Очерки поэзии будущего

Розай Петер

Австрийский писатель ПЕТЕР РОЗАЙ (р. 1946) — автор более тридцати произведений в прозе, нескольких поэтических сборников, пьес и радиопьес. Лауреат престижных литературных премий. Произведения Розая переведены на все основные европейские языки.

На русском ранее публиковались романы "Отсюда туда" (1982), "Мужчина & женщина", ряд рассказов.

Очерки поэзии будущего

I

Все, что есть истина, прекрасно: вот убеждение революционера.

(Тем самым я хочу сказать, что к области прекрасного пришлось бы отнести тогда даже такие вещи, как, например, раковая болезнь, или землетрясение, или извержение Пинатубо. Но тот, кому откроется эта красота, должен будет по-другому взглянуть на всю нашу людскую жизнь.)

Много лет назад я написал в одном очерке: «Научись думать без притворства, по-настоящему, то есть так, чтобы уже ни в чем больше не было уверенности».

Эти слова ободряли меня, я сделал их своей заповедью и старался держаться ее, пусть даже это вредило успеху моих книг.

Процесс мышления всегда интересовал меня не меньше, чем письмо, чем творчество формы. Пожалуй, здесь уместно сделать предупреждение, напомнив то, что Стендаль выразил приблизительно так: «Если процесс мышления не доставляет тебе радости, то мои размышления настроят тебя скорее всего против меня, но, быть может, они дадут тебе предчувствие счастья, которого ты еще не знаешь».

ADHOC к вышесказанному:

1. Когда Шумпетер говорит о том, что блистательная ошибка предпочтительнее банальной истины, он не учитывает, что это не что иное, как тривиальные истины, или иначе говоря: имманентность образует «ход вещей».

Это столь явно элитарное пристрастие к исключительному, лежащему в стороне от проторенных дорог, к невероятному, это для меня нечто очень австрийское, я нахожу, что этот кавалерийский стиль мышления

отнюдь

не уводит от цели; и достоин любви.

В том же направлении ведет следующее замечание Витгенштейна: «Я думаю, что истинно и по-хорошему австрийское (Грильпарцер, Ленау, Брукнер, Лабор) особенно трудно понять. Оно в известном смысле

утонченнее,

чем все иное, и правда, ему присущая, никогда не на стороне правдоподобия».

Кстати, в этот ряд можно было бы включить и Моцарта — или Музиля — или Фейерабенда.

Но что такое правда в художественном произведении, как не ожившее правдоподобие?

II

«Думать последовательно, по прямой линии для меня мучительно», — сказано в заметках Витгенштейна (или что-то в этом роде). Эти мучения или эта головная боль посещает и меня.

Смотреть, думать, вспоминать — эти процессы для меня сливаются воедино, я переживаю их с «размазанными границами», «грязно» — и это при максимальной отчетливости и строгости границ частных, в том, что касается деталей, малых, изолированных структур — любопытно, что мне это представляется вполне естественным.

Так, например, я уже теперь не знаю больше, с чего начал и должен перелистать написанное назад: как я только что утверждал, у меня не выходит думать по прямой.

Я описываю тут нечто, что можно было бы назвать «исходной ситуацией».

Знать означает вспоминать — так считается. Но все дело в том, хочешь ли вспоминать.

Американская записная книжка 1980 года

Я прибыл сюда ночью (типичное начало всех биографий). Глубоко внизу — крупные сверкающие прямоугольники городских кварталов. Потом поездка на машине: по пути я увидел только несколько матово светящихся фонарных столбов, косые штанги, указывающие вверх на опустевшие кроны деревьев, пучки высохшей травы, обочину дороги.

Потом пошли плоские строения, уплывающие в темноту очертания стен. Потом стены из кирпича. Потом веранда, ярко освещенная, как будто бы лежащая на башне.

Сопровождающий говорит: Вот мы и приехали! — в том смысле, что теперь мы уже дома! Но, конечно, дома был только он, я — нет.

Смотрю в окно: на некотором расстоянии виден дом, фронтон, конек, крыша. Дом деревянный, коричневый с желтым. На склоне крыши — каминная труба с насаженным на нее вытяжным устройством. И флюгер на вытяжке все время в движении, раскачивается туда-сюда.

ADHOC к части II:

1. Я испытываю глубокую антипатию к бумагомаранию. И вместе с тем должен признать: я не знаю ничего более возвышающего, великолепного, прекрасного, чем — чем что?

Если попытаться дать «этому», этой одной написанной странице имя, то в голову сразу же приходит понятие, введенное Хоркгеймером: тоска по совершенно иному; или, говоря проще: Энтузиазм.

«Я признаю, что дважды два — четыре — вещь превосходная, — говорит Достоевский, но если уж мы начали восхищаться, то я должен все же заметить, что дважды два — пять тоже звучит не так плохо».

Когда мы всматриваемся в мир или — лучше сказать — чувствуем себя включенными в мир, то, с одной стороны, мы хотели бы отдаться миру, а это означает, постигнуть его как целое, или же — им завладеть; а это значит, внести в него порядок.

Эти два желания друг другу противоположны.

Жеребин А.И. Смысл нисхождения

Содержание «Лекции» Петера Розая отмечено тем же сочетанием скромности и гордости, что и ее заглавие — «Очерки поэзии будущего». Речь идет не о систематическом изложении целой поэтики, а всего лишь о фрагментарных очерках, ее подготовляющих, но мысль автора направлена при этом — не более и не менее, — как на создание «поэзии будущего», причем теоретические размышления выступают у Розая в нерасторжимом единстве с опытами художественного воплощения формулируемых им принципов.

После работ Романа Якобсона это никого больше не удивляет. Современная литература осознает себя как свой собственный метаязык, выдвигающий способы сообщения в центр сообщаемого. Традиционная граница между текстом и метатекстом становится все более подвижной, размытой, измеряемой лишь степенью присутствия авторской рефлексии, принципиально наличествующей в каждом тексте независимо от его жанра. Создавая художественный текст, художник «тематизирует» свое ремесло, и он «тематизирует» его, ставит его под вопрос каждый раз, когда им занимается. С этим связан призыв, несколько раз повторяющийся на страницах книги Розая: «Отказаться от какой бы то ни было уверенности — поставить на карту все».

Единство текста и метатекста является для Розая важной характеристикой «открытого произведения искусства»; последнее есть «матрица многих вещей», его значение состоит в том, что оно содержит в себе всю полноту возможных решений, предоставляя каждому читателю актуализировать из них какое-то одно, ему наиболее близкое.

Образу матрицы соответствует представление о «ризоме» или «корневище», противоположностью которого служит дерево, растущее из одного, не распластанного в ширину, а уходящего вглубь корня с ясно очерченными границами распространения. Дерево выступает как аллегория жесткой смысловой структуры, восходящей к единому центру, тогда как «ризома» характеризует постмодернистское понимание текста как плоскости читательских проекций, изучаемых эстетикой восприятия. Розай относит свое знакомство с «теорией ризомы» к началу восьмидесятых годов, когда она была сформулирована известными философами Жилем Делезом и Феликсом Гваттари. Причиной своей симпатии к их взглядам Розай называет «пафос всечеловеческого сочувствия», допускающий максимально широкую свободу мнений и вкусов.