Казахстанская степь, побережье Крыма, московские Котельники – такова география событий в новом романе Григория Ряжского.
Гений, создатель и основоположник отечественного ракетостроения. Художник, чьи картины уничтожены теми, кто продолжает слепо ненавидеть людей чуждой им крови. Талантливая молодая женщина, чья жизнь трагически обрывается в самый непредсказуемый момент. Слепая девочка, чьи чуткие пальцы оставляют следы краски на бумаге, складывающиеся в причудливые композиции.
Что связывает судьбы этих героев – любовь, преданность любимому делу, неугасное стремление сделать мир лучше и справедливей? Или, быть может, постичь непостижимое?
ЧАСТЬ 1
1
Первое, что она ощутила, когда ей удалось, наконец, разлепить веки, одолев последние живые картинки этого тягучего предутреннего сна, – тёплая, c легкой шершавинкой ладонь бабы Насти. Особенно заметно это касание мягкой бабы Настиной тёрки она ощутила в тот момент, когда та, нагладившись вдоволь, прижала ладонь к её лбу и легонько покачала ею туда-сюда вместе с ещё не окончательно проснувшейся головой. Аврошка прекрасно знала, что там, где у взрослых заканчиваются пальцы и начинается ладошка, широкая, сильная и пожилая, какая была у папы, и узкая, наподобие маминой, обычно случаются слабые натёртости и даже целые мозоли. Именно так было у её отца, хотя она знала, что папа никогда в жизни не занимался грубым физическим трудом, а наоборот, старался больше думать своей ужасно умной и талантливой головой, придумывая разные инженерные конструкции для секретных ракет, которые улетали в небо, унося с собой на борту отважных людей и самое передовое научное оборудование. Папы часто не бывало дома, но всё равно он всегда был с ней, потому что портрет его висел в детской комнате, над её маленьким письменным столом. Стол этот изготовил мастер-краснодеревщик ещё в позапрошлом веке из старинного палисандра: он достался семье от неизвестного ей прадедушки Ивана Карловича.
Прадед Иван Карлович был часовых дел мастером и, наверное, хранил в столе свои бесчисленные детальки: колёсики, винтики, оси и пружинки. Правда, одному из этих «тихих» и гладких изнутри ящичков, тому, что размещался в самой серёдке единственной тумбы справа, Аврошка тоже нашла применение – в нём хранились её богатства. Сокровище состояло из детского художественного набора с восемнадцатью акварельными кирпичиками, однотонного керамического стаканчика с четырьмя вертикально торчащими из него остроконечными кисточками разной пушистости, глубокого блюдечка для воды – макать туда эти кисточки – и, наконец, главного – альбома для рисования, откуда она почти ежедневно аккуратно вырывала плотные, упругие, слегка шероховатые на ощупь, белейшие листки рисовальной бумаги, чтобы спустя какое-то время все они стали картинами. «Полотнами кисти Авроры Цинк», как шутя говорила мама. «Красавицами расчудесными», – так определяла их баба Настя, одобрительно покачивая заметно седеющей головой. «Вполне серьёзными работами» – таких слов их удостаивал папа, особенно выделяя среди прочих гуашевый портрет летучей лисицы с необычным именем Фокс.
Остальные детские всякости в виде многочисленных игрушек и кукол: и тех, что издавали при качании трогательно-мычащие звуки, и обыкновенно-никаких, всегда молчащих голышей, и разодетых в пух и прах принцесс с оттопыренными не хуже кисточковых волосков ресницами, но намертво застывшим взглядом, – все эти временные Аврошкины радости были беспорядочно разбросаны по многочисленным закоулкам огромной квартиры генерального конструктора отечественной ракетной техники.
Был в доме и другой его портрет, закованный в широченную раму, покрытую самым настоящим золотым цветом, располагался он в центре стены, напротив громадного обеденного стола. Аврошкин же портрет папы, небольшой, фотографический, в простой узкой металлической окантовке, чёрно-белый, как и всё, что было давным-давно, когда её ещё не было на свете и, наверное, не имело цвета, по размеру был много меньше главного, писанного разноцветными масляными красками и принадлежавшего кисти «художника-царедворца». Так Авроре сказала мама, и она запомнила эти её слова, хотя сама только-только научилась говорить разборчиво.
Рядом с главным портретом была ещё одна большущая фотография, приклеенная на твёрдую основу и безо всякой рамки. На ней был изображён огромный ракетоноситель, под углом к обеденному столу, направленный своими круглыми соплами прямо на смотрящих, так что было даже чуть-чуть страшно, что сейчас он оторвётся от этой фотографии и улетит сквозь стену, оставив после себя внушительного размера дыру с рваными краями. Папа говорил ей – она тогда уже стала почти всё понимать про его корабли и его любимый космос, – что когда космический корабль улетает в небо, то даже бетон плавится под ногами у корабля. И страшенный огонь создаёт этот невыносимый жар, а вырывается он как раз из этих ракетных сопел. Она запомнила, но ещё не раз потом просила повторить рассказ, чтобы снова стало немножко страшно от того, как всё вокруг может сгореть из-за этих страшных, огнедышащих сопел.
2
К тому времени семья уже несколько лет проживала в высотке на Котельнической набережной. Они перебрались туда окончательно вскоре после того, как Павел Сергеевич и Евгения Адольфовна почти тайно, с соблюдением необходимых мер предосторожности, расписались в отдельном помещении с окнами, выходящими в пустое небо, вдали от посторонних глаз, с помощью специально приглашённой для регистрации загсовской тётки, которая и зарегистрировала этот нетипично оформленный брак. При этом по обезличенной, как водится, подсказке сверху за молодой женой осталась добрачная фамилия – Цинк. Ну а сам, как тому и надлежало быть, остался собой – Царёв П. С., да и то, как обычно, – исключительно для допущенных и посвящённых. И всё ради того, чтобы не нарушить даже малую часть гостайны, свято охраняемой властью и строжайше запрещённой к каждодневному использованию из соображений высшей безопасности. Государево око, пасмурным облаком нависавшее над Аврориным отцом большую часть его неровно устроенной и надрывно прожитой жизни, даже в этом, казалось, благом и хорошем деле не дозволяло любой, самой невинной вольницы. Как правило, исключениям места не находилось. Впрочем, этим же недремлющим органом не благословлялись и другие пустые вольности, включая даже неопасные, такие, как регистрация законного брака при свидетелях, отобранных самими молодожёнами. В особенности такая суровая в своей неуступчивости установка касалась граждан, выделенных в отдельную категорию, чья жизнь и чей труд принадлежали не им, но стране, – тем, кто круглосуточно был ведом и подконтролен, чьи желания и надежды обусловливались границами единственно возможного лекала и от которых более, чем от кого-либо в государстве, зависел бесперебойный и победительный ход адской машины, именуемой «Превосходство социалистической системы над мировым капитализмом». Страна в очередной раз набирала грозные обороты, ей всё чаще и звонче требовалось бряцать доспехами, и не только исключительно научного свойства, но и прочими, убедительными по самой своей сути. И для этого требовались те, кто должен служить верно, надёжно, и с неизменно победным результатом.
Кстати, «баба» в тот год едва-едва подкатила к своим сорока пяти, но маленькой Аврошке казалось, что домработница, она же няня, постоянно проживающая в семье, хоть и не родственна им, но зато и есть самая настоящая и, в сравнении с мамой, уже пожилая бабушка, не хуже тех неподдельных, имевшихся в каждодневном пользовании у всех её подружек по их непростому высотному дому. Да и выбирать особенно не приходилось, другой не было никакой, как её себе ни придумывай и как ни мечтай о других тёплых ладошках, которые, наверное, когда-то очень давно гладили по утрам мамину голову или сморкали папин детский нос.
Был ещё, правда, дедушка – настоящий, кровный, живой, хотя почему-то недостижимый. Его Авроре не показывали, про него мама вообще едва упоминала, а чаще просто отмахивалась, когда речь так или иначе заходила о родне. Аврошка знала только, что зовут его Адольф Иванович и что он почти такой же немец, как те, с которыми они, советские люди, воевали, но только он другой, свой, не фашистский. А живёт в Казахстане, в городе Караганда, это по масштабам необъятной родины не так далеко от Сибири, в которую его предков занесло ещё в далёком 18-м веке. Первым в семье, кто выбрался из тех степных мест, стала мама, дочка её загадочного дедушки Адольфа Цинка. А ещё Аврошка знала, что отношения со своим казахстанским немецким папой у мамочки нехорошие, неродные. Дедушка не хотел, чтобы Павел Сергеевич, хоть и большой начальник, стал маминым мужем, потому что говорил, что он очень старый для мамы и что, скорей всего, этот человек из опытных, хитроумных и высокопоставленных чекистов. Это ей так по секрету шепнула баба Настя, когда Аврошка окончательно замучила её своими вопросами. При этом баба бормотала довольно сбивчиво, прерываясь и часто оглядываясь на дверь; попутно негромко возмущалась, честно при этом стараясь не выдать того, о чём маленькой знать не положено вовсе. Это уже потом, через годы, Аврора Цинк сообразила, насчёт чего так неумело гневалась баба Настя, будучи в курсе истинного положения дел.
– Чудноватый он, дедуля твой, – сказала она как-то девочке, – больно уж подозрительный, запуганный какой-то. И сильно гневливый, не простительный. А ещё про картины рассуждал всякие, понимаешь, то ли сам художник был, как ты, то ль про художников разных собирал чего-то…
Дедушку этого с не очень русским именем Аврора не знала, но продолжала любить, как любят дорогие тайные игрушки, которые когда-нибудь ей обязательно купят, потому что обещаны уже давным-давно, а время, отведённое на ожидание, ещё не истекло. И потому следовало терпеть и не забывать, что всё ещё впереди. Просто папу она любила так, как любят всех пап, а дедушку – тайно, чувствуя, что лучше лишний раз про эту свою любовь никому не рассказывать.
3
Она и подвернулась тогда, женщина эта, простая и бесхитростная, работящая, успевающая везде, и по дому обеспечить, и весь остальной пригляд. Без детей и мужа была, потому что сказали ей, что рожать не будет никогда, так уж сложилось у неё в организме, хотя ещё и не старая была в тот год, а вполне себе бабёнка на вкус, на глаз и цвет.
Жила там же, неподалёку, при разъезде Тюра-Там железной дороги Москва – Ташкент, от самого рождения, матери помогала поезда флажком пропускать. Оттуда и явилась, когда стройку эту начали, громадину; всё там разом, считай, возводили, но начинали с землянок. Чуть позже – посёлок, сразу после – город, Владиленинск. Там же – космодром, но не совсем, ещё ехать надо. А потом дуриком, можно сказать, в услужение к Главному попала, по безголовому случаю лишив себя земляных и бетонных работ в силу самой простой, не придуманной никем оказии.
Он ехал, а она шла. Ветрила был такой, что сносил напрочь с этого непрямого и ухабистого пути, что от магазина до станции. В уши к тому же намело всякого, от пылищи до оглоушивающего мозги ветряного свиста. Поэтому ни глазом, ни ухом не сумела засечь его гладкую чёрную машину, как они ей ни гудели. Машина попыталась её обогнать, да не обогнула как надо, боком лаковым неосторожно зацепила и сходу в степной размыв откинула, что при той дурной дороге вместо кювета тянулся. Она и упала лицом вниз, в рост, со шлепком. И заревела – от обиды, не от боли, потому что было не больно, на мягкое пришлось после затяжного дождя. Он выскочил, сам, прошёл через грязь, резко, упруго, прямо в ботиночках на шнурках, тоненьких, не по погоде. Сначала руку протянул, потом передумал, просто обхватил, приподнял, головой сокрушённо покачал, платок сунул, крахмальный, свеженький. Сказал:
– Как же так, милая?
Она утёрлась и отодвинулась подальше, чтобы не били. Ответила:
4
Настасья на удивление быстро вникла в суть предписанных ей обязанностей и даже немного расширила круг своих женских забот. Павел Сергеевич пришёлся ей по душе в тот момент, когда протянул руку в сторону её лужи и раскрыл по-мужицки широкую ладонь, ожидая, пока Настасья за неё уцепится. И ещё когда подал чистенький платочек, утереться. Никогда никто не подавал ей платка, – да и не было сроду таких твёрдо накрахмаленных платков у тех, кто в её предыдущей жизни считался мужиком.
В общем, уже на следующий день, как поселилась, заслышав, как подъезжает машина, она встала у двери с тапками наготове и чистой сухой тряпкой, чтобы сразу же, как войдёт, обтереть его лаковые туфли на шнурках. И надела лучшее из того, что имела в запасе, что ещё утром перевезла по новому адресу. Плюс ко всему, на кухне всё тёплым держала, чтобы только догреть по-скорому и сразу подать, если пожелает. И лучше молча, чтобы не напрашиваться на пустой для него разговор: захочет – сам заговорит, а она ответит.
Он остался доволен, хотя виду не подал, просто покивал, но всё от неё принял: поел, что наготовила, и одёжу эту оценил – она поняла по тому, как коротко, но внимательно окинул её взглядом снизу доверху. Спросила ближе к ночи, когда у себя в кабинете находился, бумаги глядел. Стукнула едва слышно два раза:
– Хотите чего, Павел Сергеич, или мне спать? – Это и была её самая первая попытка, осторожная проба хозяина на мужскую твердокаменность. Ей отчего-то уже тогда захотелось вдруг стать настоящей крепостной девкой, нужным довеском в его большой и красивой жизни, которой он жил где-то там, на стороне, и от которой ужасно уставал. Он – добрый барин, вольный в своих желаниях и трудах, она – преданная исполнительница любого его вздоха или намёка, добросовестная и согласная на любое пожелание.
– Нет, милая, спасибо, спи, конечно, ничего не надо, – ответил он, не обернувшись на её стук.
5
Начиная с того дня, жизнь в доме устоялась и наладилась, приняв за самый короткий срок вполне размеренные обороты и сделавшись к концу первого месяца обитания Настасьи в квартире Главного конструктора уже, по существу, привычной. Самого же Павла Сергеевича случившееся той ночью маленькое приключение с прислугой даже сумело несколько отвлечь от мыслей, которыми неизменно была забита его безразмерная голова, и потому Царёв принял это с лёгкостью и даже с немного благодушной внутренней улыбкой. В тот же день, добираясь на службу, он ещё в машине подумал, что получившийся расклад ещё и довольно удобен, с какой стороны ни посмотри. Настя эта вполне себе миленькая гусынька, с хорошим крепким телом, хотя по всему видно, что в мужском отношении не балованная и, скорей всего, совершенно не представляющая себе истинную цену женщины. Это и хорошо, и не очень. Хорошо – по понятным причинам: всегда под рукой, верней сказать… под его… мужской прихотью, что само по себе польстило бы любому, если бы только не определённые в его конкретном случае обстоятельства, резко понижающие самооценку. А плохо… что ж тут говорить… Плохо – потому что не слишком честно по отношению к ней самой, этой бетонщице – на час или как там у них получится. Но то, что ей с ним было хорошо, как ему показалось и в тот момент, и наутро, и то, что она в любом случае уже никогда не сможет этого забыть, тоже факт.
Тут он не ошибался: и лагерный, и весь остальной опыт долгой и слишком непростой жизни заставлял сразу смотреть в корень. Одного не хотелось ему: того самого, к чему он так и не привык – становиться хозяином чьей-либо жизни, любой, пускай даже изначально самой посторонней и легко заменимой. Именно такое чувство он испытал в своё время по отношению к Кире, вдове Павла Цáрева, коллеге и собрату по владимирской шарашке, тождественной КБ тюремного типа. В отношении же Настасьи он так для себя и решил – принимать, но не сближаться: при этом никаких ощутимых послаблений домашнего режима. Впрочем, иногда не возбраняется одарить милостивой улыбкой или похвалой, особенно если заслужит. Так им обоим будет удобней, и так дела домашние не превратятся в любые прочие, отвлекающие от главного, в сравнении с которым всё остальное не имеет ровным счётом никакого значения.
До встречи Павла Сергеевича со своей будущей женой Евгенией Адольфовной, возникшей в его жизни, когда он уже и не помышлял ни о каком браке, оставалось десять лет. Все основные достижения Царёва, всё самое великое пришлось как раз на эти годы – так уж само вышло, что без своей на то воли домработница Настасья сделалась свидетелем и даже в какой-то мере участником создания того, чем гордится человечество и сегодня. Вплоть до самой кончины хозяина не знала она и не могла знать о том, какая роль принадлежала её Павлу Сергеевичу в запуске в космические дали всех этих знаменитых храбрецов, начиная с самого Первого и заканчивая тем, который выбрался из пилотируемого корабля в страшную занебесную пустоту и полную безжизненную невесомость.
Он же то жил тут, при ней, при космическом полигоне и КБ, то улетал в Москву и, бывало, просиживал там неделями, утрясая дела с начальниками, выше которых, как подозревала Настасья, были только те, которые уже натурально прописаны на небе. Она не знала и не хотела в эту сторону даже голову напрягать, кто у него там есть, в столице этой, на Большой земле, под чьим приглядом он там живёт, сидя в свой высотке, какую показал ей однажды на фотографии. За прожитые годы Настя не покидала пределов родного Казахстана и потому всякий раз внимательно слушала рассказы людей про другие земли и места, не перебивая, но и не всему веря. Однако понимала: есть где-то жизнь, до какой ей по любому не дотянуться, но зато теперь и нужды такой нет, если уж на то пошло, потому что у неё есть
Теперь она, как никто другой, знала все его домашние привычки, была в курсе его предпочтений: чего любит покушать утром, и как лучше подать, чтоб не нарваться, особенно когда он вдруг обращает лицо в задумчивость и глаза его смотрят, и, кажется, уже не видят ничего из-под широких своих бровей. Она чувствовала его настроение, безошибочно угадывая, в какой момент Царёв сорвётся и наорёт на неё, и только из-за того, что нет в эту минуту под рукой у него другого такого удобного, как она, живого предмета для выплеска накопившейся усталости или злости на самого себя. Он просил, чтобы на трусах его не было стрелок, он это ненавидел, но толком не мог объяснить, почему. Не любил, когда ботинки его оказывались под излишне сильным гуталином, недовольно морщился и зажимал нос, давая понять, что снова переборщила, не пожалела, переуслужничала. Ненавидел, когда в зубной порошок по его же неосторожности попадала вода, и порошок превращался в окостеневшую лепёшку, на которую противно смотреть. Для такого неприятного случая она держала про запас пятнадцать круглых коробок, храня их в надёжно сухом и близко устроенном месте, чтобы сразу же подать, если крикнет из ванной. Бриться любил чисто, не оставляя на себе ни одной случайной волосинки, и с одеколоном, любым, с ароматами особенно не привередничал. И ещё. Тапки носил одни и те же, годами, – просил, если сносит, найти такие же точь в точь, к каким привыкли его ноги и в которых ему думается вольготней и лучше, чем в любой другой обувке. Настасья также хорошо усвоила, что еда не должна быть горячей, особенно суп, без которого он не любил вечерять, потому что такой суп обжигает ему рот и всё остальное внутри и вкус не проходит целиком, а ополовинивается, а это неправильно.