Прощай, Колумбус и пять рассказов

Рот Филип

В дебютную книгу, вышедшую, когда Филиппу Роту было 26 лет, он включил повесть «Прощай, Коламбус» — историю крушения первой любви молодых евреев в Америке пятидесятых, и пять рассказов, написанных с пронзительным лиризмом и искрометным юмором.

ПРОЩАЙ, КОЛУМБУС (СВЕРИТЬ)

1

Когда я впервые увидел Бренду, она попросила меня подержать ее очки. Потом она подошла к краю трамплина и затуманенным взглядом посмотрела на бассейн; он мог быть пуст, близорукая Бренда все равно бы этого не увидела. Она красиво прыгнула и через секунду уже плыла к бортику, подняв коротко стриженную каштановую голову над водой, словно розу на длинном стебле. Она подплыла к краю и встала рядом со мной.

— Спасибо, — сказала она, и глаза ее были влажны, но не от воды. Потом протянула руку за очками, но надела их, только когда отвернулась и пошла прочь. Я смотрел ей вслед. Вдруг ее руки очутились за спиной. Двумя пальцами она одернула купальник на заголившемся месте. Сердце у меня подпрыгнуло.

В тот же вечер, перед ужином, я ей позвонил.

— Кому ты звонишь? — спросила тетя Глэдис.

— Одной девушке, с которой я сегодня познакомился.

2

На другой день я снова держал очки Бренды, только не как временный слуга, а как дневной гость — может быть, как и то и другое — тоже все-таки достижение. Она была в черном купальнике, босиком, и среди других женщин, с их армированными бюстгальтерами, перстнями величиной с кулак, туфлями на толстых каблуках, соломенными шляпами, напоминавшими громадные плетеные тарелки для пиццы и купленными, как проскрипела одна загорелая дама, «у хорошенькой маленькой шварце

[5]

, когда мы причалили к Барбадосу», — Бренда среди них выглядела элегантно и просто, как мечта моряка о полинезийской деве, только в темных очках с диоптриями и фамилией Патимкин. Она подплыла кролем к бортику бассейна, плеснув на него водой, и крепко, мокрыми руками схватила меня за щиколотки.

— Ныряй, — сказала она, щурясь. — Поиграем.

— А твои очки?

— Да разбей их к черту. Я их ненавижу.

— А почему тебе не поправить глаза?

3

На другое утро мне удалось поставить машину на Вашингтон-стрит, прямо напротив библиотеки.

Приехал я на двадцать минут раньше и решил прогуляться перед работой по парку; меня не особенно тянуло к коллегам, которые пьют сейчас кофе в переплетной и все еще пахнут апельсиновым соком, поглощенным накануне в Асбери-Парке

[12]

. Я сел на скамью и смотрел на Брод-стрит, поутру полную машин. В нескольких кварталах к северу гремели поезда из Лакавонны; я их слышал и думал: зеленые солнечные вагоны, старые и чистые, с окнами, открывающимися полностью. Иногда по утрам, чтобы убить время перед работой, я выходил к путям и смотрел на открытые окна, где мелькали локти в светлых рукавах, края портфелей, принадлежности бизнесменов, прибывающих из Мейплвуда, Ист-Оранджа, Уэст-Оранджа и дальних пригородов.

В парке, расположенном между Вашингтон-стрит и Брод-стрит, еще пустом, тенистом, пахло деревьями, ночью, собачьим пометом и слабым влажным запахом, оставшимся после поливального мастодонта, который уже прошел здесь, орошая и подметая центральные улицы города. У меня за спиной, на Вашингтон-стрит, был музей Ньюарка, я видел его, не глядя: две восточные вазы перед фасадом, словно плевательницы какого-нибудь раджи, а рядом флигелек, куда мы школьниками приезжали на автобусе. Флигель был кирпичный, старый, затянутый вьюнами и всегда напоминал мне о связи Нью-Джерси с рождением страны, с Джорджем Вашингтоном, который обучал здесь свою разношерстную армию — об этом сообщала нам, детям, бронзовая дощечка, — обучал в том самом парке, где я сейчас сидел. Дальше за музеем стояло здание банка, где я учился студентом. За несколько лет до того банк превратили в филиал университета Ратгерса, и в бывшей приемной президента банка я прослушал курс под названием «Современные моральные проблемы». Хотя сейчас было лето и колледж я закончил три года назад, мне нетрудно было вспомнить приятелей-студентов, которые работали вечерами в «Бамбергере» и «Крезге»

[13]

, сбагривая несезонные дамские туфли, и из своих комиссионных платили за пользование лабораторией. Потом я опять посмотрел на Брод-стрит. Между книжным магазином с грязными окнами и захудалой закусочной втиснулся козырек крошечного кинотеатра — сколько лет прошло с тех пор, как я стоял под этим козырьком и врал о своем возрасте, чтобы увидеть Хеди Ламарр, плавающую нагишом в «Экстазе»; а потом, сунув конфолеру двадцать пять центов, как же я был разочарован умеренностью ее славянского очарования… Сидя в парке, я ощутил в себе глубокое знание города, привязанность к нему, настолько укоренившуюся, что она не могла не вылиться в любовь.

Вдруг оказалось, что уже девять, и началась всеобщая суета. Девушки на высоких каблуках, с подгибающимися лодыжками, входили во вращающуюся дверь телефонной станции на другой стороне улицы, машины отчаянно сигналили, полицейские рявкали, свистели и погоняли водителей туда и сюда. В церкви Святого Винсента распахнулись громадные двери, и люди, рано поднявшиеся к мессе, подслеповато щурились и моргали на свету. Потом они сбегали по ступенькам и устремлялись по улицам к своим письменным столам, канцелярским шкафам, секретаршам, начальникам и — если Господь счел нужным немного облегчить им суровую жизнь — к кондиционерам, гудящим в окнах. Я встал и пошел через улицу к библиотеке, думая: проснулась уже Бренда или нет.

Бледные цементные львы неубедительно охраняли лестницу библиотеки, страдая, как всегда, слоновой болезнью и атеросклерозом, и я обратил бы на них не больше внимания, чем обычно за последние восемь месяцев, если бы перед одним из них не стоял цветной мальчик. Прошлым летом в ходе сафари малолетние правонарушители лишили льва всех пальцев на ногах, а теперь перед ним на полусогнутых стоял новый мучитель и рычал. Рычал басовито и протяжно, потом отступал, выжидал и снова рычал. Потом выпрямлялся и, качая головой, говорил льву: «Ну, брат, ты трус…» И снова рычал.

4

В следующие полторы недели в моей жизни было как будто только два человека: Бренда и цветной мальчик, который любил Гогена. Каждое утро перед открытием библиотеки мальчик уже ждал; иногда он сидел верхом на льве, иногда у него под брюхом, иногда стоял около и бросал камешки в его гриву. Потом он входил, топал по первому этажу, покуда Отто взглядом не поднимал его на цыпочки, и, наконец, устремлялся вверх по длинной мраморной лестнице к Таити. Он не всегда просиживал до обеда, но однажды очень жарким днем он уже был там, когда я пришел на работу, и вышел следом за мной, когда я уходил вечером. На другое утро он не появился, и, как будто вместо него, явился глубокий старик, белый, пахнувший леденцами и с сетью прожилок на носу и щеках.

— Не скажете, как мне найти отдел искусств?

— Третья секция.

Через несколько минут он вернулся с большой коричневой книгой. Он положил ее на стол, вынул свою карточку из длинного безденежного бумажника и ждал, когда я проштемпелюю карточку.

— Вы хотите вынести эту книгу?

5

— Рон женится! — крикнула мне Джулия, когда я вошел в дверь. — Рон женится!

— Сейчас? — сказал я.

— В День труда! Он женится на Гарриет, он женится на Гарриет. — Она повторяла это нараспев, чуть гнусаво. — Я буду золовкой!

— Привет, — сказала Бренда. — Я буду золовкой.

— Слышал. Когда это случилось?

ОБРАЩЕНИЕ ЕВРЕЕВ

— Вечно ты язык распускаешь, — сказал Итци. — И чего, спрашивается, ты чуть что язык распускаешь?

— Не я завел об этом разговор, Итци, не я, — сказал Оззи.

— И вообще, какое тебе дело до Иисуса Христа?

— Не я завел разговор об Иисусе Христе. Он. Я и понятия не имел, о чем речь. А он все талдычит: Иисус, он историчный, Иисус — историчный, — подражая трубному гласу раввина Биндера, сказал Оззи. — Жил, мол, такой человек, все равно как ты или я, — продолжал Оззи. — Так Биндер сказал…

— Да?.. Ну и что? Жил он там, не жил — мне-то что. Чего ради ты язык распустил?