КОГИз. Записки на полях эпохи

Рябов Олег Алексеевич

КОГИз, позабытая аббревиатура… В советские годы КОГИзами называли книжные магазины, служившие местом встреч интеллигенции. Книга известного писателя Олега Рябова – цельное и необычное полотно, изображающее послевоенную советскую жизнь. Имена многих героев романа известны всей стране: Лев Ландау, Василий Сталин, Константин Симонов… Но рядом с ними живут не менее любопытные товароведы, врачи, бездомные бродяги, сюжетные линии которых пересекаются, расходятся и снова соприкасаются друг с другом, как и музыкальные темы в сюите.

Хранитель древностей, и голосов, и ароматов, и времен

Нечто подобное испытывал в детстве, когда мне попался в руки томик Гиляровского. И потом в юности, когда читал мемуары художника Константина Коровина.

На первый, впрочем, поверхностный взгляд, мы имеем дело со сборником тихих, ненавязчиво остроумных, чуть печальных зарисовок о книжниках, поэтах, художниках. Послевоенные годы, оттепель, 70-е, 80-е… Ныне исчезнувшая богема позднесоветских времен: ее жизнь, ее споры, ее голоса.

Древние, редкие книги – конечно, главная страсть автора, – истории с ними связанные являются весьма весомой причиной написания этого сочинения. Уже имеются в истории литературы роман с кокаином и роман с театром – наконец, появился и роман с книгой. Здесь, наверное, стоит пояснить, что Олег Рябов один из известнейших российских библиофилов и, что называется, с вопросом знаком лично и близко.

Но все же это не книжка о книгах. Эта книжка о временах.

Здесь появляются литератор Константин Симонов и художник Илья Глазунов. Проходят мимо Сапгир, Холин, Куняев. Герой книжки встречается с Марией Степановной Волошиной, вдовой великого мэтра, везет на «Скорой» поэта Юрия Адрианова, спьяну сломавшего ногу, ночует в мастерских Льва Нусберга и Франсиско Инфанте. Звучит как музыка!

Часть первая

Пейзаж

I. Чужой дом

…В соседнем доме жила старая женщина. Дом был тоже старый – деревянный, обросший густым, запущенным садом, превратившимся от неухоженности в непроходимые заросли, с бурьяном, с густыми кустами шиповника, сирени, дикого винограда. Отдельные деревья: груши, китайки, терновник – к осени были усыпаны плодами. Веселые орды ребят устраивали пиршества на крышах сараев, между небом и землей. Поближе к садовой калитке тропинки были более или менее протоптанными, вдоль них росли простенькие цветы; в беседке, наполовину сгнившей, стояли две ржавые железные скамейки. Выглядели они так, что садились на них со страхом, но все же пользовались.

Калитка была почти незаметна, скрытая нависающими ветвями огромных сиреней, образующих зеленый глухой, тенистый коридор, ведущий к крыльцу дома. Широкое, ступенек в десять, оно спускалось к другой дорожке, ведущей между садами во двор. Дорожка была вымощена красными кирпичами, такими старыми, что, поросшие по краям тонким бархатным мхом, они казались нам вечными. Мох незаметно переходил на землю, на кучу полусгнивших жердей, не тревожимых долгие годы, и на огромный валун, на котором мы топорами и молотками мастерили наконечники стрел и взрывали капсюли «жевело». Даже самым жарким летним днем зеленая мшистая земля сохраняла здесь влажную прохладу.

Сейчас всего этого нет. Но удивительным образом на память приходят многие детали детства: теплые летние холмики пыли, красные жучки-пожарники, сотнями лепившиеся по основаниям деревянных заборов, и бесчисленные парашютики – с огромных лип летящие вращающиеся зернышки, которые, помнится, были очень вкусны.

В соседнем доме жила старая женщина. Она была так необычайно худа и мала, что поражала этим даже нас, пяти-семилетних, и мы подозревали, что за ее необычной внешностью скрываются какие-то особенные, а возможно, и волшебные способности. Сейчас я не припомню лица, лишь могу приписать ей, призывая на помощь фантазию, седину, великолепно сочетавшуюся с тонкими белоснежными кружевными воротничками. Пожилая женщина жила не одна. При ней постоянно находилась другая старушка, баба Ариша, вечно одетая в какой-то бесцветно-серый зипун, в котором ходила и на базар, и в сарай за дровами, и в сад подобрать упавшие яблоки. Возраст и какие-то особые молчаливость, сдержанность и мягкость, придававшие им некую таинственность, роднили старушек. Я в то время считал их сестрами, но с годами понял: вторая, которую во дворе все, независимо от возраста, звали просто Аришей, была прислугой, бывшей прислугой. Прожитые совместно десятки лет и воспоминания, которые они больше ни с кем не могли разделить, делали отношения между ними настолько ровными и теплыми, что их нельзя назвать иначе как любовью.

II. Сефард

1

Африка. Леопард. Сафари…

Сефард – это слово из того же ряда, из прекрасного далека, которое называется «детство», которое предельно понятно и одновременно многозначно и двусмысленно, и открывается для нас всю жизнь.

Сефард – так называли «холодного» сапожника, к которому носила обувь моя бабушка. Все остальные ходили в сапожную мастерскую на Республиканскую, что находилась на краю нашего провинциального города, за хлебозаводом, над оврагами, в которых протекала Речка-Срачка-Голубой Дунай. Где-то там, за оврагами, торчали маленькие избушки Лапшихи и Коммунального поселка, в которых жили говновозы. Они проезжали лошадиным обозом раз в неделю по нашей улице, сидя верхом на бочках и оставляя за собой ароматный специфический шлейф; черпаки на длинных ручках волочились древками по булыжной мостовой. В послевоенные годы в мастерской на Республиканской работали инвалиды: кто без руки, кто без ноги, а приемщик был без глаза и без носа. Он ловко подхватывал принесенный валенок, сапог или мальчиший ботинок, остреньким мелком рисовал крестики и дужки, приклеивал пахучим резиновым клеем ярлычок квитанции и закидывал обувь на верх кожано-резиново-валяной кучи под самый потолок. Нам, мальчишкам, взрослые говорили, что у приемщика пулей на войне отстрелило нос и выбило глаз, но мы им не верили, а верили мы нашему другу Вовке Соколову, который божился, что у урода был сифилис. Вовка был у нас непререкаемый авторитет в области медицины: отец – хирург, а мать – зубной врач, да и сам Вовка однажды на глазах у всех мальчишек пассатижами выломал здоровый зуб у Тольки Вашманова, уверив того, что вместо кривого выломанного зуба вырастет большой и красивый.

Моя бабушка относила обувь в ремонт к Сефарду в маленькую фанерную будочку, что стояла прямо напротив Оперного театра, в проходной которого прижились две дурные, все время тявкающие беленькие собачки. Бабушка ходила к Сефарду, и я знал, что Сефард этот – еврей, но не обычный, каких на нашей улице было полно, а из Африки или из Испании, и наши евреи его за своего не признавали. А моя бабушка, как настоящая большевичка и подруга Крупской, всегда привечала обездоленных и несправедливо обделенных. Хорошо помню крупные черты выразительного лица этого человека, смуглого, кудрявого, с большими залысинами: глаза выпуклые, губы толстые, уши оттопыренные, зубы желтые. Я таких людей в жизни больше не видел никогда.

2

Кому как повезет в пору своей первой влюбленности: кто-то зачитывается Асадовым, кто – Есениным, мне же повезло особо: я читал Симонова, точнее, его поэмы «Пять страниц» и «Первая любовь», когда моя первая любовь накрыла меня своим крылом. Поэтому с тех пор Симонов – мой главный русский лирик. С годами его фигура для меня становилась все более значимой: первые произведения о войне в «Роман-газете», а позднее, в период юношеского диссидентства, упорный слух о том, что Симонов, будучи редактором «Нового мира», заплатил гонорар за «Доктора Живаго» Пастернаку из своих личных денег, окружили его ореолом уважения; а ко времени, о котором в этом рассказе пойдет речь, он и вовсе стал героем советской интеллигенции, так как взял на себя ответственность и издал «Романы» Булгакова с «Мастером» без купюр.

Шел 1974 год, когда у меня дома раздался неожиданный звонок из Москвы:

– Старик, я как-то раз видел у тебя на полке книжечку «Литература и революция», – звонил мой приятель, московский книжник, имея в виду книгу Льва Давидовича Троцкого. В эпоху тотального подавления инакомыслия мы шифровались, боясь прослушивания телефонных разговоров; иногда информация звучала примерно так: «Достал “Второй короб” Василия Васильевича – заходи, похвастаюсь!»; речь шла о книге Розанова «Опавшие листья».

– Стояла книжечка и будет стоять, – ответил я.

– Понимаешь, у тебя есть уникальная возможность прорваться на вершину литературной элиты Москвы. Эту книжку уже месяц ищет Константин Михайлович Симонов. Если ты ему сейчас позвонишь, то он тебя примет! Такие перспективы открываются…

3

Для любого книголюба имя Сергея Рудольфовича Минцлова легендарно. Оно овеяно вымыслами и сказками, а до революции он носил неофициальное звание: «хранитель Императорской Публичной библиотеки». Кстати, Минцлов имел непосредственное отношение к нашему городу: здесь он получил образование, окончив сначала Аракчеевский кадетский корпус, а затем и единственное в городе высшее учебное заведение – Нижегородский филиал археологического института. Минцлов еще несколько раз приезжал в наши края: в Городце он пытался купить знаменитую библиотеку купца-старообрядца Овчинникова, в которой числилось много первостатейных редкостей, но удалось ему тогда лишь переманить на царскую службу в столицу великого книжного писца Блинова, который, уже сидючи в Царском Селе, и создал большинство своих шедевров.

Наверное, я никого не удивлю, если скажу, что для любого книжника лучшее развлечение в свободное время – листать старинные каталоги книжных магазинов, аукционные ценники и описания различных библиотек. Однажды мне чудесным образом повезло, и я по случаю купил замечательный раритет под названием «Книгохранилище Сергея Рудольфовича Минцлова», изданный в количестве 50 (!) экземпляров в 1913 году. В каталоге перечислено более двух тысяч книг, в основном по русской истории, уничтоженных или запрещенных цензурой. Напечатать такой каталог стоило Минцлову больших трудов – цензура не пропустила бы его. Тогда Сергей Рудольфович пошел на хитрость и получил разрешение на печатание описи всей своей библиотеки с правом вычеркнуть издания, не имеющие библиографической ценности. Так желанный каталог увидел свет.

Листая эту редкость у себя дома, я с удивлением наткнулся на интересное описание – под номером 453 в каталоге значилось:

«Авейде, Оскар. Записки о Польском восстании 1863 г. 4 тома. Варшава, 1866 г. Большая редкость; записки эти написаны одним из главарей восстания в крепости и напечатаны в количестве четырех экземпляров. Полного экземпляра не имеется даже в Императорской Публичной библиотеке».

Прочитал я эти строки даже не с удивлением, а с радостью, потому что я вспомнил, что эти четыре тома стоят на полке моего друга и моего книжного учителя Серафима. Он, конечно, прекрасно знал, какую редкость представляет собой этот замечательный четырехтомник, но, как писалось в дешевых романах о молодых людях в моем положении: беден, настойчив, энергичен. Серафим же был просто мудр; мудрость антиквара заключается в следующем: если на редкую вещь нашелся покупатель, ее надо продавать. Частично за деньги, частично в обмен, частично в долг – книги стали моими! Единственное напутствие я услышал от мудрого Серафима: «Упаси тебя Бог, если эти книги окажутся за границей. Этот комплект, как икона Рублева, – он должен остаться в России».

Уникальные книги встали на мою полку, и я радовался общению с ними. Оскар Авейде был одним из руководителей польского восстания 1861 года, потопленного в крови. Сидя в тюрьме, Авейде написал большой обзор о политической борьбе в Польше с 1834 по 1861 год, который перевели на русский язык и напечатали в типографии штаба военного округа в четырех экземплярах. Два комплекта передали комиссии по расследованию восстания, один преподнесли Александру II, а оставшийся редактор взял себе.

4

Спустя три дня после описанного разговора я уже был в Москве и общался с привратником «цековского» дома на улице Черняховского, где проживал Симонов и куда меня пригласили в результате телефонного разговора. Привратник – человек с голубыми глазами – с минуту молча разглядывал меня, прежде чем произнес: «Вам назначено, пройдите в соседний дом в третий подъезд. Слева от настенного факсимиле “К. Симонов” в вестибюле на первом этаже будет дверь. Позвоните и спросите Нину Николаевну».

В соседнем доме на первом этаже дверь открыла невысокая женщина неопределенного возраста, хотя, конечно, в годах, а вот глаза – живые, проницательные и умные.

– Проходите. Я знаю, что вы по звонку Толи из Горького. Константин Михайлович улетел сегодня в Польшу на съемки фильма, и, к сожалению, ему не удастся с вами пообщаться. Но он попросил меня все сделать для вас. Проходите в кабинет и выпейте со мной чашку-другую чая.

Кабинет был огромный, но не поражал обилием книг, которое для меня в те годы являлось показателем социального статуса. Кабинет площадью не менее сорока метров поражал обилием рисунков и портретов с дарственными надписями хозяину, среди которых автографы Пикассо и Хемингуэя были не самыми дорогими хозяину, как я понял по их расположению на стенах.

Чай был свежезаваренный, горячий, халву я не ел, наслаждаясь чаем.

III. Переплет

Серафим. Для меня он сорок лет – просто Серафим. Его нет уже двадцать пять лет, но для всех нас, старых нижегородских книжников, он по-прежнему Серафим, гений книжного дела. Редко, но каждый раз, оказываясь в вестибюле родного «политеха», я невольно бросаю взгляд в тот угол, где в шестидесятые годы стоял его книжный киоск, и представляю: маленького, плешивого, носатого, в больших очках с роговой оправой – линзы до глаз достают: то ли плюс семь, то ли плюс двенадцать?.. Мягкими, кошачьими, с поклонами, шажками, потирая руки, он прохаживается вдоль своего стола и стеллажика с книгами, вдруг замрет, подпрыгнет и хлопнет в ладоши, и посмотрит, не подглядел ли кто.

Все студенты в первые же дни учебы с недоумением или удивлением замечали этого колоритного старичка. Через два-три месяца понимали его неординарность, и кое-кто потом годами пытался раскрыть его загадку, видя, как в перерывах между занятиями, а иногда и во время «окон» между лекциями к нему подходят ведущие преподаватели института и профессора и о чем-то подолгу с интересом разговаривают: Лев Дмитриевич Соколов, Григорий Федорович Тихонов, Сморгонский, Агеев, Глебович, Васяев, Жевакин, Волский, Разуваев, Фарбер, Алешин. В такие минуты его книжный уголок превращался в загадочный элитный клуб. Помню, как один молодой ученый, двадцати с небольшим лет, с гордостью докладывал Серафиму:

– А я кандидатскую диссертацию защитил!

– Молодец, только этого мало – я-то ведь в своем деле уже академик! – с улыбкой и радостно хихикая, отвечал книжник.

IV. Литерарни листы

Мальчик играл на тротуаре. Он что-то складывал из пустых консервных банок, ржавых гвоздей и нескольких паркетных дощечек. В его игре они представляли собой то подъемный кран, то бульдозер, и мальчик разговаривал вслух, комментируя свой мир. Он даже не заметил, как, постепенно передвигаясь на четвереньках, выбрался с тротуара на проезжую часть.

Огромная груженая фура, дымя и воняя жженой резиной, с противным, заглушающим все шумы улицы скрипом, медленно, очень медленно и долго тормозя, остановилась в трех метрах от него. Мальчик удивленно поднял голову и, глядя на внезапно выросшего над ним горячего вонючего механического монстра, испуганно и тихо, но внятно произнес: «Чур-чурок! Я же сказал – чур-чурок-не-игрок!»

1

И какая муха меня укусила? Когда я видел Мишку Уральцева, сразу же начинал ерничать. Ведь дружим почти сорок лет, любим, уважаем, тянемся друг к другу, а как только остаемся один на один, вместо того чтобы выпить или песню спеть, он как-то зажимается, будто ждет подвоха, и я, как дурак, обязательно или гадость скажу, или глупость. Вот и сегодня: я настраивал телевизионную антенну на крыше своего маленького дачного домика, почти курятника, и торчал наверху в одних только плавках с молотком в руках, когда Мишкин «Мерседес» остановился на дорожке, ведущей к его участку, в нескольких метрах от меня. Он вышел из-за руля, точнее, почти выкатился и встал, опершись на капот, задрав голову и щурясь от солнца.

– Здравствуйте, уважаемый!

От неожиданности я сел на «конек» и повернулся к нему:

– Привет, Башка! Я чего-то не пойму: домики у нас с тобой вроде недалеко друг от друга, а встречаемся раз в год!

Вообще-то Уральцев сумел построить всех еще в институте, точнее, со времен комсомольской юности. В отличие от всех комсомольских вождей, которые до шестидесяти лет оставались Витями и Левами, он уже в двадцать лет заставил всех, даже однокашников, обращаться к нему по имени-отчеству – Михаил Андреевич. Но это при посторонних. А так он, конечно, для меня оставался просто Башкой, как на первом курсе института, когда он получил такое «имечко» – уж больно он был умен, или сообразителен и хваток по-деревенски. Да и то сказать: за эти годы он и секретарем райкома был, и зампредом райисполкома, и директором какого-то завода, и кандидатскую с докторской защитил, и даже стал каким-то академиком. Не настоящим, которым Академия наук деньги платит, а членом какой-то такой специальной академии, куда за вступление самому приплачивать приходится.

2

Что мы тогда строили в 68-м в Коми АССР? То ли аэропорт, то ли газопровод «Сияние Севера», то ли трассу какую-то – не помню. Столько всего строили за свою жизнь! Но в те два месяца летней студенческой жизни много чего происходило впервые: и крыши гудроном заливали, и дороги под асфальт щебенили, и сотни тонн бетона укладывали в опалубки под фундаменты, и плотничали, ставя новые бараки, и лежневки укладывали по мерзлоте и низкорослой полярной тайге. Конечно, были и футбол, и костры, и песни, но главное событие 68-го года, даже спустя сорок лет, комментировать не надо – Чехословакия.

Штаб нашего политеховского стройотряда был в Ухте, это было большое начальство, а наш факультетский отряд человек в шестьдесят базировался в четырех недостроенных бараках рядом с площадкой будущего аэропорта довольно далеко от Ухты.

Мы радовались жизни, зарабатывали свой длинный рубль и по вечерам слушали «Спидолы». «Немецкая волна» и «Голос Америки» держали нас в курсе событий, смачно прокомментировав нам час «Ч», когда советские десантники и танкисты в мгновение ока оккупировали Прагу и наши старшины и сержанты разоружали морально раздавленных чехословацких майоров и полковников прямо в местных пивных.

Как и главный редактор «Правды» был автоматически кандидатом в члены Политбюро, так и я, будучи редактором факультетской стенгазеты, входил в бюро комитета комсомола факультета. Потому я не удивился, когда однажды вечером к нам в барак зашел всегда серьезный Мишка Башка, секретарь комсомольского бюро факультета, и с озабоченным видом позвал меня в кухню пошептаться.

– Завтра в Ухте будет митинг, посвященный пражским событиям. Будут большие гости из Горького и Москвы, из ЦК комсомола. Я буду выступать, и по моему выступлению будет принято и подписано письмо в ЦК партии. Там, в Ухте, – Лева Ямпольский, Сериков, Вадим Увалов, все очень серьезные люди, и мы должны подготовиться. Я тебя прошу, напиши обращение странички на полторы-две. После отбоя, часиков в двенадцать, я тебя жду у себя в домике, и мы поработаем вместе.

3

Потом я примитивно заболел: простуда, ангина, воспаление легких, температура сорок. Лежу в отдельном амбулаторном бараке, в котором хранятся гвозди, топоры и бензопилы. Норсульфазол и аспирин не помогают. Все, у кого были «хвосты» – задолженности по экзаменам, – уехали домой, в Горький, на неделю раньше. Я попросился у Мишки уехать с ними, но он не отпустил: «У тебя же нет пересдачи, значит, остаешься с нами – ты можешь еще понадобиться!»

Понадобился! Последние дни августа, наряды закрыты, бойцам выдали аванс – автобусами всем отрядом наши поехали отовариваться в Ухту. В лагере остались трое. Я, весь потный, мокрый, в бреду, в свитере, ватнике, ватных штанах, под двумя одеялами в мокрой постели. Постель мокрая все два месяца постоянно: если оторвать половицы в нашем бараке, то под ними на расстоянии – нагнись да зачерпни – стоит и мерцает свинцом болотная ледяная вода. Остался «бугор», который сварил себе руку кипящим гудроном на заливке крыши, он повадился каждый день ходить к сестричке в аэропортовский медпункт на перевязку, и у него там сложился «амур». Третий – Хайдар Гимальдинов, который придумал, что ногу себе растянул. На самом деле ему просто денег жалко, он все матери привезет – вдвоем живут.

Этот день для меня до сих пор как кем-то пересказанный кинофильм, а тогда, при температуре сорок, я тем более ничего не понимал, все плыло. Два крепких, молодых, здоровых мужика появились у нас в бараке незадолго перед обедом.

– Ну, студенты, вставайте, выручайте.

– А что случилось?