Издавался также по названием «Звонарь» (в переводе Александры Мирэ).
Жорж Роденбах
Выше жизни
Часть первая
Глава I
Большая площадь в Брюгге, обыкновенно пустынная. — так как ее пересекают только редкие прохожие, бедные, случайно попадающие сюда дети, немногие священники и монахини, — вдруг наполнилась неопределенными группами, точно черными островками на ее сером фоне. Образовывались отдельные кружки.
Па первый октябрьский понедельник, в четыре часа, было назначено состязание саrillionneur'ов. Место городского саrillionneur'а было свободно после смерти престарелого Ба-вона де-Воса, с честью занимавшего его в течение двадцати лет. По обычаю, нужно было позаботиться об этом, устроив в этот день публичное состязание, чтобы собравшийся народ, так сказать, сам решил и заранее приветствовал победителя. Вот почему был назначен понедельник, этот день недели, когда работы кончаются в полдень, точно он еще является продолжением воскресного отдыха. Таким образом, избрание, на самом деле, могло бы быть народным и единодушным. Разве не справедливо было, чтобы саrillionneur был избран именно таким путем? Игра колоколов, действительно, является народною музыкою. В других странах, в полных кипучей жизни столицах, только фейерверк создает настоящее народное празднество, обладает волшебным свойством возбуждать души. В этой мечтательной Фландрии, среди сырых и неподдающихся огненной силе туманов, его место занимают колокола. Это — фейерверк, к которому прислушиваются; огненные снопы, ракеты, вспышки пламени, тысячи искр звуков, также освежающих воздух, для полных ясновидения глаз, руководимых слухов.
Народ все еще прибывал. Из всех соседних улиц, rue aux Laines, rue Flamande, приходили толпы, присоединявшиеся беспрестанно к образовавшимся раньше группам. Солнце уже заходило в эти короткие дни начала осени. Как раз на площадь спустился от него янтарный луч, еще более нежный оттого, что он был близок к концу. Мрачное здание крытого рынка, его суровый четырехугольник, его таинственные стены, точно созданные из одежд ночи, казались покрытыми медною окисью.
Что же касается башни, очень высокой и поднимавшейся над крышами, то она могла еще пользоваться полным светом заходящего как раз против нее солнца. На черном базисе она казалась совсем розовой, точно румяной. Свет переливался, играл, проходил по ней. Он обрисовывал столбики, готическую арку окон, ажурные башенки, все неровности камня; затем он разливал по ней нежные полосы, светлые ткани, точно знамена. От света массивная башня казалась точно движущейся, как бы текущей… Обыкновенно она нагромождала свои темные камни, в которых были скрыты мрак, кровь, подонки и пыль веков. Теперь же заход солнца отражался в ней, как в воде, а находящийся посредине, круглый, весь из золота циферблат казался как бы вторым солнцем, его отблеском!
Весь народ устремлял глаза на этот циферблат, в ожидании назначенного часа, тихо и почти молча. Толпа является суммою свойств, которые господствуют в отдельном человеке. В душе каждого представителя этой местности больше всего преобладает молчание. К тому же люди всегда охотно молчат, когда ждут чего-нибудь.
Глава II
Вечером, в день состязания, Борлют отправился, около девяти часов, к старому антикварию Ван-Гюлю, своему другу, как он имел обыкновение делать это каждый понедельник. Ван-Гюль занимал на rue des Carroyeurs Noirs старый дом с двумя шпицами, кирпичный фасад которого был украшен над дверью барельефом, изображающим корабль, с надутыми, как груди, парусами. Некогда здесь помещалась корпорация лодочников в Брюгге, и подлинная дата 1578 на одном из скульптурных украшений подтверждала ее благородную древность. Дверь, замки, окна, — все было восстановлено со знанием дела но старым образцам; кирпичи были положены гладко, с прибавлением новых, местами — с медною окисью времени, оставленною в неприкосновенности на камнях. Эту замечательную реставрацию произвел Борлют для своего друга в начале своей деятельности, едва только окончив академию, где он изучал архитектуру. Это был урок для общества, урок красоты для всех тех, которые, владея старинными зданиями, предоставляли им погибать непоправимо или разрушали их, перестраивая в банальные(современные дома.
Ван-Гюль гордился своим жилищем с отпечатком прошлого. Оно так хорошо подходило к его старинной мебели, его древним редкостям, так как он был скорее коллекционером, чем антикварием и торговцем; он продавал только тогда, если ему предлагали большую сумму, и если это подходило ему, человеку с фантазией, имевшему на это право, потому что он был богат. Он жил там с своими двумя дочерьми, оставшись очень рано вдовцом. Совершенно неожиданно и не сразу он сделался антикварием.
Сначала он ограничивался тем, что любил и собирал старинные местные вещи: фаянсовые чашки, выкрашенные в темно-синий цвет, употреблявшиеся как кружки для пива; стеклянные шкапчики, сохраняющие какую-нибудь Мадонну из раскрашенного дерева, одетую в шелк и брюжское кружево; драгоценности, ожерелья, птиц для стрельбы в цель, принадлежавших гильдиям пятнадцатого века; сундуки с выпуклою крышкою в стиле фламандского ренессанса, всевозможные обломки минувших веков, неизменившиеся или испорченные, все то, что могло свидетельствовать в настоящем о богатстве старого отечества. Но он покупал не столько для того, чтобы перепродавать и получать барыши, сколько из любви к Фландрии и к древней фламандской жизни.
Сходные души быстро узнают друг дружку в толпе и сближаются! Ни в какую эпоху, как бы исключительна она ни была, никогда не встречаются души, единственные в своем роде. Необходимо, чтобы идеал осуществлялся, чтобы каждая мысль формулировалась; вот почему судьба создает нескольких сходных между собою людей для того, чтобы не один, так другой достиг осуществления общей мечты… Всегда можно встретить несколько душ, в которых заронились одновременно те же семена, — для того, чтобы, по крайней мере, в одной из них расцвела неминуемая лилия!..
Старый антикварии был страстным поклонником своей Фландрии; таков был и Борлют, так как его архитектурное искусство привело его к изучению Брюгге и заставило понять этот исключительный город, который в своем целом казался поэмой из камней, точно покрытою рисунками ракою. Борлют привязался к нему, желая украшать, восстановлять всю чистоту его стиля; с самого начала он понял свое призвание и свою миссию… Естественно, что он, встретившись с Ван-Гюлем, сблизился с ним. Вскоре к ним присоединились и другие: Фаразэн, адвокат, который должен был сделаться защитником фламандского дела; Бартоломеус, художник, ревностный сторонник фламандского искусства. Таким образом, один и тот же идеал возбуждал их еженедельные сборища по понедельникам у старого антиквария. Они приходили туда беседовать о Фландрии, как будто в ней что-то изменилось или что-то предстояло ей. Это были воспоминания, восторги, проекты. Думать об одном и том же, как им казалось, значило — владеть тайной. Они чувствовали от этого радость и волнение. Точно они были заговорщики! Тщетное возбуждение бездействующих и одиноких людей, предававшихся в этой серой жизни иллюзии дела и великой роли! Они обольщали себя словами и миражами. Впрочем, их патриотизм, наивный в своей основе, отличался горячностью; они мечтали для Фландрии и для Брюгге, каждый по-своему, о новой красоте.
Глава III
Через день, утром, Борлют направился к башне. Отныне он должен был играть на колоколах по воскресеньям, средам, субботам, а также и по праздникам, от одиннадцати до двенадцати.
Подходя все ближе к башне, он размышлял: подняться выше жизни! Разве он не может этого сделать теперь, разве он не сделает этого с сегодняшнего дня, поднимаясь на высоту? В глубине души он мечтал давно об этой отдельной от других жизни, об этом одиноком опьянении хранителя маяка, с того времени, как он навещал в башне престарелого Бавона де-Воса. Не поэтому ли он, в сущности, так поспешил принять участие в состязании carrilloneur'ов? Теперь он признался в этом самому себе: он сделал это не только из влечения к искусству, из любви к городу и с целью воспрепятствовать тому, чтобы его красота безмолвия и запустения была осквернена преступною музыкою… Он предвкусил также в одно мгновение удовольствие от обладания, так сказать, вершиною башни, — от возможности подниматься туда, когда он захочет, господствовать над жизнью и людьми, жить как бы в преддверии бесконечности.
Выше жизни! Он повторял про себя эту таинственную фразу, воздушную фразу, которая, казалось, также поднималась, выпрямлялась, — благодаря чередованию слогов, была как бы символом ступенек темной лестницы, увеличивающейся и прорезающей воздух… Выше жизни! На равном расстоянии от Бога и земли… Жить уже в вечности, оставаясь человеком, чтобы волноваться, чувствовать и радоваться всеми силами, всем телом, воспоминаниями, любовью, желанием, гордостью, мечтами.
Жизнь — сколько в ней грустных, неприятных и нечистых проявлений; выше жизни означало полет, треножник, магический алтарь в воздухе, где все зло испарялось и исчезало буы, как в слишком чистой атмосфере…
Таким образом, он поселится на краю неба, как пастырь колоколов; он будет жить, как птица, так далеко от города и людей, на одном уровне с облаками…
Глава IV
Мертвые города — храмы безмолвия. Они имеют также свои желоба со скульптурными украшениями: странные, неуравновешенные человеческие существа, полные сомнении, словно застывшие: они обрисовывают на серой массе, заимствующей от них весь свой характер, чуть заметное волнение неподвижной жизни. Души одних изломаны одиночеством; другие имеют озлобленный вид, так как их душевный пыл не нашел применения; здесь — маски скрытого сладострастия, там лица, на которые мистицизм кладет постоянно свой отпечаток… Такие человеческие существа одни только представляют интерес в монотонном населении этих городов.
Старый антикварий Ван-Гюль был одним из этих стран ных типов; он жил одиноко в древнем доме на rue des Corroyeurs Noirs со своими двумя дочерьми, Барбарой и Годеливой. Сначала он страстно отдался фламандскому делу, сгруппировал всех воинствующих патриотов, Бартоломеуса, Борлюта, Фаразэна, приходивших к нему каждый понедельник предаться гражданским надеждам. Незабвенные вечера, когда они составляли заговор во имя красоты Брюгге!
С некоторого времени Ван-Гюль охладел ко всему этому. Он еще принимал своих друзей, выслушивал, как прежде, их беседы, обсуждения широких планов, но не принимал участия. У него явилась другая мания: он начал коллекционировать часы. Это случилось с ним самым неожиданным образом.
Его занятие как антиквария предрасполагало его к тому. Всю свою жизнь он отыскивал редкие безделушки, старинную мебель, фламандские редкости; но, старея, уставая, к тому же — не имея средств, он забросил свои дела, продавал что-нибудь только случайно какому-нибудь богатому иностранцу-любителю, посетившему город.
Около этого времени он опасно заболел, долго пролежал в постели и не скоро выздоровел. Медленность времени, бесконечные дни, разделенные на столько минут, которые приходилось считать и, так сказать, ссыпать одну за другой! Он чувствовал себя одиноким, жертвою продолжительности н скуки времени. В особенности к концу осени, в сумерки, проникавшие в окно, располагавшиеся на мебели в бледных тонах, огорчавшие зеркала разлукою со светом…
Глава V
Можно было бы подумать, что Борлют был влюблен в город.
Для всех видов любви у нас есть только одно сердце. Его культ произведений искусства или религии отличался такою же нежностью, как чувство мужчины к женщине. Он любил Брюгге за его красоту; и как любовник, он любил бы его еще сильнее, если бы он стал красивее. Его страсть не имела ничего общего с местным патриотизмом, сближающим всех жителей одного и того же города по привычкам, общим вкусам, родственным отношениям, узко понятому самолюбию. Он, напротив, жил почти одиноко, удалялся, мало сходился с жителями, посредственно рассуждающими. Даже на улицах он редко замечал проходящих. С тех пор, как он стал одиноким, он приходил в восторг от каналов, плачущих деревьев, низких мостиков, колоколов, звон которых разносился по воздуху, старых стен в древних кварталах. Предметы интересовали его вместо живых существ.
Город сделался для него личностью, почти человеком… Он полюбил его, желая украшать, придавать роскошь его красоте, этой таинственной красоте, происходящей от сильной грусти, — в особенности, так мало бросающейся в глаза! Другие города очень хвастливы: они создают дворцы, поднимающиеся террасами сады, геометрически правильные памятники. Здесь все скрыто и полно нюансов. Историческая архитектура, фасады домов, похожие па хранимые реликвии, — остроконечные крыши, трубы, украшенные гвоздями, карнизы, желоба, барельефы, бесконечные неожиданности, превращающие город как бы в живописный пейзаж из камня!
Это была смесь готического стиля и эпохи Возрождения, извилистый переход, внезапно смягчающий нежными н цветистыми линиями слишком суровую и обнаженную форму. Можно было бы подумать, что неожиданная весна появилась на стенах, что мечта их обновила, — и на них вдруг оказались лица и букеты…
Этот расцвет фасадов встречается и теперь, почерневший от работы веков, закоренелый, но уже несколько стертый.
Часть вторая
Глава I
Годелива после смерти антиквария переехала жить к своей сестре, в дом Жориса. Она не могла оставаться одна — из-за воспоминаний о покойнике.
— Чего ты боишься? — спрашивали ее.
— Ничего — и всего! Всегда кажется, что умершие умерли не совсем и что они вернутся.
Годелива путалась своей тени, своих собственных шагов, малейшего непривычного шума. Ее образ, отражавшийся в зеркале, шел впереди нее, как призрак. В особенности она боялась по вечерам, становилась точно ребенком, смотрела у себя под кроватью, дотрагивалась до молчаливых складок на занавесках. Ей казалось, что она каждую минуту наткнется на труп.
Ах, этот страх, следующий за смертью! И забота о самом умершем, боязнь, что ему дурно закрыли глаза! И тонкий, неуловимый запах, упорно остающийся в комнате: от пота агонии или сгоревшей свечи…
Глава II
Годелива, переселившись в дом Жориса, внесла с собою если не украшение, то успокоение. Барбара больше сдерживала себя, обуздывала свою раздражительность, беспрестанно натянутое настроение, постоянные вспышки против мужа, — немного отвлеченная в другую сторону присутствием своей сестры. Влияние нежности! Годелива неожиданно явилась туда, как безмолвие, воцаряющееся в лесу, — как чаша Тульского короля, упавшая в море. Она казалась такой радостной со своим готическим лицом, своим ровным и чистым, как стена в храме, лбом, своими красивыми волосами, цвета меда. Ее голос напоминал цвет этих волос и не омрачался никогда нетерпением; ее характер был ровным и спокойным, покорным всему, отличался покорностью каналов, в которых, отражаясь, стоят неподвижными небеса и жилища. Годелива тоже была отражением тишины!
Старый дом на берегу Дивера, позади своей декорации из беспокойных деревьев, немного затих, замер, точно во время перемирия или воскресного отдыха. Очарование Годеливы делало свое дело. Оно, казалось, переходило от одного к другому, приносило утешение, излечивало, примиряло, как сестра милосердия среди двух больных.
Подозревала ли она немую драму семьи, которую она могла осветить, привести к спасительному миру? Или она просто была сама собой, распространяя вокруг себя эту светлую доброту?
Во всяком случае, в семье Жориса снова занялась заря. Он в особенности радовался неожиданному спокойствию. Все, казалось, изменилось. Ему представлялось, что он находится где-то далеко. Точно он возвратился из неудачного путешествия в свой дом весною. В нем зарождалась снова снисходительность, любовь к жизни и людям. Он выходил чаще, не направлялся, как прежде, в сторону мрачных набережных, духовных кварталов. Он не избегал более прохожих, стал скорее общительным, интересуясь уличными сценами. Он не узнавал самого себя. Неужели его глаза сделались другими? Прежде они были полны отражений поблекших предметов. Целая жизнь увяла в его глазах… И во всем этом была виновата Барбара, эта злая и жестокая Барбара, которая обманула его, дурно с ним обходилась, разочаровала его во всем. Женщина всегда является стеклом, через которое люди смотрят на жизнь!
Теперь показалась новая женщина. Волнение еще молодого мужчины, в дом которого вошла женщина!
Глава III
— Если бы Богу было угодно!
Жорис с этих пор был под влиянием слов Годеливы, которые охватывали его, были разлиты в воздухе, которым он дышал, наполняли его сон видениями. Жалоба безутешного сожаления! Ропот источника, считавшегося высохшим! Возглас признания, внезапно родившийся и прозвучавший среди его несчастия, как голос на кладбище!.. Молодая девушка неожиданно выдала тайну своей жизни. Ее любовь, казавшаяся неглубокой и легкой, оставалась неизменной. Она появлялась здесь и там, как вода каналов в городе.
Жорис припомнил последовательные доказательства: рассказ старого антиквария, позднее — полупризнание Годеливы, когда он сам уговаривал ее выйти замуж, наконец, теперь вырвавшуюся фразу, решительную, почти инстинктивную, казавшуюся искреннею, как безыскусственный жест.
— Если бы Богу было угодно!
Неужели она не излечилась! Значит, ей не суждено было излечиться. Есть женщины, любящие до самой смерти. Жорис понимал теперь ее тихую нежность, ее сочувственное отношение к его дому, ее стремление все улаживать, ее умиротворяющей взгляд, ее успокаивающий голос. Она являлась в его раздраженном доме частью безмолвия!.. Она хотела внести к ним счастье. Может быть, она поселилась у них только с этою целью, из-за неизменной привязанности к нему, чтобы быть для него защитою и утешающею сестрою, сестрою милосердия, перевязывающей его раны каждый раз, когда он истекал кровью. Представить себе, что она могла бы быть его женой! Он не переставал думать о потерянной возможности, чудном существовании, которым он был бы наделен. Он сам повторял печальный вздох Годеливы: «Если бы Богу было угодно!»
Глава IV
С минуты полупризнания Годеливы, ее грустного вздоха Борлют чувствовал себя охваченным невыразимым волнением. Среди сильного потрясения его жизни кто-то жалел о нем, кто-то немного любил его!..
Что значили теперь жестокость Барбары, неприятности, сцены, беспокойные дни, одинокие ночи! Годелива находилась здесь, внимательная, любящая, может быть, уже влюбленная… Да! Она вполне выдала себя этой фразой, которая отныне жила в нем, врастала в него, как буквы в дерево! Годелива прежде любила его, любила еще и теперь! Борлютом при этой мысли овладевал трепет волнения и ожидания, а также сожаления! Они оба позволили счастью пройти мимо них и не остановили его. Как могли они быть так слепы? Какой мираж отвлек их глаза? Внезапно они увидали все ясно, — увидали друг друга, как при свете дня! Но было слишком поздно. Счастье состоит в том, чтобы образовывать одно существо, оставаясь двумя!.. Отныне эта мечта была невозможна.
Однако Жорис увлекался, восторгался новой весной своей жизни, наполнившей его сердце радостью, С тех пор, как Годелива проговорилась, он ощущал в своем сердце что-то неожиданное и прекрасное, что-то мелодичное, точно музыка, — свет, который не исходит от солнца, но все же озаряет. Чудесная весна любви! Да! Он начинал снова любить, так как чувствовал свое сердце и глаза обновленными. Жизнь еще вчера казалась такой старой, поблекшей, изношенной под влиянием тщетных порывов и долгих веков! Теперь она казалась точно новорожденной, вышедшей также из потопа с девственным лицом, окруженным молодой зеленью!
Новая любовь создает новую вселенную.
Для Борлюта чувство удивления осложнялось ощущением выздоравливающего человека. Можно вообразить себе больного, долгое время находившегося во власти кризисов и приступов боли, измученного полумраком, тяжелым воздухом, диетою, лекарствами, лихорадочными вздрагиваниями ночника, в то время когда он думает только о смерти; затем вдруг наступает выздоровление, обновление, и женщина, ухаживавшая за ним во время болезни, становится его возлюбленной.
Глава V
Нервная болезнь Барбары усиливалась. Она похудела, ее цвет лица стал бледным. Из-за малейшего противоречия, разбитого предмета, ухода прислуги, сделанного замечания она сейчас же раздражалась, выходила из себя. Над домом беспрестанно как бы висела гроза, все жили в ожидании удара грома. Жорис и Годелива должны были непременно, постоянно, следить за собой, безгранично и послушно терпеть ее дурное настроение, как хлебный колос — порыв ветра. Годеливе это было нетрудно; совсем ребенком она привыкла применяться к несговорчивому характеру своей сестры; ее врожденная нежность оставалась неизменной, цельной и невозмутимой, всегда похожей на самое себя, точно покой замерзшей воды, которую бурный ветер так же мало приводит в движение, как нежный ветерок. Жорис менее ее примирился с такими капризами, как бы порывами ветра, противоречивыми случайностями. Никогда не иметь спокойной уверенности! К тому же нервное возбуждение заразительно. Он сам иногда чувствовал себя доведенным до крайности и замыкался в своей мужской гордости. Но это продолжалось недолго. Барбара, привыкшая к тому, что никто ей не противоречил, вскоре становилась точно безумной, бранилась, устремлялась на него. Однажды, не помня себя, опьяненная гневом, она произнесла ужасную угрозу, хриплым голосом, который было страшно слышать: «Я убью тебя»!
Жорис почувствовал жалость, дал пройти кризису, ощущая в глубине души бесконечное сострадание к этому бедному существу, конечно, не владевшему собой; к тому же, он сам находился так далеко, углубился в себя, в свою душу, в эту последнюю комнату, куда никто не входит. Там он находил Годеливу, молча улыбавшуюся в ответ на его любовь. Какое ему было дело до всего остального? Барбара, после таких сильных приступов, оставалась разбитой, — была точно комком тела и нервов, парусом, сброшенным с мачты. Она лежала долгое время неподвижно, усталая, страдающая из-за ужасной боли во всех членах: какие-то нити как будто вытягивались вдоль ее ног, спутывались на коленях, проводили свой моток к ее горлу, точно душили ее.
Она жаловалась Годеливе:
— Мне больно, мне больно!
И ее голос становился нежным, маленьким, тихим голоском больного ребенка, зовущего на помощь. Она свертывалась, точно хотела спрятаться, согреться.
Часть третья
Глава I
Выше жизни! Жорис привязался к этому возгласу, произносил его громко, точно написал его перед собою на открытом воздухе. Он повторял его себе, как приказание, как призыв на помощь, благодаря которому он мог бы спасти себя. Всегда это было его девизом, лозунгом, заключением его горестей, выбивающимся из их среды, как вода из скал.
Разумеется, после трагической сцены и отъезда Годеливы он чувствовал себя покинутым.
Все последующие дни ему казалось, что дом словно вымер. Его омрачало безмолвие. Всякий приход и уход, шум шагов и голоса прекратились. Теперь это напоминало дом с покойником, где люди молчат и боятся двигаться. Комната, где произошла заключительная ссора, осталась нетронутой: пол, весь покрытый обломками: зеркало, с широкою, как рана, трещиной, продолжавшей углубляться, покрывать шрамами смертельного удара эту зеркальную бледность. Никто не входил туда; она оставалась закрытой, с заставленной и запертой на ключ дверью. Действительно, это была комната покойника, проходя мимо которой, люди дрожат и не смеют войти.
Барбара, к тому же, не покидала своих комнат, заставляла туда подавать обед, запираясь там, одинокая и озлобленная, чувствуя большой упадок сил. Открытие доказательства, наконец, найденного, сильный гнев, дикие выходки, бегство Годеливы, ушедшей на другой день, на заре, не повидавшись с нею, — все это потрясло и расстроило ее нервы, как снасти во время бури.
Теперь бесконечная усталость сменила острое возбуждение. Она более не раздражалась и не выходила из себя. Она пряталась по углам, пугливая, как больное животное, с похолодевшею кровью. Она блуждала по лестнице, коридорам, с покрасневшим и омоченным слезами лицом. Иногда, когда она случайно встречала Жориса, ее бешенство возвращалось на минуту, выражалось в каком-нибудь бранном, грубом слове, брошенном в него, как камень. Но у нее не было больше сил; она бросала только один камень, как будто наступал вечер и она уставала от своей мести… Жорис, в свою очередь, также скрывался, избегал ее, чувствуя к ней только одно равнодушие. Сознательно или от болезни, она все же заставила его слишком много страдать. Он не мог даже отныне воздержаться от ненависти, так как она, не имея возможности сделать его счастливым, разбила ему дорогуш и последнюю любовь, которая была для него утешением и обновлением. Как утешиться в том, что он снова стал одинок? Как забыть Годеливу, ушедшую из его жизни? Ведь она его любила, и она ушла! Это было непоправимо. Сначала он начал наводить справки о ней. Никто не знал места ее уединения. Может быть, она не поступила в монастырь Dixmude, как говорила, но устроилась в каком-нибудь другом городе, куда она вскоре позовет и его. Вероятно ли, чтобы такая любовь, какая была у них, окончилась так быстро и без всякой причины? Да, это правда; между ними стоял Бог. Начиная с тревоги, вызванной возможностью материнства, указаний духовника, открывшегося греха, угрозы адскою мукою, Годелива вдруг отстранилась и отдалилась от него. Но, конечно, разлука давала ей себя чувствовать. Невозможно, чтобы воспоминания о поцелуе не преследовали ее. А воспоминание быстро превращается в желание…
Глава II
Около этого времени Жорис был весь охвачен делом. Прежде он держался в стороне от общественной жизни, которая не интересовала его. Это была местная, посредственная политика, придерживающаяся общих мест, с искусственным, идущим от старины, распределением жителей на два непримиримых лагеря, оспаривающих друг у друга влияние и должности. Даже новейшие проявления социализма не увлекали его, так как это было только возобновлением напрасной ссоры католиков и либералов, мнимым объединением прежних партий, изменивших только свое название. С эпохи средних веков во Фландрии существовала эта борьба между религиозным и светским духом, конфликт из-за перевеса догмата или свободы; их антагонизм олицетворялся в самом воздухе колокольнею и башнею, религиозною и гражданскою башнею, — тою, где сохранялась Тайна в освященной облатке; и тою, где хранились хартии и привилегии в железном кованом сундуке, — они были соперницами, поднявшимися на одинаковую высоту, бросавшими одинаковую тень на город, наполовину принадлежащий каждой из них. И они должны были стоять вечно, до самой смерти солнца, непреодолимые, как те две идеи, которые они осуществляли, с их нагроможденными до бесконечности кирпичами, подобно отдельным индивидуумам в составе народа!
Борлют жил в стороне, относясь ко всему этому равнодушно и немного презрительно. Но что, если Дело вдруг превратится в союзника Мечты? О, радость! Иметь возможность, наконец, действовать, бороться, увлекаться, познать опьянение апостольства и господства над людьми. И все это во имя идеала; не для того, чтобы возвыситься самому или своему мелкому тщеславию, но чтобы возвеличить Искусство и Красоту, ввести в мимолетное время элемент Вечности. Его Мечте угрожала опасность, великой мечте его жизни, этой мечте о таинственной красоте для Брюгге, которая должна была образоваться из тихих звуков, неподвижного колокольного звона, домов с закрытыми окнами. Город, прекрасный от своего мертвого вида! Между тем его хотели насильно вернуть к жизни…
Дело шло об этом старом проекте Брюгге, как морского порта, казавшемся вначале химерическим, когда Фаразэн первый, на собрании по понедельникам вечером у старого антиквария, высказал этот план. Мало-помалу эта идея развивалась, увеличивалась, благодаря упорному старанию, ежедневной пропаганде. Фаразэн сделал себе из нее орудие успеха, верное средство достичь популярности. В суде он стал пользоваться успехом, так как этот проект ввел его в среду политиков, деловых людей. Он придал ему к тому же характер человека с гражданскими добродетелями. С его прекрасным, звучным красноречием, говоря всегда на суровом языке предков, он напоминал при каждом случае о Брюгге, как коммерческом и торговом городе, который он хотел восстановить при создании нового канала, новых бассейнов, заполненных судами, между тем как брюжские сундуки должны были наполниться золотом. Этот мираж не мог не понравиться, хотя народонаселение отличалось сонливостью, противилось каждому усилию; оно слушало эту картину будущего, как ребенок слушает сказку, едва развлекаясь ею, готовый задремать.
Борлют не видался с Фаразэном давно, с того неприятного дня, когда его друг обедал у него с Годеливой и встретил отказ со стороны молодой девушки. После этого Фаразэн казался очень раздраженным, питал ненависть к Борлюту, как будто тот способствовал его неудаче. С тех пор, когда они встречались, Фаразэн избегал его, отворачивался. Жорис узнал впоследствии, что он теперь питал к нему непримиримую вражду. Их неприязнь ожесточалась от этого плана морского порта, который Борлют принял к сердцу, презирая его, как кощунство, сознавая, что, если проект будет принят и создастся новый порт, это будет гибелью красоты города: будут сломаны ворота, драгоценные дома, древние кварталы, будут проведены улицы, железные дороги, — словом, одержит верх все безобразие торговли и современных дел.
Неужели Брюгге отречется от самого себя?
Глава III
Началась настоящая война между Борлютом и должностными лицами города, которые, принадлежали, большею частью, к деловым людям и спекуляторам, принимали участие в предприятии морского порта. Борлют обвинял их. С тех пор он сделался для них подозрительным человеком, почти изменником. Вскоре его стали называть дурным гражданином и врагом общества. Газеты его противников не жалели ни для него, ни для его друзей оскорблений и нападок. Начались небольшие, трусливые и тайные придирки.
Общество стрелков св. Себастиана, председателем которого он был, получало ежегодно субсидию, с целью покупать несколько серебряных вещей, раздаваемых в виде призов на состязаниях стрелков в цель. Назначение суммы было отменено из желания уколоть Борлюта, а также потому, что Гильдия, казалось, разделяла с ним оппозицию этому проекту.
Но в особенности, против Бартоломеуса, художника, была начата целая кампания. Все знали, что он был очень дружен с Борлютом. Кроме этого, подозревали, что это он был автором карикатуры на Брюгге — морской порт, этого сатирического рисунка, на котором жители были изображены бегущими, с их домами на спинах, вслед за морем. Он только что кончил свои картины, большие фрески, заказанные ему для готической залы Ратуши. Таким образом, представлялся, может быть, случай, удобный для возмездия.
Художник работал в течение нескольких лет и не хотел показать никому, даже Борлюту, четыре панно, составлявшие одно целое произведение. Он исполнил их, с точки зрения места их назначения, в гармонии со стилем памятника, цветов стен и резных украшений, изгибом плафона, скудным светом, проникающим через окна в этот пышный зал. Их надо было видеть только в их окончательном помещении.
Бартоломеус разместил их и, несмотря на свои обычные сомнения, свое вечное недовольство собой, он был удовлетворен, почти поражен, от того отдаления, которое вдруг приняли его картины, заключенные в рамы, точно углубившись в царство мечты и утратив связь с какой-либо эпохой.
Глава IV
Борлют с жаром отдался героической лихорадке Дела! Он был быстро приговорен к молчанию, неподвижной жизни, мрачным размышлениям побежденного.
Не привыкнув заранее размышлять и взвешивать, он не сообразил, что зависел, в общем, от города и должностных лиц, против которых он вел борьбу, сначала — чтобы противодействовать морскому порту, затем — чтобы защищать своего друга Бартоломеуса.
Его заставили поплатиться за эту двойную смелость. Через несколько времени он получил извещение от городского совета, что из-за его враждебного отношения к той власти, от которой он зависел, он лишается своего места городского архитектора.
Это был ужасный удар для Борлюта. Горе без возможности жаловаться и без выхода! Ах! опьяняющее удовольствие, связанное с Делом, было так коротко! Они постарались быстро уничтожить его. Теперь он был убит! И самою подлою местью! Его поразили с самой чувствительной стороны его жизни. Он должен был предвидеть, удержать себя. Но разве он мог допустить, чтобы убили его мечту? Он отдался тогда Делу только потому, что на этот раз оно согласовалось с Мечтой. Более, чем он сам, была побеждена его мечта, мечта о красоте Брюгге. Он был ее верным стражем, неутомимым работником. Сколько неоконченных работ! И сколько еще предвиделось других, которые сразу стали не нужны, были принесены в жертву, потеряны. Как раз в это время он представил на рассмотрение план реставрации Академии, которая была бы достойным товарищем Gruuthuse. Много фасадов ожидали своей очереди, чтобы он нашел время, подошел со своими кропотливыми руками, осмотрел их, освободил от лепного ангела, водосточной трубы, детской головки… Никто не имел — и никто не будет иметь — его осторожного искусства и умения реставрировать, не обновляя, только подпирать, разъединять отдельные части, обнажать не изменившиеся детали, находить под всеми позднейшими наростами, точно паразитами, первоначальную оболочку камней.
Отныне все его творчество уничтожалось. На его место, конечно, назначат какого-нибудь каменщика!..
Глава V
Жорис не забыл старого обета Годеливы отправиться на богомолье в Вэрнэ, чтобы принять участие в процессии кающихся грешников, если Бог избавит ее от ужасной возможности материнства. Раз ее молитва была услышана, то она, наверное, отправится туда! Жорис не мог удержаться, захотел поехать, найти ее, столь далекую и умершую для него под покрывалом и одеждою монахини. Все равно! Увидеть ее, быть замеченным ею! Все прошлое могло возродиться, их взоры могли встретиться, их жизни — снова соединиться, снова получить крылья для совместного полета, который никогда не кончится.
Ежегодно, в последнее воскресенье июля месяца, выходит духовная процессия, не изменившаяся с самого ее учреждения, с 1650 года, когда ей положили начало капуцины. В их церкви один солдат, родом из Лотарингии, но имени Маннэрт, который служил в Вэрнском гарнизоне, украл священную облатку, вместе с одним из своих товарищей. Он сжег сейчас же Св. Дары, в надежде, с помощью их пепла, получить власть открывать всякого рода замки и стать неприкосновенным во время битвы. Но он не мог защитить себя от ударов Бога. Он был задержан и сожжен заживо со своим сообщником в наказание за их кощунство, осложнявшееся таинственными приемами, в которых судьи увидели дела сатаны и магии.
В виде искупления капуцины основали эту процессию покаяния п возложили ее организацию на Братскую Общину, которая с того времени никогда не переставала совершать ее каждый год.
Ничто не изменилось в течение веков. Тот же церемониал, тот же состав сцен и групп, те же отверстия для глаз в головных покрывалах, через которые смотрел длинный ряд поколений, тот же текст, целая стихотворная поэма на суровом и грубоватом фламандском языке, произносимая на улице и находящаяся у всех на устах, из века в век. Борлют никогда не видел необыкновенную процессию, в которой проявляется и продолжается в полной неприкосновенности древняя Фландрия.
Он приехал накануне в маленький мертвый город, совсем на западе. Он прибыл туда, прежде всего, ради Годеливы, как будто хотел поставить на карту свою жизнь, еще раз рискнуть всем своим будущим. Впрочем, обстановка завладела его вниманием, отвлекла на время от его личной жизни.