Сумерки

Рудницкий Юрий Львович

РОМАН ЮЛИАНА ОПИЛЬСКОГО «СУМЕРКИ»

С творчеством Юлиана Опильского русский читатель знакомится впервые.

Произведения этого писателя никогда ранее на русский язык не переводились. Сравнительно недавно были они представлены и украинскому советскому читателю: в 1958 году во Львове было осуществлено издание избранных романов Опильского. Небольшое послесловие к этому изданию, написанное Павлом Ящуком, — самое полное и единственное в нашем литературоведении собрание сведений о жизни и творчестве писателя.

А между тем Опильский заслуживает и доброй памяти, и читательского внимания. Среди украинских писателей, живших между мировыми войнами в западных областях и творивших в трудных условиях буржуазно-помещичьей Польши, он выделяется ярким и последовательным демократизмом, отчётливостью социального мышления, интересом к мало разработанному тогда в украинской литературе жанру исторического романа.

Юлиан Опильский — это псевдоним. Настоящее имя писателя — Юрий Львович Рудницкий. Он родился в 1884 году в городе Тернополе, был сыном учителя. Несмотря на раннее сиротство, материальные лишения и плохое состояние здоровья, он сумел получить образование: окончил гимназию во Львове, затем учился в университетах Львова и австрийского города Граца. Последнее дало ему возможность стать преподавателем немецкого языка в львовской украинской гимназии. Начав учительскую деятельность в 1907 году, Ю. Л. Рудницкий продолжал её и после восстановления независимой Польши, в составе которой оказалась Западная Украина со Львовом. Умер писатель в 1937 году.

Мы не имеем данных о каком-либо участии писателя в политической жизни Западной Украины. Если отвлечься от его литературных произведений, то можно счесть Юрия Рудницкого человеком, упорно сторонившимся политики и не определившимся в идеологическом отношении. Понятно, скромному школьному учителю, к тому же больному, приходилось избегать конфликтов с властями. Но иным был облик писателя Юлиана Опильского. Его печатные выступления свидетельствовали о достаточно определённой идеологической позиции. Павел Ящук, внимательно изучивший творчество Опильского, в частности рецензии, которые он печатал в прогрессивных журналах, отмечает, что писатель выступил как «открытый враг польского панства и продажных украинских буржуазных националистов, ясно высказал свои симпатии к трудящимся», что он «буквально встречал в штыки писанину литераторов из националистического лагеря». И действительно, Опильский-критик с уничтожающим презрением говорил о тенденциозной стряпне, наполненной измышлениями насчёт «большевистских зверств» и «подвигов» националистических воинских формирований. Подобные сочинения, не имевшие ничего общего ни с литературой, ни с жизненной правдой, он называл «пасквилями в беллетристической форме». Иронически-отрицательно трактовал Опильский и беллетристику клерикального толка. Но мы имеем и свидетельства другого порядка — свидетельства симпатий писателя к революционной украинской литературе. В числе их чрезвычайно благожелательная рецензия на первую пьесу Ярослава Галана.

СУМЕРКИ

I

Хмурая, поздняя осень. Тяжёлые свинцовые тучи нависли над землёй, серый непроницаемый туман окутал лес влажной дымкой, пробирал до костей, вселял предчувствие близкой зимы. Ни свежего ветерка, ни мороза, ни света, ни тепла — одна лишь промозглая сырость.

Весь мир словно очутился под водопадом, брызги которого хоть и не достигают путника, а всё-таки не оставляют на нём сухой нитки. Охрипнув, умолкли вороны, густо усевшиеся всей стаей на голые ветки дубов, и только изредка, особенно когда среди увядшей травы выглядывали длинные уши зайца, каркали то поодиночке, то хором. Поймать зайца среди густых кустов барбариса и зарослей орешника, где тесно для полёта, было невозможно, и потому они криком выражали своё неудовольствие. Вот между деревьями появился весь облепленный репейником мокрый волк, пришедший из далёких степей зимовать под защитой леса. Перебегая поляну, степняк быстро окинул её свирепым взглядом — нет ли добычи или какого врага. Из-за высокого муравейника за каждым его движением следили две чёрные точки: глаза лисы.

Ни цветка среди опавшей листвы, ни ягоды между чахлыми стебельками пожухлой травы, ни птицы на ветке. Одни грелись в гнёздах, другие улетели на ещё незапорошенные снегом размокшие и раскисшие поля, третьи переселились в запрятанные в дебрях лесов деревеньки. Даже белки не вытворяли своих обычных штук на скользкой коре деревьев. Высунув ещё спозаранку чёрные носики из тёмных, тёплых дупел, они поняли, что выходить сегодня на добычу им нечего, — нырнули обратно и поскорее заткнули входы пучком сухой травы…

Всюду мертво и уныло, будто в мире что-то сломалось, какой-то главный стержень, и всё поплыло серым туманом, без которого весь свет, словно тающая горстка соли в сырой кладовой, расплывается, превращаясь в первобытный хаос, когда-то вызванный к жизни творцом. Однако на сей раз и сила творца не высечет из этого мёртвого хаоса даже искры жизни.

И всё-таки! Под дубами, где сидели вороны, проходила дорога или нечто ей подобное, напоминавшее скорей широкую борозду чёрной размокшей пахоты. По этой дороге медленно тянулась цепочка путников. Впереди бежали два пса-бульдога, их налитые кровью глаза рыскали по сторонам. Увидев собак, вороны сорвались с деревьев и завертелись в зловещем водовороте над землёй, бульдоги залаяли, а заяц и лиса юркнули в молодняк.

II

Два дня спустя по дорожкам большого сада в Руде прохаживалось двое: Андрийко и небольшого роста кругленькая, румяная, как яблочко, и чёрная, как грач, четырнадцатилетняя девочка. Андрийко был в короткой синей поддёвке, отороченной куньим мехом, в рубахе малинового шелка, с обшитыми золотым галуном широкими, сужавшимися к низу рукавами и в такого же цвета коротких и узких суконных штанах, заправленных в жёлтые до колен сафьяновые сапоги с длинными носами и высокими каблуками. Кунья шапка и дорогой, украшенный кораллами кинжал в ножнах, выглядывавший из-под кафтана, дополняли его наряд. И хотя крой был не русский и не западный, хоть и не пестрел яркими красками, которыми увлекались в тот век, а всё-таки производил на юную подругу глубокое впечатление. И девочка всё время поглядывала то на красивое убранство Андрия, то на свой кожушок и простенькое платьице, что надела на неё няня, и грустно покачивала головой, и тогда её кудри спадали на большие чёрные глаза.

Утро выдалось чудесное, погожее. Золотая. листва покрывала землю толстым ковром, с оголённых веток время от времени на неё падали, сверкая на солнце, точно жемчужины, капли росы. Казалось, тёплое солнышко, прежде чем уйти на далёкий юг, хочет ещё раз ласково оглядеть эту грустную землю теней и холода и улыбнуться ей на прощанье. В его лучах сияли и веселье и грусть, та тяжёлая, глубокая грусть полесской осени, которая, закутавшись в туман, неторопливо шагает по ледяным топям болот, по размокшим мостам и стоячим водам, чтобы в конце концов бесследно утонуть в чёрном сосновом бору.

— Почему ты, Мартуся, нынче такая молчаливая? — спросил Андрийко. — Вчера весь день шутила, щебетала, прыгала, как воробей на жёрдочке, а нынче словно муху проглотила?

— Потому что вчера ты был каким-то таким… своим, как дядя Микола или отец, в обычной шапке и простом кафтане, в таком, каком ходят у нас… А нынче совсем другой… и кафтан, и рубаха, и шапка… точь-в-точь как рассказывала няня…

Мартуся смешалась и умолкла. Андрийко засмеялся, наклонился к девочке и обнял её.

III

Редкие снежные хлопья медленно падали со свинцового неба на влажную, холодную землю. Время от времени порыв ветра крутил их в воздухе, уносил в сторону и целыми ворохами бросал на стены, окна и дверные пороги, засыпал печные трубы, загоняя в жилища едкий дым. Долетев до земли, хлопья таяли в глубокой грязи, на две четверти покрывавшей узкие и нечистые улицы и переулки города Вильны. Людей на улицах почти не было, лишь изредка встречался литовский крестьянин в лаптях, в смушковой шапке и широченном кожухе с берестяным сагайдаком за плечом и короткой рогатиной, либо с большой дубиной в руках. Изредка появлялся боярин верхом на лошади в длиннополой литовской кирее, либо проплывали носилки, в которых четверо слуг несли знатного мещанина. Только у великокняжеского замка краснели кафтаны да пестрели перья на шапках лучников короля Ягайла. Немало было и великокняжьих ратников в татарских шапках, длинных киреях и сторонников князя Свидригайла в лисьих шапках, коротких меховых куртках, высоких сапогах, с широкими саблями на боку. Однако людей в нарядной немецкой одежде не было нигде.

Вдоль дороги, что вела к замку, сиротливо стояли вкопанные в землю столбы. На них во время коронования великого князя Витовта королём Литвы и Руси должны были повесить знамёна и щиты с гербами. Перед замком стоял помост для именитых женщин, князей и достойников, но теперь вместо ковров его ступени покрывал мокрый снег.

Несколько рабочих-жмудинов сидели на нижних ступеньках и лениво обедали, извлекая еду из берестяных бураков. Возле них стояли, готовые к трудной дороге мелкорослые и долгогривые литовские лошади, так как коронация не могла состояться. Князь Витовт, провожая короля Ягайло в Вильно, упал так неудачно с лошади, что его чуть живым отнесли в замок. В преклонные годы такое падение — смерть! И в самом деле! Несмотря на то что к князю немедленно доставили итальянского медика и старого знахаря Гирвойла, ничто уже не могло удержать уходящей жизни. Лекарь Сильвио Рокко поставил пиявки, пустил кровь и дал князю шмелиный мёд, смешанный с пеплом сожжённой летучей мыши и медвежьим салом, а Гирвойло только бросил искоса взгляд на князя и тотчас обратился к Сигизмунду Кейстутовичу, который не отходил от постели умирающего брата.

— Извольте, ваша милость, удалить всех из покоя!

Сигизмунд подал знак, и все дворяне и даже жена Витовта, княгиня Юлиана, вышли вместе с итальянцем, который был рад-радёшенек как можно скорей снять с себя хоть на минуту тяжёлую и небезопасную ответственность за жизнь великого князя.

IV

Князь Олександр не спешил с ответом. Он заглядывал раненым в глаза, снимал с пленников шлемы и шапки, видимо, искал кого-то и не мог найти. Боярин Микола догадался, в чём дело, и сказал:

— Ни Кердеевича, ни Бучадского тут нет, они пробились к дверям и удрали.

Только тогда молодой князь поднял на боярина глаза. И в тот же миг его грозное лицо просветлело.

— Так это ты, Микола? — крикнул он. — Какими судьбами? Откуда, куда? Как там старик, Мартуся?

— Живы-здоровы, как раз от них еду к старому Юрше с его племянником-сиротой.

V

В угловой веже Луцкого замка, окна которой выходили на широко разлившийся Стырь, за столом, накрытым золототканой скатертью, сидел сорокалетний мужчина в островерхом шлеме и кованой кольчуге восточной выделки. Острые, выразительные черты лица и суровый взгляд блестящих чёрных глаз придавали облику воина грозный вид. Длинные, обвислые усы скрывали рот настолько, что его существование подтверждал лишь звучащий из-под них голос. А был он ласковый, мягкий, как голос отца, который обращается к любимому детищу. Перед столом, склонив почтительно голову, стоял Андрийко.

— Значит, ты, сынок, — сказал рыцарь, — заботишься о своём и моём имени. А имя мужа, самое крепкое забрало против искушений лжи, лицемерия, расточительства. Скажешь себе: «Сделал бы так, и пусть всё идёт пропадом, но Юрше это не к лицу!» И тут же отлетят от тебя дьяволы, если ты действительно Юрша…

— И я так полагаю, дядя! — сказал юноша и поднял глаза на воеводу. — Потому-то и не остался на Полесье и приехал сюда.

— Добро! А у меня не было времени приехать, ведь на западе уже идёт война. А где же боярин Микола?

Боярин привёз меня и сразу же уехал в Олеськ, у него дело к Богдану Рогатинскому. Прямо проехать туда мы не могли, как раз под Олеськом горели сёла.