По наследству. Подлинная история

Рот Филип

Беллетризованная биография Филипа Рота, которую он написал в 1991 году. В центре сюжета его родной отец, который однажды утром проснувшись, обнаруживает, что у него пол лица парализовано, глухота на одно ухо и доброкачественная опухоль мозга. Врачи отказываются оперировать 86-летнего старика, и Рот становится беспомощным свидетелем унизительной смерти своего отца.

1

Ну и что скажешь?

К восьмидесяти шести мой отец чуть не полностью ослеп на правый глаз, но в остальном отличался отменным для своего возраста здоровьем, и вот тут-то его и настиг недуг, который врач во Флориде диагностировал — ошибочно — как паралич Белла, вирусную инфекцию, вызывающую, по большей части временно, односторонний паралич лица.

Паралич нагрянул нежданно-негаданно на следующий день после того, как отец прилетел из Нью-Джерси перезимовать в Уэст-Палм-Бич

[1]

 — он снимал там квартиру на пару с семидесятилетней бухгалтершей на пенсии, Лилиан Белофф, жившей этажом выше в Элизабете

[2]

: роман с ней у него завязался спустя год после смерти моей матери в 1981-м. В аэропорту Уэст-Палм-Бич он чувствовал себя настолько хорошо, что даже не посчитал нужным взять носильщика (вдобавок носильщику пришлось бы дать на чай) и сам донес свой багаж до стоянки такси. Ну а на следующее утро не узнал в зеркале ванной своего лица, во всяком случае с одной стороны. Еще накануне лицо было как лицо — сегодня это было бог знает что: нижнее веко подслеповатого глаза опустилось, вывернулось наизнанку, щека с правой стороны обмякла и обвисла, словно из-под нее извлекли кость, рот перекосился.

Он приподнял правой рукой правую щеку, чтобы она стала такой же, как накануне вечером, и, досчитав до десяти, подержал ее. И то и дело приподнимал щеку всё утро и все последующие дни, но, стоило ее отпустить, и она опять обвисала. Он пытался убедить себя, что отлежал ее во сне, что смятая щека расправится, но в глубине души считал, что его хватил удар. Его отец в начале сороковых перенес удар, и с тех пор, как отец сам состарился, он не раз говорил мне:

— Не хотел бы уйти, как мой отец. Не хочу лежать пластом. Меня это страшит больше всего.

Он рассказывал мне, что обычно заезжал к отцу в больницу с утра пораньше по дороге в контору и вечером по дороге из конторы домой. Два раза в день он прикуривал сигареты и совал их отцу в рот, а вечером присаживался к его постели и читал ему идишские газеты. Обездвиженный и беспомощный, сигареты — единственная радость в жизни, Сендер Рот протянул чуть не целый год, и все время, пока глубокой ночью 1942 года его не прикончил второй удар, мой отец ежедневно, утром и вечером, сидел у его постели и смотрел, как он умирает.

2

Мама, мама, где ты, мама?

Отслужив свое, отец получил от компании «Метрополитен лайф»

[6]

пенсию — ее более чем хватало, чтобы жить скромно, без излишеств, что, собственно, естественно и достаточно для человека, который вырос только что не в нищете и проработал как каторжный сорок лет, чтобы его семья могла жить безбедно, пусть и без затей, и не тянулся к престижным товарам, показухе или роскоши. В добавление к пенсии от «Метрополитен» — ему выплачивали ее уже двадцать три года — он располагал пенсией по социальному страхованию и процентами на скопленный за жизнь капитал: тысяч восемьдесят в сберегательном банке, банковских сертификатах и муниципальных облигациях. Невзирая на прочное финансовое положение, на старости лет он, тем не менее, стал огорчительно скареден во всем, что касалось его личных расходов. При том, что он не жался и щедро одарял двух своих внуков, когда у них возникала нужда в деньгах, он вечно экономил по мелочи, лишая себя вещей привычных или нужных.

Так, он отказал себе в «Нью-Йорк таймс» — и это было одним из самых тяжких для него результатов скаредности. Он обожал эту газету и имел обыкновение прочитывать ее поутру от корки до корки, теперь же он не покупал газету, а дожидался, когда кто-нибудь из соседей — это ж надо быть таким беспечным, чтобы выкладывать за нее тридцать пять центов! — не уступал ему свою. Прекратил он покупать и «Стар-леджер», ежедневную газету ценой в пятнадцать центов; ее вкупе с приказавшей долго жить «Ньюарк ньюс» он читал со времен моего детства, когда она еще называлась «Ньюарк стар-игл». Женщину, приходившую раз в неделю к маме для основательной уборки и стирки, он стал приглашать лишь раз в месяц, а в остальное время управлялся сам.

— Я что — очень занят? — вопрошал он.

Но так как одним глазом он практически ничего не видел, да и на другом тоже созревала катаракта, к тому же он был далеко не так подвижен, как ему хотелось бы думать, старайся не старайся — результаты его усилий были плачевными. В ванной стояла вонь, ковры были замызганные, кухонная утварь прошла бы санитарную инспекцию, только если сунуть инспектору взятку.

У отца была вполне ординарная трехкомнатная квартира, обставленная солидно, не сказать, что со вкусом, но и не безвкусно. В гостиной приятного темно-зеленого тона ковер, мебель под старину, на стенах две большие репродукции (лет сорок назад их выбрал для родителей мой брат: он учился в художественном училище) гогеновских пейзажей в эвкалиптовых рамах, а также отцовский портрет в экспрессионистской манере — брат написал его, когда отцу перевалило за семьдесят. Окна, выходящие на тихую, обсаженную деревьями улицу жилого квартала, были заставлены пышно разросшимися цветами, во всех комнатах по стенам развешаны фотографии детей, внуков, невесток, племянников, племянниц, немногочисленные книги на полках в столовой, в основном мои или по еврейской тематике. Если не считать ламп, несколько излишне затейливых и до крайности не характерных для строгих — всему-свое-место — эстетических пристрастий мамы, это была уютная, приятная, сверкающая чистотой квартира — при жизни мамы, во всяком случае, являвшая полную противоположность унылому вестибюлю и коридорам построенного тридцать лет назад здания, неприветливо голым и уже несколько подзапущенным.