Дочь профессора

Рид Пирс Пол

Роман «Дочь профессора» — рассказ о попытке начать революцию в США во второй половине 60-х годов. О том, как трое студентов отделения политической теории Гарвардского университета «на полном серьезе» задумали поднять революцию, и о том, к какому нелепому и плачевному результату привела эта попытка.

"Сыграем в революцию?"

Напряженный, калейдоскопический рисунок ритма пролога, содержащий, как детектив, загадку, сразу погружает в раздираемую контрастами и противоречиями американскую действительность второй половины 60-х годов.

Из маленькой квартирки под крышей, где отдельно от родителей живет юная Луиза Ратлидж, действие переносится в дышащую спокойной элегантностью и традиционным благополучием атмосферу дома профессора Ратлиджа. В нем прошло счастливое и безмятежное детство Луизы. Но почему ушла она из дому? И почему один из этапов ее еще такого короткого жизненного пути завершился площадкой пожарной лестницы?

Книга Пирса Пола Рида с обнаженной правдивостью ответит на эти вопросы. Но судьба Луизы во всей ее трагической типичности для многих молодых людей Запада все-таки не главная тема книги.

Роман «Дочь профессора» — это прежде всего рассказ о попытке начать революцию в США. Да-да, о том, как трое студентов отделения политической теории Гарвардского университета «па полном серьезе» задумали поднять революцию, и о том, к какому нелепому и плачевному результату привела эта попытка.

Справедливости ради скажем, что среди участников студенческих волнений, прокатившихся практически по всем развитым капиталистическим странам во второй половине 60-х — начале 70-х годов, далеко не все были такими фантазерами-экстремистами. Однако резкое расширение в этот период антиимпериалистического фронта во многих странах привело к тому, что наряду с коммунистическими партиями и рабочим классом, долгие годы отстаивающим свои экономические и политические права, в движение протеста против капиталистической системы включились новые, непролетарские слои и социальные группы, не имевшие ни необходимой теоретической подготовки, ни опыта практической борьбы. «Одним из показателей сдвига влево является движение так называемых новых левых. Оно опирается главным образом па радикальные слои интеллигенции, молодежи, в основном студенческой. Движение это не отличается ни однородностью, ни идейной или организационной целостностью… Участники движения легко поддаются влиянию революционной фразы, им жe хватает необходимой выдержки, способности трезво оценивать обстановку, часть их явно заражена антикоммунистическими предрассудками. Однако их общая антиимпериалистическая направленность очевидна. Упустить эту часть массового движения значило бы ослабить накал антиимпериалистической борьбы, затруднить создание единого фронта против монополистического капитала»

Дочь професора

Вступление

1

Осенью 1967 года на одной из улиц Бостона прохожие могли заметить молодую девушку, неотступно следовавшую за мужчиной средних лет. День клонился к вечеру. Воздух был холоден и сыр. Небо казалось свинцово серым, трава — темно-зеленой, а стволы деревьев — черными. На девушке было коричневое пальто, из ворота, туго облегая шею, выглядывал желтый свитер, на длинных ногах — толстые шерстяные чулки того же цвета, что опавшие листья, по которым она ступала.

Напряженное, застывшее лицо. Взгляд широко открытых глаз прикован к плечам мужчины, шагавшего впереди нее. Тонкий с горбинкой нос девушки покраснел от холода. Плавная линия скул, туго обтянутых кожей, законченность и четкость во всех чертах лица, и только рисунок губ вступал с ними в противоречие своей расплывчатостью.

Внешность мужчины, за которым она шла, почти во всем являла собой полную противоположность внешности девушки. Его черты лица тоже были довольно правильны и гармоничны, но если у девушки все формировала кость, то у него все было слеплено из мяса. С некоторого отдаления его лицо могло показаться привлекательным, но вблизи производило отталкивающее впечатление: нос у него был толстый, губы толстые, и кожа па щеках в буграх и вмятинах. Это был грузный мужчина, а его одежда — куртка с подкладными плечами — делала его еще тяжеловесней. Брюки на нем были узкие, в обтяжку, плохо отглаженные. Когда он поворачивал голову и воротничок рубашки отделялся от толстой шеи, становилось видно, что и шея и ворот грязные, а узел его яркого галстука сохранял следы жирных пальцев.

Мужчина был примерно вдвое старше девушки. Его сальные черные волосы заметно начали редеть над невысоким лбом. Девушка — тоненькая, хрупкая, с широко раскрытыми серьезными глазами — приблизилась к нему на расстояние десяти шагов и так упорно следовала за ним, что он почувствовал ее неотвязное присутствие и остановился. Она тоже остановилась позади него. Он обернулся и поглядел на нее. Их взгляды встретились. Его взгляд был холоден и насторожен, но он стал другим, когда мужчина увидел выражение ее глаз. Он стоял, ожидая. Она подошла ближе, приостановилась в нерешительности, а затем присоединилась к нему, и они зашагали рядом через площадь по направлению к Чарлз-стрит.

Девушка глубоко втянула в себя воздух и, задержав дыхание, посмотрела на мужчину.

2

Полицейские проникли в квартиру па втором этаже, и через окно им удалось снять бесчувственное тело девушки с пожарной лестницы. А еще через несколько минут приехал санитарный автомобиль и забрал ее в больницу.

Полицейские — сержант и постовой — поднялись этажом выше.

— Нет, она упала не отсюда, — сказал сержант. Они поднялись на самый верх. — Вот отсюда — это уж больше похоже, — сказал сержант. Из-за двери не доносилось ни звука, и сержант достал связку отмычек и вошел в квартиру. Постовой последовал за ним.

Маленькая прихожая; на вешалке серое пальто. Они прошли в гостиную — аккуратно прибранную, обставленную просто, без претензий; стены, обивка, шторы — неярких тонов. Стеллажи с книгами, на стенах картины.

— Эти окна не туда выходят, — сказал постовой.

3

Агент сыскной полиции Петерсон по мосту через Чарлз-ривер направился из Бостона в Кембридж. Было уже около семи часов вечера и почти темно. Он выехал на Массачусетс-авеню и пересек Гарвардскую площадь; лицо его было бесстрастно, и лишь по временам он тихонько причмокивал губами. Радио в автомобиле передало несколько сообщений, но они его не касались.

Примерно на середине Брэтлл-стрит он остановил машину, вышел и расправил плечи. Пройдя шагов двадцать по улице, он остановился на перекрестке перед большим домом в глубине сада. Окна первого этажа были освещены. Агент подошел к подъезду и после некоторого колебания позвонил.

Дверь отворил мужчина лет сорока пяти — пятидесяти. Он посмотрел на агента сквозь раздвижную решетку, оставшуюся с лета.

— Петерсон, — сказал агент. — Из Бостонского полицейского управления.

Хозяин дома раздвинул решетчатую дверь.

4

— Установлено, — сказал больничный врач, — что ваша дочь имела сношение с мужчиной незадолго… вернее сказать, непосредственно перед падением из окна. Профессор молчал. Он смотрел прямо перед собой в глубь коридора, по которому он шел вместе с доктором и агентом Петерсопом.

— Это не имеет отношения к полученным ею повреждениям, — сказал доктор. — Но нам пришлось обследовать ее, и это… это выявилось с полной очевидностью.

— На то оно и было похоже, — сказал Петерсон.

— Вам бы надо позвонить доктору Фишеру, — сказал профессор.

Они подошли к палате. Петерсон покинул их, отправился звонить психиатру.

Часть первая

1

Генри Ратлидж родился 18 марта 1920 года в городе Нью-Йорке. Родился под счастливой звездой, и все сулило ему успех и процветание на его жизненном пути, ибо его семья по всем признакам принадлежала к элите: здесь соединились воедино богатство, родовитость, культура, влиятельные связи, образованность. По отцу он был англичанином — прямым потомком младшего отпрыска одной английской семьи, прибывшего в Америку перед революцией, чтобы сделать карьеру. Он ее сделал и здесь остался, а потом словом и делом боролся за американскую независимость, ибо, как все англичане, понимал материальную ценность политической свободы. Все свое достояние он оставил своим сыновьям, а те и продолжатели их рода не только сохранили в целости, но и увеличили его первоначальный капитал, избрав своим жизненным кредо ту особую смесь твердой уверенности в непогрешимости своих принципов и умения соблюдать личные интересы в практической жизни, которая является неоспоримым вкладом, сделанным англосаксами в историю человечества.

Традиция эта оставалась незыблемой и ко времени рождения Генри; он рос в той среде восточноамериканской аристократии, положение которой в обществе было тем более исключительным, поскольку оно шло вразрез с общепринятым представлением об американской демократии, и ничто в его юные годы не привело его к переоценке ни класса, ни страны, частицей которых он себя сознавал. Даже экономический кризис, разразившийся в Америке, когда Генри было девять лет от роду, не омрачил его детства: капитал Ратлиджей, вложенный в полезные ископаемые, недвижимость и нефть, сохранился в целости и неприкосновенности.

Генри окончил школу в Экзетере и колледж в Йеле. Жизненный опыт, извлеченный им из пребывания в этих двух учебных заведениях, лишь упрочил его уверенность в правильности его образа жизни. Когда в Европе началась война, старший брат Генри, Рэндолф, покинул дом, чтобы вступить в ряды Королевского Канадского воздушного флота, Генри же остался завершать свое образование.

В 1941 году его собственная страна, Соединенные Штаты Америки, вступила в войну, и Генри Ратлидж отправился сражаться за родину. Он был в Европе, когда армии союзников, отбросив немцев обратно к Эльбе, обнаружили при этом следы таких преступлений и такой жестокости, каких никто никогда не мог себе вообразить и потому не предвидел и не боялся. Работая в военной разведке, Генри увидел зло и постиг его огромность, и это поколебало его веру в человека, но не поколебало его веру в Америку.

Возвратившись домой, он узнал, что его брат Рэндолф погиб в воздушном бою над Тихим океаном. Он узнал об этом от своих родителей в гостиной родного дома на Гудзон-ривер; сообщив это известие, его мать подошла к окну, чтобы поправить цветы в вазе, а Генри с отцом вышли в сад.

2

Хаос и бойня, через которые прошла Европа, убедили Генри Ратлиджа, что нельзя допустить, чтобы история человечества творилась в дальнейшем столь неспособными к управлению людьми и чтобы политику — как на родине, так и на чужбине — вершили честолюбцы авантюристы. Сначала это было просто воззрение, а не практическая программа, но уверенность отца в том, что сын должен сделать политическую карьеру, подтолкнула Генри к принятию решения, а то обстоятельство, что убит был не он, а его брат, укрепило его веру в себя как в избранника, чей удел — послужить Америке и человечеству.

Тем не менее он действительно хотел набраться знаний, лучше разобраться во всем, почему и решил возвратиться в университет, а Оксфорд избрал для этой цели потому, что его интересовали англичане — их образ жизни, их духовные ценности. Осенью 1945 года он снова переплыл Атлантический океан и провел год в Баллиольском колледже.

Генри ждал очень многого от Оксфорда — интеллектуальной родины его предков, но не получил ничего, кроме плохо отапливаемой комнаты в колледже. Выпускники его курса казались ему ограниченными и незрелыми, их политический кругозор был сужен, их идеал сводился к залатыванию прорех расползающейся по швам Британской империи и к пустопорожним реформам в метрополии, в чьих сосцах уже не было молока. Его единственным другом (и эту дружбу он впоследствии расцепил как основное достижение года, проведенного за границей) стал американец — как и он, миллионер — Билл Лафлин.

— Ну, что, нравится вам здесь? — спросил его Лафлин, засунув руки в карманы и стоя спиной к небольшому газовому камину в комнате Генри в первый день их знакомства.

Генри пожал плечами.

3

В день, когда ему исполнилось двадцать семь лет, Генри раньше обычного покинул свое постоянное место в публичной юридической библиотеке и вышел на Бродвей на углу Одиннадцатой авеню. Весна еще не вступила в свои права; был настоящий зимний день, Гудзон лежал в оковах льда, и над ним гулял ветер, уносясь в сторону Вест-Сайда.

Генри в ту пору был худощав и еще очень юн с виду; он не уделял слишком большого внимания своей внешности, однако, когда ему случалось приобретать что-либо из одежды, он делал это у братьев Брукс либо в каком-нибудь другом хорошем магазине. Выставив подбородок навстречу ветру, вытянув длинную шею, он стоял — высокий, худощавый — в ожидании такси. Он был без шляпы, и ветер развевал его мягкие волосы, но он, казалось, этого не замечал.

Часом позже он вошел в квартиру своей тетушки, проживавшей па Парк-авеню, и минуту спустя был представлен Лилиан.

— Чем вы занимаетесь? — спросил он ее.

— Кончаю в этом году колледж Сары Лоуренс. — Она улыбнулась, иронически опустив уголки рта.

4

Отец Лилиан был совладельцем адвокатской конторы, в которой одно время работал Билл Лафлин.

— Вы знаете Билла? — спросил отец.

— Да, сэр, — сказал Генри. — Мы были вместе в Оксфорде целый год.

— Так-так, — сказал мистер Стерп, и лицо его приняло огорченное выражение. — Думается мне, он далеко пойдет.

— Во всяком случае, он не из тех, кто сидит сложа руки, — сказал Генри.

Часть вторая

1

Как-то вечером весной 1964 года Луиза, которой минуло уже шестнадцать лет, возвращалась со своими подружками из кино. Она шагала в центре группы, остальные пятеро — по бокам и чуть позади. Девочки и младший брат одной из них с трудом, вприпрыжку, поспевали за ней, стараясь заглянуть ей в лицо. Она излагала им свое мнение о фильме, который они только что смотрели, поскольку никто из них не решался ничего сказать, пока она, Луиза, не объяснит им, что к чему. При этом она даже не глядела на своих спутников — ведь они и так ловили каждое ее слово, — но ее тонкие руки подкрепляли слова жестами, и она говорила громко, отчетливо, так чтобы они все могли ее слышать.

Луиза была выше ростом и гораздо красивее своих подруг: ее светлые волосы мягко ложились на плечи, юное лицо выражало легкую снисходительность, которая мгновенно сменилась неприкрытым презрением, как только мальчик, младший брат одной из подруг, раскрыл было рот, чтобы выразить свое мнение. Ведь ему, в конце концов, было всего двенадцать лет и к тому же он был толст и одет в клетчатые шорты, в то время как на Луизе было голубое платье с кружевным воротником и на стройных ножках белые чулки. Остальные девочки были одеты не лучше, чем мальчик. На одной были теннисные туфли и джинсы, на другой — мятая юбка и куртка на молнии и с капюшоном; платье третьей, вероятно, перешло к ней от старшей сестры. Но так тому и полагалось быть — ведь ни у кого из них не было такого отца, как у Луизы, который как-никак настоящий профессор с кафедрой, да к тому же миллионер и друг сенатора Лафлина, а тот, быть может, в недалеком будущем станет президентом Соединенных Штатов. И потому считалось в порядке вещей, что Луиза входит в автобус первой и стоит, прислонившись к алюминиевой стойке, в то время как Шерри, Фанни, Мириам и Саул качаются и подскакивают, чтобы удержать равновесие, пока автобус погромыхивает по Гарвардскому мосту.

На Гарвардской площади они вышли из автобуса, и Мириам немного отстала, чтобы отделаться от своего братца. Он все время отпускал какие-то грубые шуточки, которые казались ему забавными, однако ни разу не вызвали улыбки на губах Луизы, что приводило его сестру в страшный конфуз. К тому же он был очень толстый и уродливый, и это напоминало Мириам, что и она пухленькая и некрасивая. Впрочем, она, по-видимому, смирилась со своей полнотой, так как вошла вместе с остальными девочками в закусочную на площади и заказала себе огромную порцию молочного коктейля с земляникой.

Луиза взяла банановое мороженое с орехами и небрежно лакомилась им, восседая на высоком табурете, — впрочем, что бы и в каком количестве она ни поедала, это никак не отражалось на ее стройной фигурке. В то время как Мириам откровенно обжиралась, а две другие девочки с различной степенью жадности отправляли в рот ложку за ложкой холодную сладкую смесь, Луиза элегантно, почти совсем по-европейски полизывала мороженое кончиком языка.

— Где Саул? — спросила она Мириам.

2

Комната, в которой они сидели втроем — отец, мать и дочь, — неторопливо потягивая напитки, была совсем недавно отделана заново и элегантно обставлена, но о том, что профессор не только очень известен, но и богат, говорили в первую очередь висевшие на стенах картины. Помимо рисунка Тулуз-Лотрека, здесь было полотно Ротко, небольшая картина Тобей, этюд в розовых тонах Ренуара и акварель Писсарро. И в глубине гостиной — жемчужина этой небольшой коллекции: «Женщина в ванне» кисти Боннара. Именно для того, чтобы создать нужный фон этой картине и была выбрана светло бежевая краска для стен; с Ротко этот цвет гармонировал не столь удачно. По обе стороны камина стояли невысокие, встроенные в стену книжные полки, с которых глядели не обычные корешки ученой библиотеки профессора, а старый пергамент, поблекшая кожа и золотое тиснение собрания настоящего библиофила. Сверху на этих полках, а также в разных других местах гостиной находилось несколько красивых, редких и ценных предметов: египетский саркофаг пятого века до нашей эры, в котором некогда покоилась мумия ребенка; инкрустированный ятаган, который мог бы принадлежать Саладину; серебряные с позолотой и гравировкой часы, примерно восемнадцати дюймов в высоту, работы парижского мастера, жившего в годы правления Людовика XV.

Бюро Лилиан относилось к той же эпохе, что и часы; сейчас крышка была откинута, и на доске в некотором беспорядке лежали бумаги. На полочке бюро стояли две фотографии в серебряных рамках: одна из них запечатлела Генри в молодости (банальный портрет подающего надежды молодого человека), на другой можно было лицезреть все семейство три года назад, когда Лауре было девять лет, а тринадцатилетняя Луиза походила на сорванца мальчишку. На фотографии все они казались счастливыми — более счастливыми, чем теперь, — впрочем, тогда они ведь знали, что глаз объектива вот-вот откроется и увековечит их, в то время как теперь никто за ними не наблюдал.

Минут через двадцать Лилиан направилась в кухню приготовить ужин, Луиза поднялась к себе в спальню, а Генри прошел через холл в свой кабинет.

Кабинет был вполовину меньше гостиной и имел более строгий вид; здесь не было ни старинных переплетов, ни пергаментов, и бумаги не были разбросаны на столе с элегантной небрежностью, а лежали стопками в суровом порядке. Тем не менее здесь тоже имелся уютный маленький камин, два кожаных кресла с медными гвоздиками и небольшая картина Брака на свободной от книг стене, выкрашенной в коричневый цвет того оттенка, который выгодно усиливал эффект от сочных зеленых и желтых тонов этого произведения искусства.

Генри Ратлидж взял книгу и сел, пользуясь возможностью за полчаса до ужина ознакомиться с только что изданным трудом по интересующему его предмету. Прежде чем приняться за чтение, он скользнул глазами по книжным полкам, где стояли его собственные труды: «Теория и агитация» и «Немецкая традиция в политической мысли Америки». Эту последнюю книгу ни один студент Гарварда или любого другого университета не позволил бы себе просматривать так бегло, как профессор Ратлидж намеревался просмотреть книгу, которую он держал в руках. Впрочем, надо сказать, что мало кто из профессоров политической теории, имеющих кафедру, с такой же добросовестностью, как Генри Ратлидж, следил за развитием ученой мысли в своей области. Взгляд профессора, покинув полки, задержался на мгновение на небольшой стопке отпечатанных на машинке листков, лежавших на обтянутой кожей доске его стола, — на своем незаконченном труде, и вернулся к книге, которая была у него в руках. Почитав несколько минут, он отпил первый глоток третьего мартини.

3

Отец и дочь прибыли в Париж самолетом и с аэродрома Орли поехали прямо в отель на Рю де Сен-Пэр. Отель был небольшой, но роскошный, вестибюль пропах сигарами и дорогими духами. На портье была превосходно сшитая форма из синей саржи с бронзовыми ключами крест-накрест на отворотах. Родственные отношения только что прибывшей американской пары были портье известны, так как он успел посмотреть их паспорта, однако от него не укрылись затаенные ухмылки, появившиеся на лицах тех, кто увидел перед собой только красивого мужчину в летах, зарегистрировавшегося в отеле с хорошенькой девушкой.

Было уже одиннадцать часов, но ни Генри, ни Луиза не чувствовали усталости — ведь их тела еще продолжали жить в привычном для них времени, а в Кембридже сейчас было только пять часов, и поэтому они вышли из отеля и прошлись пешком по бульвару Сен-Жермен, а потом по набережной Сены, вдыхая прохладу и отдаваясь во власть легких приступов неясной ностальгии, когда какой-нибудь случайный запах будил случайное воспоминание из прежних путешествий за границу. Луиза была очень возбуждена; казалось, ей хочется побежать, раскинув руки, и она то устремлялась вперед, опережая отца, то возвращалась обратно; ей трудно было идти в ногу с ним. Генри же от нахлынувших на него воспоминаний сделался, наоборот, задумчив. Он едва заметно улыбался проносившимся в его голове мыслям.

— Мне ведь было десять лет, да, когда я последний раз была здесь? — спросила Луиза.

— Да, — сказал Генри, — как будто так.

— А Лауру укачало, я помню. — Она углубилась в воспоминания об этих давно прошедших каникулах. Потом спросила: — И мама тоже с тех пор здесь больше не бывала?

4

Луиза проснулась утром в незнакомой, очень мягкой постели. На мгновение ее нервы и мускулы напряглись от неожиданности, но она тут же вспомнила, как и почему оказалась здесь, потянулась, легла поудобнее, расслабив все тело, и чуть было не задремала снова. Но волнение взяло верх над истомой, мелькнула мысль о завтраке, всплыли в памяти булочки и горячий шоколад, и она подумала: не будет ли это выглядеть слишком по-детски, если она закажет шоколад?

Кто-то повертел дверную ручку, но дверь не отворилась, так как Луиза заперла ее на ночь.

— Луиза, — послышался голос отца. — Ты проснулась?

Она села, потом выпрыгнула из постели — ночная рубашка при этом движении туго обтянула ее колени, — и в мгновение ока она была уже у двери, отперла ее и, успев прыгнуть назад, в постель, приветствовала отца сияющей улыбкой.

— Так-так, — сказал он, разгадав ее возбужденное состояние. — Мы уже целиком в предвкушении нашего первого дня в Париже?

Часть третья

1

В 1965 году за два дня до рождества Луизе исполнилось восемнадцать лет. К этому времени она уже стала совсем взрослой и на редкость красивой девушкой ярко выраженного американского типа, с таким живым выразительным лицом, что это делало ее похожей на ирландку, с такой свежей кожей, какая бывает только у англичанок, и с такими длинными ногами, что лишь примесь немецкой крови да еще капля крови с Берега Слоновой Кости могли бы дать этому объяснение. Впрочем, нос у Луизы не был типично американским, так как вместо дерзко вздернутого комочка плоти неопределенных очертаний, который у большинства американских девушек символизирует собой слияние воедино различных национальностей, у Луизы нос был тонкий, с горбинкой и четким рисунком ноздрей.

Одевалась она теперь более тщательно, однако совсем не стремилась к элегантности и не захотела приглашать гостей на свой день рождения, ибо, сказала она, ее друзья не понравятся родителям, а родители, помолчав, добавила она, не понравятся ее друзьям. В ответ на это Лилиан фыркнула, а Генри улыбнулся и примирительно заметил, что никто не обязан находить удовольствие в обществе любого и каждого, а в свободном обществе все люди, благодарение небу, весьма различны. В этот вечер он пригласил Луизу к себе в кабинет, так как скоро она должна была поступить в колледж, и ему хотелось обсудить с ней этот шаг.

Разговор взволновал Луизу, и на какое-то время она даже стала вежливой. По правде говоря, сказала Луиза, ей хотелось бы поступить в Беркли. Генри кивнул: что ж, он вполне с ней согласен, вероятно, это недурная мысль — уехать из дому, хотя Рэдклифф тоже неплохой колледж. А подумала ли она о других колледжах на Востоке? О Саре Лоуренс или о Барнарде, о Суорзморе?

— Нет, папа. Я, право, очень хочу поступить в Беркли, очень. Не из-за самого колледжа, а потому что он в Калифорнии. Мне хочется поглядеть, как там. Я же была в Европе раз пять, а вот на Запад не совала носа дальше Олбени.

— Ты будешь далеко от дома, — сказал Генри.

2

Сан-Франциско. Чистенькие, пастельных цветов домики, которые она увидела, когда ехала в машине из аэропорта, были так не похожи на грязновато-серые дома Бостона. Волларды — льстиво-вкрадчивые — оказались довольно заурядными людьми, и Луиза почти не слушала их и глядела в окно. Она недаром с таким радостным волнением предвкушала эту поездку — все здесь было совсем иное — ярче, веселее. Машина въехала в город, и Луиза пожирала глазами рестораны и огромные прачечные-автоматы, словно это было редкостное, экзотическое зрелище. Машина то карабкалась вверх по крутым извилистым улицам, то спускалась вниз. Луиза рассеянно слушала банальности профессора Волларда, сидевшего за баранкой, и его жены; мысли ее были полны открывавшейся перед ней новой жизнью. Наконец они выехали из города, проехали по мосту через Залив, и она увидела это седьмое чудо света — стальное кружево, повисшее над водой.

Волларды отвезли ее сначала к себе — они непременно хотели хотя бы накормить ее, если уж она никак не соглашалась переночевать у них. Луиза вспомнила, что надо позвонить родителям. Профессор Воллард испуганно заморгал, слушая, как Луиза беззаботно болтает по междугородному, но тут же напомнил себе, к какому кругу принадлежит эта девушка, и предоставил ей болтать дальше, что она и делала, поглядывая из окошка на Беркли, любуясь первыми огнями, зажигавшимися по ту сторону Залива.

— Да, все прекрасно, — говорила Луиза. — Я ужасно рада, что прилетела сюда. — Потом она начала проявлять нетерпение. Голос отца казался непрошеным вторжением в этот мир. Луиза попрощалась и повесила трубку.

После обеда профессор Воллард отвез ее в Беркли. Ее квартира была на втором этаже небольшого коттеджа, неподалеку от университетского городка. Там она познакомилась с двумя другими студентками; они держались непринужденно идружелюбно и, когда Воллард ушел, принялись наперебой расписывать прелести жизни в Калифорнии. Луиза с ходу решила про себя, что они дурочки и не нужно позволять им вертеться у нее под ногами.

На другое утро они повели ее посмотреть университетский городок, а потом прогулялись по Шэттак-стрит, и при виде пестрой уличной толпы в длинных живописных одеяниях — африканских и азиатских — с волочащимися по земле подолами к Луизе снова возвратилось ее восторженное настроение. Она не была провинциалкой, но то, что теперь проходило перед ее глазами — калейдоскоп лиц, пестрые шали и курильницы в витринах магазинов, радикальные газеты и непристойные журналы в киосках, — все было необычайно, экзотично, все далеко выходило за рамки ее жизненного опыта, ограниченного Гарвардской площадью.

3

Джесон был родом из Айовы, но если его одежда и длинные космы были совершенно неприемлемы там, то в Беркли это считалось вполне в порядке вещей. Он жил в Калифорнии уже третий год и за это время ни разу не побывал дома. Его худое циничное лицо было от природы тускло-серым — кожу Джесона не брал даже калифорнийский загар, — но в каменной неподвижности этого лица крылось сознание собственного превосходства и была своеобразная притягательность.

Джесон занимался политикой. Приехав в Калифорнию, он сразу включился в Движение за свободу слова и несколько раз подвергался арестам. В первую же встречу с Луизой Джесон сказал ей, что считает себя революционером, но хотя он то и дело упоминал о каком-то своем участии в чем-то, вскоре стало очевидно, что за бесконечными разглагольствованиями у него не остается времени для действий.

Луиза в общих чертах уже разбиралась в политике: она говорила с отцом о Вьетнаме и с Дэнни — о Марксе. Но с Джесоном ее политические воззрения и идеалы переставали быть просто воззрениями и идеалами — в них проникал жар ее любви. И душа ее предавалась идее бунта так же безраздельно, как ее тело — ласкам Джесона; но, в сущности, все это сплеталось воедино, и порой она упоенно мечтала изменить мир и Америку, и ей казалось, что она с радостью отдала бы за это жизнь.

К несчастью, страстное стремление Луизы к социальной справедливости уже не могло возродить в Джесоне его прежнего боевого духа — приверженность Джесона делу революции шла на убыль. Примерно через месяц после начала их связи — месяц яростных приступов чувственности, все сильней и все безоглядней опьянявших Луизу, — Джесон вдруг сказал ей, чтобы она заткнулась со своим дерьмовым Вьетнамом. Сказано это было, правда, в минуту упадка духа после недавней близости, и грубость языка не удивила и не задела Луизу, так как Джесон без сквернословия вообще разговаривать не умел.

— Прости, пожалуйста, — сказала она. — Больше не буду.

4

К концу первого семестра в середине декабря Луиза уже понимала, какая глубокая произошла в ней перемена. Она помнила свое обещание приехать домой на рождество и на свой день рождения, и хотя ей очень не хотелось оставлять Джесона в его одинокой комнате, ей все же было интересно испытать себя и родителей, представ перед ними в своем новом качестве.

Даже костюм, который она выбрала для этого путешествия — джинсы, пончо и много бус, — должен был сам по себе продемонстрировать, как изменил ее Беркли. И отец и мать, оба приехали встречать ее в аэропорт. Медленно продвигаясь вдоль барьера, Луиза заметила принужденную улыбку, появившуюся на лице отца, и перехватила быстрый взгляд, брошенный на него матерью, когда та увидела, как одета дочь. Генри все же удалось не только выдавить улыбку, но и сохранить ее, пока Луиза целовала его и Лилиан. А она поцеловала их горячо, словно пытаясь уверить, что ее привязанность к ним не исчезла вместе с привычной для них одеждой.

Она была в приподнятом настроении и говорила без умолку, когда они, покинув аэропорт, ехали через туннель.

— Добрый, старый Бостон, — сказала она. — Да, в Калифорнии все совсем другое. Как-то зеленее там.

— Не забывай, что здесь сейчас зима, — сказал Генри.

Часть четвертая

1

Семеро студентов занимались в семинаре по политической теории, руководимом профессором Ратлиджем. Все они были третьекурсниками, за исключением Дэнни Глинкмана, который учился на втором курсе, и католического священника Элана Грея, члена иезуитского ордена, который работал над диссертацией.

Эти семеро были выбраны из ста гарвардских и рэдклиффских студентов, подававших заявление о приеме в семинар, как наиболее одаренные и эрудированные в этой области знаний. Ни по способностям, ни по возрасту их, разумеется, никак нельзя было поставить на одну доску. Пожалуй, самым одаренным из них был Дэнни, только его мозг был подобен мотору, работающему с большой нагрузкой, но вхолостую. Элан, священник, имел за плечами лишние десять лет жизненного опыта, научившие его соизмерять взлеты интеллекта с реальностью, а Джулиус Тейт, американец мексиканского происхождения, несмотря на неполных двадцать два года, в подходе к решению проблем проявлял здравый смысл, ничуть не уступая в этом священнику.

Внешний облик Джулиуса Тейта лишь усиливал впечатление, производимое его интеллектом. Он был высок, строен, у него были сильные, красивые руки и правильные черты лица, несколько романтического склада. Всего этого в сочетании с темными волосами, смуглой кожей, меланхолической улыбкой и ярким блеском глаз было достаточно, чтобы вывести из равновесия двух студенток семинара — Дэбби Купер и Кейт Уильяме, — и хотя после первых трех-четырех занятий семинара им удалось кое-как совладать с собой, они с куда большим вниманием прислушивались к его редким скупым словам, нежели к сверкающему потоку темпераментного красноречия Дэнни.

Пять членов семинара — Элан, Джулиус, Дэнни и обе девушки — исповедовали радикальные взгляды. Джулиус и Дэнни оба принадлежали к Гарвардскому отделению организации «Студенты за демократическое общество». Элан поначалу пытался скрывать свои взгляды, делая вид, что он только сочувствует революционерам, но по мере того, как занятия семинара, не имевшего твердой программы, переключались с Гоббса на Маркса, а потом на Мао Цзэдуна, он от сочувствия перешел к открытому призыву к революции, чем немало удивил Генри Ратлиджа, который хотя и слышал, что бывают и такого сорта священники, но никогда ни с одним из них не сталкивался.

Впрочем, определение «радикальные взгляды» было довольно растяжимо даже в применении к этим пяти студентам, ибо американцы менее склонны, чем европейцы, наклеивать на себя какие-то ярлыки. И если уж здесь уместно употребить подобный термин, то у обеих студенток, например, взгляды эти проявлялись совершенно по-разному.

2

Для Элана не могло быть сомнений в том, что мнение, высказанное профессором, не было продиктовано одним лишь запоздалым сожалением по поводу того, что всю свою жизнь он пребывал в заблуждении. Элан, священник, именующий себя коммунистом, с некоторого времени начал предполагать, что Генри Ратлидж не так уж счастлив. К этому заключению он пришел потому, что слишком непрочными оказались те ценности, в которые, как всем было известно, верил профессор. После окончания семинара (доклад Джулиуса о Бакунине так и остался недочитанным) Элан немного задержался. Он подошел к профессору и спросил его, должен ли он продолжать работу над докладом о Прудоне или они снова вернутся к Бакунину.

Взгляд Генри рассеянно блуждал по лицу священника. Профессор никак не мог сосредоточиться на заданном ему вопросе.

— Не знаю, — пробормотал он. — Да… Нет, пусть сначала закончит Джулиус.

— Хорошо, — сказал Элан и нерешительно шагнул к двери, боясь проявить излишнее любопытство и вместе с тем тревожась за профессора, который, как ему казалось, нуждался в поддержке. — Если вы сейчас не очень заняты, профессор, может быть, выпьем по чашечке кофе? — неожиданно предложил он.

— С удовольствием, — почти машинально ответил Генри, и в быстро сгущающихся осенних сумерках они направились к зданию университетского клуба.

3

Генри Ратлидж спросил жену: не следует ли им отменить предполагавшийся в середине октября большой прием.

— Ты хочешь сказать, из-за Луизы? — спросила Лилиан.

— Да, — ответил Генри и поглядел на потолок кухни, словно опасаясь, что та, о ком они говорили, может их услышать.

— Нет, не думаю… Или ты боишься, что она опять сорвется и начнет соблазнять твоих студентов?

Генри даже не поморщился, как сделал бы это прежде.

4

Луиза сказала Лауре, что ей все равно — пусть устраивают этот прием, если им так хочется, а Лаура передала это родителям. Но потом Луиза стала думать о предстоящем приеме даже не без интереса. Ей было всего девятнадцать лет, в конце-то концов, и разве не могла юная профессорская дочка начать все сначала, надеть нарядное вечернее платье и пококетничать с красивыми студентами своего отца? Она даже снизошла до поездки с Лилиан в Бостон в один из фешенебельных магазинов и посоветовалась с ней насчет нового туалета. Лилиан благосклонно восприняла эту попытку сближения со стороны дочери и не заметила, что, останавливая свой выбор на платьях почти детского фасона, Луиза делает это не без известного цинизма и насмешки над самой собой.

— Нет, это слишком молодо, — сказала Лилиан, когда дочь привлекла ее внимание к бело-розовому платьицу, напоминающему детский передничек. — Ты будешь выглядеть в нем просто чудовищно.

— А что бы посоветовала мне ты? — спросила Луиза.

Лилиан порылась в платьях на вешалках, пропуская мимо ушей советы продавщицы, которая пыталась их обслужить.

— Вот это, — сказала она наконец, снимая с вешалки простое серое платье строгого покроя.