Премия «Небьюла» за лучшую повесть 1987 года.
А. Развитие того, кто рождается слепым — а я таким и родился, — отличается от развития зрячих. Причины этого понятны. Развитие ребенка, физическое и духовное, в значительной мере связано со зрением, которое координирует чувства и действия. Когда зрение отсутствует, реальность — трудно ее описывать — представляется чем-то вроде пустоты, в которой обретают существование преходящие вещи: ты слышишь, хватаешь предметы, суешь в рот, а если роняешь или если наступает тишина, вещи уходят в небытие, перестают существовать. Откровенно говоря, подобное ощущение возникает у меня едва ли не каждую секунду. Разумеется, зрячих детей тоже необходимо приучать к «постоянству» предметов: ведь стоит спрятать игрушку за ширму, как младенец вообразит, что та перестала существовать; однако зрение (скажем, он замечает, что игрушка или человек чуть-чуть выступает из-за ширмы) намного облегчает восприятие предмета как сущего. Со слепыми же детьми все гораздо сложнее, на обучение уходят месяцы, а то и годы. А при отсутствии понятия об объективной реальности невозможно приобрести представление о самом себе, без которого все явления и события словно являются «продолжениями» тела. Осязательное пространство — тактильное, пространство тела, — расширяется и заполняет пространство визуальное. Всякий слепорожденный рискует увязнуть в самом себе.
«Но мы также обладаем — и знаем, что обладаем, — полной свободой преобразовывать в мыслях и фантазиях наше человеческое, историческое существование».
Эдмунд Гуссерль. «Происхождение геометрии».
С. Отметим точку А, затем точку В. Через них можно провести одну-единственную линию — АВ. Допустим, что события, происходящие адрон за адроном в невообразимо краткий миг действительности, который называется настоящим, это точки. Если соединить их между собой, появятся линии и фигуры — фигуры, которые придадут форму нашим жизням, нашему миру. Если бы мир являлся евклидовым пространством, тогда мы смогли бы постичь формы своих жизней. Однако он вовсе не евклидово пространство, а потому наше понимание — не более, чем математическая редуктивная система. Иными словами, язык как разновидность геометрии.
АВ. Мои первые воспоминания — о рождественском утреннике, когда мне было около трех с половиной лет. Среди прочего я получил в подарок мешочек со стеклянными шариками и был зачарован тем ощущением, какое испытал, ощупывая тяжелые стеклянные сферы, такие гладкие, звонко постукивающие друг о друга, столь схожие между собой. Не меньшее впечатление произвел на меня кожаный мешочек — необычайно податливый, весь какой-то услужливый; вдобавок, он затягивался кожаным же шнурком. Должен заметить, что с точки зрения «тактильной эстетики» нет ничего более прекрасного, чем хорошо смазанная кожа. Моей любимой игрушкой был отцовский ботинок. Так вот, я катался на шариках по полу, улегшись на них животом (непосредственный контакт), и вдруг очутился рядом с елкой, очень и очень колючей. Я поднял руку, чтобы сорвать несколько иголок и растереть их пальцами, и неожиданно прикоснулся к чему-то такому, что принял в возбуждении от игры за еще один шарик. Я дернул — и елка рухнула на пол.