Жизнь потеряла смысл для знаменитого актера Саймона Экслера, когда он утратил талант. Однако неожиданная встреча дала ей новый поворот.
1
РАССЕЯНИЕ
Он потерял свой волшебный дар. Порыв пропал. В театре у него не бывало неудач; все, что он делал, выходило сильным, имело успех. И вот случилось ужасное: он больше не может играть. Перед выходом на сцену испытывает настоящую муку. Раньше был уверен, что сейчас выйдет и будет великолепен, теперь же знал, что провалится. И провалился три раза подряд, причем в последний раз это уже никого не занимало — никто не пришел. Он больше не может пробиться к зрителю. Его талант умер.
Конечно, если талант был, в тебе навсегда сохранится что-то отличное от других. Я всегда буду не таким как все, говорил себе Экслер, просто потому, что это я. Во мне есть что-то, чего люди не смогут забыть. Но его аура, его природная эксцентричность, его обаяние — словом, все, что работало на Фальстафа, на Пер Гюнта, на дядю Ваню, создавших Саймону Экслеру репутацию лучшего американского театрального актера, одного из последних представителей классической школы, больше не срабатывало ни в одной роли. Что раньше делало его особенным, то теперь выставляло сумасшедшим. Теперь он отдавал себе отчет в каждой секунде, проведенной на сцене, норовил каждое движение истолковать, притом в самую плохую сторону. Раньше Экслер ни о чем не думал, когда играл. Все, что он так хорошо делал, он делал инстинктивно. Теперь обо всем приходилось думать, все живое и непосредственное было разрушено, и, стараясь воссоздать, домыслить утраченное, он только довершал разрушение. Ладно, говорил себе Экслер, просто наступили не лучшие времена. И хотя ему уже за шестьдесят, быть может, черная полоса закончится, пока он еще в здравом уме. Не он первый проходит через такое. Многие опытные актеры прошли. Случалось и раньше, думал он, значит, справимся и на этот раз, пока не знаю как, но что-нибудь придумаем, что-нибудь придумаем. Прорвемся. Пройдет.
Не прошло. Он не мог играть. Раньше он умел приковать к себе внимание публики! А теперь панически боялся каждого спектакля, в ужасе ждал его с самого утра. Весь день терзали мысли, которые раньше перед спектаклем и в голову не приходили: не справлюсь, не смогу, играю не те роли, зарываюсь, фальшивлю, и первой строчки не выговорю. В ожидании вечера он старался занять время сотней как будто бы необходимых дел — надо еще раз просмотреть этот монолог, надо отдохнуть перед спектаклем, надо позаниматься, надо еще раз просмотреть этот монолог, — и в театр приходил уже совершенно измученным, и дрожал от страха, что придется выйти на сцену. Он чувствовал, как приближается этот момент, и знал, что снова не сможет, опять не справится. И все равно надеялся, что ст
Все началось с разговоров. Экслеру было не более трех-четырех лет, когда его буквально заворожила сама возможность с кем-то заговорить. Или того, что кто-то заговорит с ним. Он и тогда уже понимал, что участвует в спектакле. Там, где актеры похуже выдавали фейерверки, он всего лишь напряженно вслушивался и сосредоточивался. Экслер обладал особой властью над людьми и вне сцены тоже, особенно в молодости над женщинами, не сознававшими, что у каждой из них есть своя история, пока он не открывал им, что такая история есть, есть собственный голос, собственный стиль, никому более не принадлежащий. С Экслером каждая становилась актрисой, героиней собственной жизни. Мало кто из театральных актеров умел так говорить и слушать, как он, но теперь эта способность оставила его. Теперь слова влетали ему в одно ухо и тут же вылетали в другое, а каждое слово, произнесенное им самим, казалось сыгранным, а не сказанным. Его талант всегда питался от слуха — актерская игра была лишь реакцией на то, что он слышал. Теперь, лишенному способности слушать и слышать, ему стало не от чего отталкиваться.
Ему предложили сыграть Просперо и Макбета в Кеннеди-центре — трудно представить себе более амбициозный проект, подобрать две более несхожие пьесы, — и он с треском провалился в обеих, особенно в «Макбете». У него теперь не получался ни Шекспир страстный, ни Шекспир сдержанный, а ведь он всю жизнь играл Шекспира. Его Макбет был смешон — так говорили все, кто видел, и многие из тех, кто не видел. Им даже являться не пришлось, чтобы оскорбить тебя, издевался он над собой. Иные начали бы пить, чтобы выбраться; есть такая старая шутка об актере, который привык выпивать перед выходом на сцену; его уговаривают: «Не пей!», а он отвечает: «И что же мне, выходить туда одному?» Но Экслер не запил — он стал гибнуть. И это был грандиозный крах.
2
ПРЕВРАЩЕНИЕ
Он дружил с родителями Пиджин еще до ее рождения, а ее саму впервые увидел в роддоме — младенцем у груди матери. Экслер и молодожены Стейплфорды — он из Мичигана, она из Канзаса — вместе играли в Гринвич-Виллидж, на малой сцене, в церковном подвале, в постановке пьесы «Удалой молодец — гордость Запада». Экслер исполнял восхитительно буйного Кристи Мехоуна, липового отцеубийцу, а в главной женской роли — Пиджин Майк Флаэрти, упрямицы дочки владельца пивной на западном побережье графства Мейо, — выступала Кэрол Стейплфорд, беременная на втором месяце своим первым ребенком. Эйса Стейплфорд играл Шона Кьоу, помолвленного с Пиджин. Когда пьеса сошла со сцены, Экслер присутствовал на прощальной вечеринке и голосовал за то, чтобы младенца Стейплфордов назвали Кристи, если родится мальчик, и Пиджин Майк, если это будет девочка.
Кто мог предположить, что сорокалетняя Пиджин Майк Стейплфорд, которая с двадцати трех лет вела жизнь лесбиянки, и шестидесятипятилетний Экслер станут любовниками, и будут всякий день, едва проснувшись, непременно созваниваться, и захотят проводить вместе все свободное время в его доме, где, к огромной радости Экслера, Пиджин завладела двумя комнатами: одной из трех спален на втором этаже, где поселились ее вещи, и гостиной на первом, которую она сделала своим кабинетом, поставив там ноутбук. Во всех комнатах первого этажа, даже в старой кухне, имелись камины, и когда Пиджин работала у себя в кабинете, она всегда разводила огонь в очаге. Сама она жила примерно в часе езды от Экслера и добиралась до него по петляющей среди холмов дороге, которая в конце концов выводила через сельскую местность к пятидесяти акрам его полей и большому старому белому с черными ставнями фермерскому дому в окружении вековых кленов и ясеней, обнесенному длинной стеной из нетесаного камня. И никого вокруг, кроме них, на несколько миль. Первые месяцы они редко выбирались из постели до полудня. Никак не могли оторваться друг от друга.
А до ее появления он был уверен, что все кончено: кончено с театром, кончено с женщинами, да и вообще с людьми, навсегда кончено со счастьем. Более года он чувствовал крайнее физическое утомление, с трудом проходил даже небольшое расстояние, не мог стоять или сидеть сколько-нибудь долго из-за боли в спине, привычной, но с годами усилившейся и все быстрее прогрессирующей. Нет, он не сомневался: все кончено. Одна нога периодически немела, так что он с усилием переставлял ее при ходьбе и нередко оступался, спотыкался и падал, обдирая ладони или разбивая в кровь губу либо нос. Пару месяцев назад умер от рака его лучший, по сути единственный друг, живший по соседству восьмидесятилетний судья, который ушел на покой несколькими годами раньше; в результате Экслеру, хоть он уже тридцать лет жил в двух часах езды от города, среди деревьев и полей, откуда выезжал, только чтобы играть в театре, не с кем было поговорить, разделить трапезу, не говоря уже о постели. Снова мысли о самоубийстве начали преследовать его с той же частотой, что и год назад, перед больницей. Каждое утро, вернувшись из сна к своей опустошенности, он решал, что не может прожить еще один день лишенным таланта и работы, одиноким, терзаемым неутихающей болью. В нем опять поселилась мысль о самоубийстве. Только оно одно и осталось среди полного запустения.
Холодным серым утром после целой недели сильных снегопадов Экслер вышел из дома и отправился в гараж, чтобы проехать четыре мили до ближайшего городка и пополнить запас продуктов. Дорожки около дома каждый день расчищал фермер, убиравший снег в его владениях, но Экслер, обутый в ботинки на толстой подошве, все равно ступал очень осторожно, опирался на трость и шажки делал мелкие-мелкие, чтобы не поскользнуться и не упасть. Жесткий корсет под несколькими слоями одежды фиксировал грудной и поясничный отделы его позвоночника. Выйдя из дома и направляясь к гаражу, Экслер заметил между ним и сараем небольшое белесое длиннохвостое существо. Сначала он подумал, что это большая крыса, но потом по мордочке и голому хвосту признал опоссума, длиной дюймов десять. Опоссумы обычно ведут ночной образ жизни, а этот, с выцветшей и грязной шерстью, разгуливал по снегу среди бела дня. Заметив человека, он медленно заковылял к сараю и скоро исчез в большом сугробе у каменного фундамента. Экслер последовал за зверьком, который, вероятно, был болен или доживал свои последние дни, а когда приблизился к сугробу, увидел прорытый в нем ход. Опершись обеими руками на палку, Экслер наклонился и заглянул в дыру. Опоссум залез слишком глубоко, чтобы его можно было разглядеть, но у входа в небольшую пещерку лежало несколько палочек разной величины. Экслер сосчитал: их было шесть. Вот, значит, как все устроено, подумал он. У меня слишком много всего. А нужно-то шесть палочек.
На следующее утро, варя себе кофе, он увидел опоссума из кухонного окна. Зверек стоял на задних лапах у сарая и ел снег из сугроба, засовывая комки в пасть передними лапами. Экслер поспешно надел пальто, сунул ноги в ботинки, схватил свою палку, вышел через заднее крыльцо и по расчищенной дорожке направился к сараю. Остановившись футах в двадцати от опоссума, он крикнул ему: «Не желаешь ли сыграть Джеймса Тайрона? В Гатри! А?» Опоссум продолжал есть снег. «Ты был бы потрясающим Тайроном!»