого сердца. И память о какой-то такой весне, о которой знаю в минуты „тихого духа“, „Посолонь“! Больше такого не напишу: это однажды. В мире сейчас такое — это не нужно, но без этого не обойдешься. Посолонь из самых земляных корней. Это молодость!» — А. М. Ремизов
ПОСОЛОНЬ
[1]
Засни, моя деточка милая!
В лес дремучий по камушкам Мальчика с пальчика,
Накрепко за руки взявшись и птичек пугая,
Уйдем мы отсюда, уйдем навсегда.
Приветливо нас повстречают красные маки.
Весна-красна
[3]
Монашек
[4]
Мне сказали, там кто-то пришел, в сенях стоит.
Вышел я из комнаты, а там, гляжу, — монашек стоит.
— Здравствуй! — говорит и смотрит на меня пристально, словно проверяет что-то.
Маленький монашек, беленький.
— Здравствуй, что тебе надо?
Красочки
[5]
— Динь-динь-динь…
— Кто там?
— Ангел.
— Зачем?
— За цветом.
Кострома
[13]
Чуть только лес оденется листочками и теплое небо завьется белесыми хохолками, сбросит Кострома свою колючку — ежовую шубку, протрет глазыньки да из овина на все четыре стороны, куда взглянется, и пойдет себе.
Идет она по талым болотцам, по вспаханным полям да где-нибудь на зеленой лужайке и заляжет; лежит-валяется, брюшко себе лапкой почесывает, брюшко у Костромы мяконькое, переливается.
Любит Кострома попраздновать, блинков поесть да кисельку клюквенного со сливочками да с пеночками. А так она никого не ест, только представляется: поймает своим желтеньким усиком мушку какую, либо букашку, пососет язычком медовые крылышки, а потом и выпустит, — пускай их!
Теплынь-то, теплынь, благодать одна!
Кошки и мышки
[24]
Путались мышки в поле. Тащили кулек с костяными зубами
[25]
: немало их за зиму попало от ребят в норку. А теперь приходила пора за зуб костяной отдавать зуб железный, а много ли надо зубов, мышки не знали.
Путь им лежал полем в молоденький березняк. Там под
Заячьими ушками
[26]
— ландышами, у Громовой стрелки
[27]
могли они хорошо примоститься и сладить нелегкое дело. Ни Громовая стрелка, ни белые Заячьи ушки не выдадут мышек.
Прошел вечор дождик с громом да с молнией, и жарынь, что твое лето.
Подвигались мышки не споро.
Одна мышка во главе шла, казала дорогу хвостиком, — свистуха
[28]
отчаянная, дурила всем мышкам голову.
Гуси-лебеди
[31]
Еще до рассвета, когда черти бились на кулачки
[32]
, и собиралась заря в восход взойти, и вскидывал ветер шелковой плеткой, вышел из леса волк в поле погулять.
Канули черти в овраг, занялась заря, выкатилось в зорьке солнце.
А под солнцем
рай-дерево
[33]
распустило свой сиреневый медовый цвет.
Гуси проснулись. Попросились гуси у матери в поле полетать. Не перечила мать, отпустила гусей в поле, сама осталась на озере, села яйцо нести. Несла яйцо, не заметила, как уж день подошел к вечеру.
Забеспокоилась мать, зовет детей:
Лето-красное
[50]
Калечина-Малечина
[51]
Заберется Малечина в гибкий плетень,
тоненько комариком песню заведет,
ждет:
«Не покличет ли кто Калечину погадать о вечере?»
Черный петух
[56]
От недели до недели
[57]
подоспело лето.
Последняя отлетная птичка прилетела до витого гнездышка. Зацвели белые и алые маки. Голубые цветочки шелкового льна морем разлились по полю. Белая греча запорошила пряным снегом без конца все пути. Встали по тыну, как козыри, золотые подсолнухи. Сухим золотом-стрелками затеплилась липа, а серебряные овсы и алатырное
[58]
жито
[59]
раскинулись и вдаль и вширь; неоглядные, обошли они леса да овраги, заняли округ небесную синь и потонули в жужжанье и сыти дожатвенной жажды.
С цветка на цветок, с травки на травку день до вечера перелетает пчелка, несет праздники
[60]
.
И не упасть первой росе, а уж щелкает, звонко хлопает в воздухе кнут, звякают коровьи колокольчики — гонят стадо.
А за стадом высоко, как дым, подымается пыль вдоль по улице.
Богомолье
Петька
[76]
, мальчонка дотошный, шаландать
[77]
куда гораздый, увязался за бабушкой на богомолье.
То-то дорога была. Для Петьки вольготно
[78]
: где скоком, где взапуски, а бабушка старая, ноги больные, едва дух переводит.
И страху же натерпелась бабушка с Петькой и опаски, — пострел, того и гляди, шею свернет либо куда в нехорошее место ткнется, мало ли! Ну, и смеху было: в жизнь не смеялась так старая, тряхонула на старости лет старыми костями. Умора
[79]
давай разные разности выкидывать: то медведя, то козла начнет представлять, то кукует по-кукушечьи, то лягушкой заквакает. И озорничал немало: напугал бабушку до смерти.
— Нет, — говорит, — сухарей больше, я все съел, а червяков, хочешь, я тебе собрал, вот!
«Вот тебе и богомолье, — полпути еще не пройдено, Господи!»
Купальские огни
[80]
Закатное солнце, прячась в тучу, заскалило зубы
[81]
— брызнул дробный дождь. Притупил дождь косу, прибил пыль по дороге и закатился с солнцем на ночной покой.
Коровы, положа хвост на спину, не мыча, прошли. Не пыль — тучи мух провожали скот с поля домой.
На болоте болтали лягушки-квакушки.
И
дикая кошка
— желтая иволга унесла в клюве вечер за шумучий бор, там разорила гнездо соловью, села ночевать под черной смородиной.
Теплыми звездами опрокинулась над землей чарая
[82]
Купальская ночь.
Воробьиная ночь
[101]
Валили валом густые облака, не изникали, — им сметы нет. За облаками возили копы
[102]
, и туча шла за тучей, как за копой веселая копа, поскрипывали колеса.
Ветром повеяло б, грянул бы гром! Не веяли ветры, не крапнул дождик.
Ни звериного потопу, ни змеиного пошипу.
В тихих заводях
[103]
лебеди пели.
И разомкнулось тридевять золотых замков, раскуталось тридевять дубовых дверей — туча за тучу зашла — затрещало, загикало, свистело, гаркало.
Осень темная
[129]
Бабье лето
[130]
Унес жаворонок теплое время.
Устудились озера.
Цветы, зацветая пустыми цветами, опадают ранней зарей.
Сорвана бурей верхушка елки. Завитая с корня, опустила верба вялые листья. Высохла белая береза против солнца, сухая, небелая пожелтела.
Дует ветер, надувает непогоду.
Змей
Петьку хлебом не корми, дай только волю по двору побегать. Тепло, ровно лето. И уж закатится непоседа, день-деньской не видать, а к вечеру, глядишь, и тащится. Поел, помолился Богу, да и спать, — свернется сурком, только посапывает.
Помогал Петька бабушке капусту рубить.
— Я тебе, бабушка, капустную муку сделаю, будет нам зимой пироги печь, — твердит таратора
[138]
да рубит, что твой заправский: так вот себе и бабушке по пальцу отрубит.
А кочерыжки, как ни любил лакомка, хряпал не очень много, а все прибирал: сложит в кучку, выждет время и куда-то снесет. Бабушке и внедомек: знай похваливает, думает себе, — корове носит.
Какой там корове! Стоял у бабушки под кроватью старый-престарый сундучок, железом кованный, хранила в нем бабушка смертную рубашку
[139]
, туфли без пяток, саван, рукописание да венчик, — собственными руками старая из Киева от мощей принесла, батюшки-пещерника
[140]
благословение. И в этот-то самый сундучок Петька и складывал кочерыжки.
Разрешение пут
[146]
— Иди к нам, бабушка, иди, пожалуйста, глянь: наша Вольга уж твердо на ножки встает!
Старая вещая знает: с веревкой дите народилось, крепко-накрепко запутаны ноги веревкой, надо веревку распутать — и дите побежит.
Старая вещая знает, ножик вострит.
Девочка ручками машет, смеется, а ротик зубатый — зубастая щука, знай тараторит…
Плача
[148]
Красное солнце, высоко ты плаваешь в синих сумрачных реках небес — там волнистые поля облаков неустанно бегут.
И ты, сын красного солнца, белый мой свет, ты озаряешь мать-землю.
И ты, ухо ночи — подруга-луна, ты тихо восходишь, идешь над землею, следишь за ростом трав, за шумом леса, за плеском рек, за моим сном.
И ты, семицветная радуга, бык-корова небесных полей, ты жадно пьешь речную студеную воду.
Пожелайте счастья мне от матери-земли, сколько на небе осенних звезд!
Троецыпленница
[149]
С дерева листье опало
[150]
, раздувается ветром.
По полям ходит ветер, все поднимает, несет холод и дождик.
Протяжная осень.
Запустели сады, улетают последние птицы. Приунывши, висят сорные гнезда.
Зима лютая
[174]
Корочун
[175]
Дунуло много, — буйны ветры
[176]
.
Все цветы привозблекли, свернулись.
Вдарило много, — люты морозы
[177]
.
Среди поля весь в хлопьях драковитый дуб
[178]
, как белый цветок.
Медведюшка
Среди ночи проснулась Аленушка.
В детской душно. Нянька Власьевна храпит и задыхается. Красная лампадка нагорела: красное пламя то вспыхнет, то погаснет.
И никак не может заснуть Аленушка: страшно ей и жарко ей.
Морщинка
[184]
В чистом поле жили-были две мышки: Алишка-кургузка и Морщинка-долгоуска. Старая Алишка ходила на промысел добывать себе на день пищу, а молоденькой наказывала, чтобы сидела себе дома, убирала постельки.
Постельки у мышек были из листьев, подушки из цветочков, одеяльца из душистой травки.
Хорошо было Морщинке в тесной норке, да не весело. Крошечное окошечко из мотыльковых крылышек пропускало чуть маленький желтый светик. Темно было в норке.
Пальцы
[187]
Жили-были пять пальцев — те самые, которые всякий на руке у себя знает: большой, указательный, средний, безымянный — все четверо большие, а пятый мизинец — маленький.
Проголодались как-то пальцы, и засосало.
Большой говорит:
— Давайте-ка, братцы, съедим что-нибудь, больно уж морит.
А другой говорит:
Зайчик Иваныч
[188]
Жил человек, и у того человека было три дочери, — как одна, красавицы и шустрые, не знали они над собою страха.
Старшую звали Дарьей, середнюю Агафьей, а меньшую Марьей.
Изба их стояла у леса. А лес был такой огромадный, такой частый, — ни пройти, ни проехать.
К МОРЮ-ОКЕАНУ
[204]
Мышиными норами
Котофей Котофеич
Котофей Котофеич
[205]
все хмурился. Сентябрем смотрели подслеповатые его добрые глаза. Ходил Кот по башне угрюмый. Уж Алалей и Лейла
[206]
и так и сяк к Коту, — ничего не действует: все не так, все не по нем. По ночам, случалось, ни на минуту глаз не заведет, без сна просидит Кот до утра с тигром да с птицею. Верные звери:
тигр
— железные ноги, веревочный хвост, да рябая, глазатая
птица
— железный клюв, без головы, — котофеевы верные звери как-то таинственно перемигивались с своим взлохмаченным другом.
Наступали теплые дни. Таял снег. Байбак проснулся. Вышел из норки Байбак, начал свистать. На ранней заре Алалей и Лейла ходили к озеру с круглым хлебом встречать весну. Но и весна не развлекала любимца их, старого Кота.
«Да не случилась ли какая беда с беленькой Зайкой?» — подумалось им, когда, разбирая голубые подснежники, вспомнили они прошлый веселый год — свое путешествие
посолонь
.
— Вы догадались, — сказал Котофей Котофеич, — с Зайкой случилась большая беда.
— Опять старуха Буроба! — напустились они на Кота: им захотелось узнать всю правду о беленькой Зайке, которую очень любили.
Волк-самоглот
[209]
Каково было чувство наших путников, когда нежданно-негаданно, еще не закончив и первый день своего неведомого пути к таинственному
Морю-Океану
, очутились они в самом невозможном и печальном положении: Алалей и Лейла попали в брюхо к Волку-Самоглоту.
И случилось все это очень просто. Встретив на поляне спящего волка, Алалей и Лейла не могли удержаться и, забыв Козы науку, не могли не потрогать страшного волка. Они погладили Самоглота по его серой лоснящейся шерстке, правда, совсем тихонько погладили волка, да волк-то спросонья, — волк очень чувствительный! — не разобрав хорошенько, в чем дело, хап! — и проглотил их.
Было б им слушаться Козу, строго исполнять даже и такое, чего сама Коза, отправляя путников в дорогу, захлопотавшись, сказать забыла, и не поступать с первого же шага так опрометчиво… Шутка ли, ведь Волк-Самоглот не простой волк — дураку волк гусли-самогуды из-за тридевять земель достал! И попасть к такому волку в брюхо — не шутка.
Сидя у Самоглота в брюхе, Алалей винил Лейлу, Лейла винила Алалея.
— Это ты все, Лейла, — говорил Алалей, — Ты! Ну зачем понадобилось тебе гладить этого волчищу! Ну, посмотрели мы на него, ну, постояли немножко, подули тихонько на шерстку, и идти бы себе тихо и смирно, и зачем надо было еще руками трогать?
Весенний гром
[211]
Ангелы по мосту едут.
— Белые Божие, куда вы поехали?
Стучат, топают кони. Плавно катят белые сосновые повозки. На повозках воз полевых цветов, целый воз кудрявых молоденьких березок.
Плавно катят колеса, не скрипят: смазаны дегтем.
Ремез — первая пташка
[213]
Сбились с пути, а дороги не знают. Лес незнакомый. И ночь. Лучше бы им переждать у седого Ауки в избушке. Тепло у седого Ауки. Аука затейный: знает много мудреных докук, балагурья, обезьянку состроит, колесом перевернется и охоч попугать, инда страшно. Да на то он Аука, чтобы пугать.
Ливмя лил дождик, и лишь к вечеру по закату поднявшимся ветром разволокло сердитые тучи, и светло за угор село солнце.
Сбились с пути, а дороги не знают. Лес незнакомый. И ночь. Сосны и ели шумят, как в погоду. А звезды — а звезды — большие!
Выручил куст. Пустил ночевать.
Белун
[215]
Заковали студеному Ветру колючие губы, не велели холодом дуть, и Мороз-Трескун, засыпанный снегом, сел отдыхать в холодном царстве на полночи.
Пришло теплое лето.
Забыто ненастье.
Все живет, все у земли копошится, кустом разрастается.
Медведь-пыхтун зашатался по лесу, а кузнечику — воля: стрекочи хоть всю ночь.
Змеиными тропами
Копоул Копоулыч
Занесло все дороги, все летние тропинки, замерзли болота, застыли ручьи, сравнялись реки, засумерился день, легла зима — легли снега, путь стал.
Скрип ворота, — мороз на дворе!
У Копоула тепло. Хорошо и тепло Алалею и Лейле зимовать у Копоула в теплой избе.
И светла и просторна изба Копоула, что Кощеев дворец. Много собрано в ней всяких волшебных диковин, как у Кощея: меч-самосек, топор-саморуб, палка-самобойка, гусли-самогуды, ковер-самолет, санки-самокатки, сапоги-скороходы, шапка-невидимка, скатерть-самобранка.
Копоул — сам хозяин — кум Котофея, ворчливый шамчун: не может ни скоро сказать, ни скоро пройти, то щами подавится, то лапшей захлебнется. Но зря никогда Копоул не похвалится небылыми речами и по правде слово рассудит. Носит Копоул от сглазу лапу слепого крота, и, хоть не надо ему колдовской неодолимой защиты, пьет всякий день настой жабьей косточки.
Упырь
[244]
Не ведьма Дундучиха застилает на ночь стол скатертью, не ступой закостила наброжая — кроет землю белый снег, летят-падают хлопья надранными лохмотьями, воет, вьется вьюга, выбухает вихорь, метет метель-поземелица, закуделила.
Третий день и грустна и печальна коротает дни в серебряном тереме царевна Чучелка.
Третий день, как печален и грустен уехал царевич Коструб за Лукорье.
За морем Лукорье, там реки текут сытовые, берега там кисельные, источники сахарные, а
вырии
-птицы
[245]
не умолкают круглый год.
Полпути не проехал царевич, занемог в дороге и помер. И в чужом краю его схоронили.
Сон-трава
[246]
Дождались весенней поры. Уходила зима. А была она долгая и суровая — снег по пазуху. Наступили первые теплые дни.
Ясных дней еще нет. Ясный Яр не отомкнул еще неба. Огненный, разбудил Яр черную землю.
И пусть свистит в поле ветер, пусть свистом зовет зима снег на помощь! Снег тает в поле, и раз от раза темнеет река.
Вздуется лед, тронется река — грозно Яр разомкнет горячее небо — поплывет река, и, широкая, зашумит она, как грозовое небо.
— Руки наши крепки, глаза видят ясно, и мы поплывем! — повторяет за Алалеем верная Лейла.
Верба
[247]
Уж заря, золотясь, осыпается розами в реку.
Отошли дни потемы
[248]
, потухли всполохи
[249]
.
Уж по заре златорукое солнце возносит руки над миром, зарное
[250]
, нет ему белого облака, чтобы закрыться, захватить все небо.
Небо обняло землю, горячо обнимает.
И земля принялась за свой род.
Радуница
[256]
К нам! — торопитесь, весенние ветры!
Грачи прилетели, пробила лед щука
[257]
, вскрылись реки, идут, говорливые, и распушилась верба.
Уж прошумели грозолетные тучи, неразгонные дождем пролились студеницы
[259]
.
И ударило молотом в камень, в зеленый дуб прямо под корень.
* * *
Завитушка
[298]
Случилось однажды, как идти Коту Котофею освобождать свою беленькую Зайку из лап Лихи-Одноглазого, занесла Котофея ветром нелегкая в один из старых северных русских городов, где все уж по-русскому: и речь русская старого уклада, и собор златоверхий белокаменный и тротуары деревянные, и, хоть ты тресни, толку нигде никакого не добьешься. Котофей не растерялся, — с Синдбадом самим когда-то моря переплывал, и не такое видел! Надо было Коту себе комнату нанять, вот он и пошел по городу. Ходит по городу, смотрит. И видит, домишко стоит плохонький, трухлявый, — всякую минуту пожар произойти может, — а в окне билетик наклеен: сдается комната. Котофею на-руку: постучал. Вышла женщина, с виду так себе: и молодое в лице что-то, и старческое, — морщины старушечьи жгутиком перетягивают еще не квелую кожу, а глаза не то от роду такие запалые, не то от слез.
— У вас, — спрашивает Котофей, — сдается комната?
— Да я уж и не знаю, — отвечает женщина.
— У кого же мне тут справиться?
— Я уж и не знаю, — мнется женщина.
Скриплик
Я не знаю, слыхали ли вы или кто из вас видел — идете вы лугом, вьются-рекозят стрекозы, вы наклонились — тише! в стрекозьем круге на тоненьких ножках, сухой, как сушка, сам согнулся, в лапочках скрипка.
Или на теплой весенней заре, когда жундят жуки, идете на жунд — в жуковом вьюне мордочку видите? Тшь! — скрипочка пилит жуком и в такт хохолят два хохолка.
И в лесу посмотрите, откуда? — пичужки чувырчут — лист не шелести! — в листьях меж птичек со своей скрипкой, узнали? — да это скриплик.
Все его знают — и звери и птицы, всякий жук зовет:
— СКРИПЛИК —
Чур
От березы к трем дубам долом через бор
к грановитой сосне —
на меже
чурка старая лежит,
в чурке — чур: