«Зимой темнеет рано. И оглянуться не успеешь — закатится бронзовое солнечное блюдце за махристый лесной край, выползет из-под горы густой сумрак, а стужа озлится еще сильней и станет уже не просто лицо пощипывать — с размаху оплеухи раздавать. Если не спрячешься, не укутаешься, то покраснеют щеки, а потом и вовсе онемеют. Губы сделаются непослушными — молчи, не смей ночную тишину осквернять!»
Зимой темнеет рано. И оглянуться не успеешь — закатится бронзовое солнечное блюдце за махристый лесной край, выползет из-под горы густой сумрак, а стужа озлится еще сильней и станет уже не просто лицо пощипывать — с размаху оплеухи раздавать. Если не спрячешься, не укутаешься, то покраснеют щеки, а потом и вовсе онемеют. Губы сделаются непослушными — молчи, не смей ночную тишину осквернять!
Скрипит снег под полозьями саней, звенят бубенцы — глухо, из-за шапки почти не слышно. Легко поверить, что на дворе какой-нибудь пышный девятнадцатый век или даже восемнадцатый. И не придумали еще люди ни машин, ни сотовых телефонов.
Впрочем, толку-то от телефона посреди чистого поля, когда до города — триста километров, а до ближайшей деревни… Сколько, к слову?
— Дядя Егор, долго ли ехать еще?
— Да часа с полтора, — горбится. — Не передумал, Сашка? Два месяца в нашей глуши куковать — это тебе не по заграницам гонять балду.