Григорий Ряжский — известный российский писатель, сценарист и продюсер, лауреат высшей кинематографической премии «Ника» и академик…
Его новый роман «Колония нескучного режима» — это классическая семейная сага, любимый жанр российских читателей.
Полные неожиданных поворотов истории персонажей романа из удивительно разных по происхождению семей сплетаются волею крови и судьбы. Сколько испытаний и мучений, страсти и любви пришлось на долю героев, современников переломного XX века!
Простые и сильные отношения родителей и детей, друзей, братьев и сестер, влюбленных и разлученных, гонимых и успешных подкупают искренностью и жизненной правдой. Тончайшим образом прорисованные автором психологические портреты героев неизменно сопровождают читателя на протяжении всего повествования.
Меняются времена, уходят вожди, и только человеческие чувства остаются самой главной наградой.
Книга первая
«ПАСТУХ ЕЁ ВЕЛИЧЕСТВА»
Часть 1
Если бы не обильно разросшиеся за последние годы три куста белого жасмина, посаженные в конце двадцатого столетия Кирой Богомаз вместе с сёстрами Прис Иконниковой-Харпер и Триш Харпер-Шварц, урождёнными Присциллой и Патрицией Харпер, то первый этаж дома покойного Юлия Ефимовича Шварца вполне мог быть различим, если смотреть на него из мастерской дома Иконниковых, из единственного двусветного окна, что выходит на юг. То обстоятельство, что при явной нехватке рабочего пространства оконный проём никогда не перекрывался стеллажами, вполне соответствовало порядку, заведённому Гвидоном Матвеевичем Иконниковым относительно того, как, где и с какой целью должны располагаться плоды многолетних трудов академика-скульптора. Что касается второго этажа дома напротив, стоящего через глиняный овраг, то он уже не просматривался вовсе из-за непомерно разросшейся лесной ёлки, которую Гвидон Матвеевич помнил ещё пахучим саженцем, воткнув её в пятьдесят пятом вместе с Юликом в грунт перед ещё не до конца разобранной к тому времени Парашиной избой. Той самой бабкиной избой, в которой они поселились, объявившись в первый раз на этих глиняных землях. Само место посадки оказалось вполне удобным для небольшого палисадничка, как раз перед будущим домом. Корни саженца они присыпали привезённой из Хендехоховки землицей и обильно полили бурой жижей из глиняного оврага — для лучшего привыкания ёлки к условиям местного произрастания. Хендехоховка располагалась от их Жижи километрах в полутора, не дальше, но грунт там был уже иным, совсем не похожим на жижинскую глину, и тогда, помнится, оба они, прихватив мешки, лично сшитые Гвидоном из остатков подрамниковых холстов, притащили на своих молодых плечах правильную лесную земельку, не глину, а ровно то, что было нужно для ёлки и двух красавиц-сосенок. Так захотел Юлик, а Юлик был лучший друг. Самый лучший. Юлик был родной Гвидону человек. А Гвидон — Юлику. И потому их общий дом непременно должен был строиться именно здесь, не на «правильной», добротной и плодоносной земле Хендехоховки, а в этой незатейливой деревеньке со смешным названием Жижа, чтобы начать в нем совместную негородскую жизнь, на лучших среди всех территорий Советского Союза глиняных почвах.
Вообще-то деревни с названием Хендехоховка как таковой не существовало никогда, деревня называлась Большие Корневищи. Такое странное немчурское название деревне насильственным образом присвоили жители Боровского района, где располагались и Большие Корневищи, и сама Жижа. В сорок первом, когда фашист уже, казалось, невозвратно стоял на подступах к этим землям, корневищенцы собрались на сход и разом, не выторговывая у самих себя и не скрывая накопившихся за двадцать лет чаяний, порешили, что немцу на этой земле — быть. И что не воевать будут корневищенцы и не партизанить против Ганса, а встречать его хлебом-солью. «Против» неуверенно высказался лишь председатель сельсовета, но именно он для сельчан и был самый страшный фашист, самый лютый враг. Председатель был избит тут же, на месте сельского собрания, где и скончался к финалу обсуждения; впоследствии так и не была выяснена истинная цель того смертоубийства: ненависть к власти в лице неуверенного в себе председателя или уважение к силе в лице надвигающегося фашиста.
— Не хочу я жить в этой Хендехоховке, — жёстко сказал тогда Юлик. — Не хочу и никогда не буду.
Гвидон спорить с другом не стал, тем более что и сам испытывал вполне ощутимое неудобство от одной мысли, что жить придётся в предательской деревне. К тому же понимал — оба теперь станут ближе к чудным глинам, из-за которых, собственно, и занесло их незадолго до войны сюда, в Калужскую область, году в тридцать девятом, в смешную эту деревню, схоронившуюся под старинным Боровском. Тогда они, московские однокашники, заканчивающие десятый класс, наткнулись в Большой советской энциклопедии на слово «глина», после чего резко изменили летние планы, запасли продуктов и умотали сразу после экзаменов туда, где, как они выяснили, все ещё числился в недохороненных народный промысел изделий из глины. Оба напросились на постой к первой встречной жижинской тётке по имени Параша, практически за так, за кулёк московской карамели «Гусиные лапки» и блестящую коробочку довоенного ландрина. И начали лепить. Глину месили руками и негодными лопатными черенками, как умели. Станок гончарный в виде круга смастерили тоже кое-как, наспех — так хотелось обоим скорейшего воплощения образа из глины. В это лето им повезло — дождей почти не было, и потому почти ровно надвое рассекающий деревню овраг, откуда местные умелые мужики отбирали лучшую по качеству глину, был в течение двух месяцев пребывания друзей едва влажный, в отличие от прежних лет, когда лопаты вязли в глине и гончарам приходилось добывать ценный продукт, стоя по пояс в бурой жиже, что и послужило в давние времена поводом назвать поселение именно так — Жижа.
Первый горшок обжигали у той же Параши, в русской печи, попутно с варкой кислых щей и картох для бабкиного поросёнка. Изделие получилось не очень. Вышло нечто дырявое, бесформенное, неустойчивое и очень твёрдое. Но это обнадёжило настолько, что уже через год оба подали документы в Московский художественный институт им. Сурикова: Гвидон — на факультет скульптуры, Юлик же, ни секунды не сомневаясь, выбрал живопись.
Часть 2
К первой персональной выставке работ, состоявшейся в тысяча девятьсот пятьдесят третьем году, тридцатилетний скульптор Гвидон Иконников готовился самым основательным образом. Фигуру спортсмена, на днях отлитую в бронзе, в выставочный зал удалось доставить лишь утром накануне открытия. Днём они с Юликом развешивали огромные фотографии крупных работ последних лет: фонтан в Курске, барельеф в холле музыкального театра в Брянске, стела при подъезде к комплексу Бородино. К вечеру планировалась доставка остальных тридцати четырёх работ, малого и среднего размера: бронзовое литьё, камень, резьба по дереву и керамика. Однако какой-то идиот из местного ЖЭКа поменял замочную личинку в дверном замке, и им не удалось ни отпереть замок, ни выломать саму дверь.
А недели за три до этого работы пришлось вывезти из мастерской, поскольку на этот раз МОСХ окончательно отказал Иконникову в пролонгации аренды помещения под мастерскую; кому-то, видно, эти метры на Нижней Масловке пришлись по душе, и, конечно же, как удалось выяснить Гвидону, без взятки не обошлось. Нести в Объединение мзду за мастерскую Иконников не собирался и, разумеется, снова остался на бобах. Идти трясти орденами было противно и неловко, хотя старую армейскую гимнастёрку без погон, работая с глиной, пластилином и гипсом, предпочитал всем остальным спецовкам и рубахам. Короче, две недели, после того как пришлось съехать с Масловки, выставочные работы хранились у приятеля в гараже, на краю Москвы. Затем приятельская тёща упросила того поставить на зиму чью-то машину, и пришлось перебрасывать их снова, на этот раз в комнату при Юликовом домоуправлении, где Шварц вёл кружок рисования для детей. Именно там и возник неизвестно кем обновлённый замок. С самого утра искали чёртова ключника. Не нашли. Затем пробегали час в поисках слесаря. Нашли. После пришлось посылать за бутылкой, без которой переговоры заходили в тупик. В итоге, слава богу, открыли. И теперь им предстояло расставить работы за оставшиеся полдня.
И вот когда они, наконец, разгрузились у выставочного зала ЦДРИ и стояли у грузового лифта в очереди за тележкой, Гвидон вытер рукавом пот со лба, выматерился и выдал:
— Всё, Юль, хватит! Строиться надо. В Жиже. Ты со мной?
Юлик как будто совсем не удивился такому варианту и деловито переспросил:
Часть 3
Патриша Харпер прилетела в Москву в самом конце июля. Визу в советском посольстве ей выдали мгновенно и без лишних вопросов, что её изрядно удивило. Спектакль, сочиненный хитромудрым Шварцем и неплохо исполненный в первом акте Гвидоном, а во втором — первоклассно — самим Юликом, имел оглушительный успех в задуманном обоими деле: заполучении в жёны Прискиной сестры, чтобы не быть униженным и оскорблённым.
Сразу после беседы с Евгением Сергеевичем, где Шварц внятно и с достоинством подтвердил верность заветам Ильича и готовность продолжать службу на благо охранного Комитета и всего Отечества в обмен на разрешение любить и быть любимым при наличии существенных благ, Юлик понёсся к себе в подвал, на Октябрьскую. Там его ждали Гвидон и Приска.
— Ну что? — спросили оба в голос. — Как?
— Звони сестре, — многозначительно разрешил Приске Шварц. — Пусть жениться едет. На мне… — И заржал. Потом кивнул Гвидону: — Этот гад подписку с меня взял, что, мол, всё такое, обязуюсь быть источником, сотрудничать… не разглашать… Агентурную кликуху придумал — Холстомер. Грамотный, с-сука, начитанный. Их там, наверное, не меньше, чем писателей обучают.
— Холстомер? — удивилась Приска незнакомому слову. — Это что значит?
Часть 4
Своему прозвищу «Ницца» Наталья Гражданкина была обязана Клавдии Степановне, учительнице русского языка. Уже в первом классе детдома семилетняя Натаха, споткнувшаяся о явно выраженную по отношению к ней нелюбовь учительницы, проявила первую непокорность. Произошло всё на уроке чистописания. Натаха сидела, с молчаливым интересом размазывая пером кляксу на разлинованной тетрадной странице. Дело было новым, довольно занятным, не то что выводить, высунув от напряжения язык, прописные буквы, которые должны и наклоняться одинаково, и где нажим нужно соблюдать было ровный, похожий один на другой.
Заметив художество, Клавдия Степановна подошла, взяла за косу, натянула её, обмотав вокруг руки, и сунула Натахину физиономию носом в кляксу. Чтобы испачкать нос и заодно чтобы было больно. Так и получилось. Учительница явно рассчитывала, что Гражданкина заревёт и будет хороший урок классу на будущее. Но обсчиталась. Натаха не заревела, хотя ей в этот момент ужасно хотелось выпустить из себя мокрого. Она решила терпеть и не поддаваться. Собрав свою маленькую волю в ступнях ног, воспитанница Гражданкина сжалась в тугую пружину и, внезапно оттолкнувшись что было сил от пола обеими ногами, высоко подпрыгнула вверх, как только умела. И, не садясь за парту, с напускной весёлостью сообщила всем вокруг:
— А вот и ни капельки не больно!
Семилетки заржали в голос. Это был смелый поступок. Клавдия Степановна известна была своим твёрдым характером и по этой причине предпочитала железную дисциплину любой другой. И поэтому такой поступок маленькой зассыхи её изрядно удивил. Наташу перевели в Боровск недавно, по причине достижения воспитанницей Малоярославецкого детского приюта ученического возраста. Там, откуда её привезли, школьное образование не предполагалось. Там держали детей до шести-семи лет, затем «расфасовывали» по близлежащим заведениям типа Боровского детского дома № 1.
«Зассыхами» считались те малолетние воспитанницы, кто не приступил ещё к учебе, а продолжал пребывать в возрасте дошкольных малолеток. Однако для Клавдии Степановны в зассыхах продолжали ходить и те, кто не сумел понравиться ей с первого дня. И так вплоть до выпускного возраста. Особое, правда, расположение вызывали у неё дети погибших на войне солдат. Или тех, кто умер от голода и болезней. И наконец, просто умер, не от войны, а по любой другой причине, кроме водки. Этих ненавидела люто, словно сами они были виновниками собственного сиротства. Эти ходили в засранцах. Тоже в вечных, до самого последнего дня.
Часть 5
Получение опекунства, идея которого пришла в голову Мире Борисовне Шварц в ходе непростого разговора с Севой Штерингасом, оказалось делом не таким уж сверхсложным, чего поначалу она тайно опасалась. Противопоказаний найдено не было, и в этом её предположения оправдались: старый член партии, друг семьи, заслуженный директор школы, одной из лучших в городе, где учился оставшийся без родителей юноша. Одним словом, решение вопроса заняло не более месяца. Комиссия проголосовала «за» единогласно. Сева дал ключи от квартиры Мире Борисовне, не дожидаясь решения компетентных инстанций, потому что главное решение уже принял для себя сам. Он примет помощь бывшей учительницы. Но всё равно в школу к ней не вернётся, будет доучиваться в вечерней школе и продолжать работать, а параллельно готовиться к поступлению в мединститут. Решил, что потянет.
Прасковья начала ходить к Севе через три дня после своего возвращения на Серпуховку, дважды в неделю. Поахала, погуляв по профессорской квартире: в жизни не думала, что бывает столько книжек сразу в одном месте. Это ж одной пылищи сколько в них, наверно, накопилось. Всего комнат было четыре, но жил Сева в двух: своя комната плюс столовая. Иногда заходил в отцовский кабинет, исключительно по делу, за книгой, но в спальню родительскую без нужды старался не заворачивать — не мог. Ел чаще в кухне: не было настроения и охоты таскаться через всю квартиру, и так приходил уставший, хватало сил только разогреть, ополоснуться и свалиться. Единственный же выходной уходил на уборку и покупки.
С появлением Параши дело пошло веселей. Еда в доме была постоянно, не только купленная, но и приготовленная. Чистоту в доме он теперь определённо начал замечать, в отличие от прежних месяцев после смерти мамы, когда после собственной уборки трудно было ощутить разницу. Да и сама Прасковья Гавриловна понравилась. Уютная такая оказалась женщина, милая. Лишнего не спросит, а понимает всё, как только начнёшь с ней разговаривать. Правда, видеться приходилось редко, разве что по случаю, когда удавалось заскочить домой между заводом и вечерней школой. Сама же Прасковья в Севу просто влюбилась с первого знакомства.
— Такой уважительней, Мира Борисовна, такой ласкавай, отродясь таких мальчонок не видывала. И не скажить громко ничаво, всё через пожалуйтя, да спасибочки вам, бабушкя.
— Да какая же ты ему бабушка, Параш? Его мать покойная, Вера Лазаревна, немного до тебя не дотягивает по возрасту, — не соглашалась Шварц, пытаясь лишний раз отвесить Прасковье скрытый комплимент. — Ты бы платок свой сняла уже, в конце концов, пора как нормальная женщина выглядеть, ты теперь москвичка, не забывай.
Книга вторая
ДЕТИ КОЛОНИИ «ЖИЖА»
Часть 1
Эти строки абитуриентка Московского института иностранных языков Наталья Ивановна Иконникова написала августовским утром тысяча девятьсот шестьдесят четвёртого года, в Жиже, на другой день после сдачи последнего вступительного экзамена, по языку. Предыдущие экзамены, несмотря на лёгкое волнение, отскочили, словно орешки, так и не сумев вогнать в экзаменационный ступор. Ну, а насчёт английского она совсем уж не беспокоилась, равно как и Приске не приходило в голову даже минимально переживать за неё. Говорила Ницца практически свободно. Писала так, что не допускала ни малейшего грамматического, ни единого орфографического сбоя. Произношение тоже было на высоте — натаскала за годы родительства приёмная мать, она же сестра. А заодно и сестра сестры тоже руку приложила, постаралась. Меж собой все эти годы, а точнее, с пятьдесят седьмого, сёстры Харпер и Ницца общались исключительно на английском. Стремительные, удивительно гибкие Ниццыны мозги ухватывали правила и особенности английского языка быстрее, чем Приска и Триш успевали их туда закладывать. Обе поражались такой языковой способности новой родственницы, хотя одновременно усматривали в этом и объяснительные мотивы, которыми, впрочем, с самой ученицей делиться не спешили. Дядя Джон тоже иногда подключался к импровизированным урокам, когда ему удавалось пересечься с Прискиной дочкой, и весомо добавлял лингвистического багажа ещё и со своей стороны. Искренне радовался девчонкиным успехам, немало дивясь тому, с какой скоростью и неуёмной энергией внезапная внучка с каждым днём набирает языковые обороты. Правда, что касалось свободного времени для общения с ней, то дело обстояло не так вольготно, как у дочерей: давать себе роздых получалось в основном с весны по позднюю осень, поскольку к концу пятидесятых Харпер вышел на работу и обычно освобождался после восьми-девяти вечера. Возвращался усталый и умиротворённый. И по обыкновению — после несильного, но чувствительного принятия. Иногда совсем не возвращался на ночь. Зато месяцы, с ноября по май, которые он успел так истово возненавидеть, отбывая лагерную часть жизни на русских северах, по-прежнему целиком принадлежали ему. Тогда в основном и удавалось общаться с шустрой Гвидоновой девочкой. И Прискиной. Но об этом позже…
Проснувшись в комнате на втором этаже дома своего приёмного отца Гвидона Матвеевича Иконникова, Ницца первым делом записала в блокнот эти рифмованные строки. Именно записала, а не сочинила, потому что стихи ей приснились. А приснились, подумала она, потому что влюблена. Записав, снова нырнула под простыню, наслаждаясь ранним деревенским светом, обильно изливаемым сине-голубым жижинским небом. И самочувствие, и погода были просто превосходными. Да равно как и всё остальное вокруг. Она ещё немного повалялась, потом лениво потянулась, медленным движением руки отвела в сторону простыню и рывком оторвала тело от постели. Затем выглянула в окно и задрала голову. Небо было таким чистым и густым, что хотелось пройтись по нему босиком. А вообще она любила этот вид, открывавшийся со второго этажа её спальни. Глиняный овраг виднелся лишь тонким коричневатым краем, затянутым поверху обильной куриной слепотой и окончательно окрепшим к августу репьём, но зато отлично, во всей своей увечной красоте, просматривалась разрушенная церковь восемнадцатого века, классической постройки, с почти уцелевшим портиком, надтреснутыми арочными сводами и толстыми, выщербленными временем и разрухой стенами старинной яичной кладки.
«Неужели никогда не восстановят? — в очередной раз подумала она, представив себе, как просыпалась бы под перезвон колоколов, зовущих к заутрене. — Так и будут там вечно гадить кто ни попадя?»
Часть 2
В шестьдесят седьмом англичане, организовывая Международную конференцию в Лондоне по цитологии злаков, уже не могли не вспомнить о русском докторе Штерингасе, продолжавшем активно работать в выбранном направлении. В сентябре пришло приглашение выступить на конференции. И это было чрезвычайно кстати. Только что он завершил большое исследование по сельскохозяйственным вредителям, грибкам. Результатом явилась серьёзнейшая работа, которую, узнав о приглашении, Сева предприимчиво переработал в доклад под названием «Влияние седьмой хромосомы ржи на чувствительность к спорынье». Тут как тут, словно чёрт из табакерки, возник Спиркин.
— Значит, так, — сообщил он Севе, — пишешь им обратно, что без меня, без соавтора, не выпустят. Причина — заведённый в институте порядок. И, кстати говоря, тогда делегация наша будет состоять всего из двух приглашённых лиц. Ты и я, как руководитель. Без посторонних. — Он пронизывающе посмотрел Севе в глаза: — Надеюсь, объяснять не требуется, что имеется в виду?
Объяснять не требовалось. И так было более чем понятно, что чекисты в штатском при таком раскладе не потребуются, и об этом позаботится лично сам «приближенный куда надо» академик Спиркин. А это существенно упрощало свободу жизни и передвижений в Лондоне. Ну, а Лондон того стоил, в этом Сева не сомневался. Кольнуло немножечко, конечно, что снова делиться с бездарем придётся какой-никакой славой, но «колючка» как возникла, так же быстро и исчезла. Гирьки на весах изначально были слишком неравны: и потому что физически имели разный вес, и оттого ещё, что взвешивался качественно различный товар.
— И потом… — доверительно укрупнил собственные намёки Спиркин. — Ты пойми, Всеволод, едешь в первый раз, сразу в Англию, опять же — еврей, беспартийный, неженатый, родителей — тоже нет, — он хмыкнул, — как и ни одной прочей зацепки за родину. Да ещё к тому же к демократам сраным даже ни разу не выпускался! Ты чего, братец, с дуба рухнул? Да ты б сроду туда не выбрался, ни по какому! Так что цени, Штерингасик, отеческую заботу и трудись на благо. Остальное, как говорится, приложим. Есть, слава богу, кому ещё прикладывать. Добро?
Разумеется, это было добро. Может, не вполне то самое, о котором мечталось, но сам факт, что он, Севка Штерингас, летит в Лондон и что там, в Англии, уважительно отнеслись к условию его приезда и пригласили в паре с ним ненужного им по большому счёту институтского функционера, вызывал оптимистичный и многообещающий настрой. Правда, без огорчения не обошлось. За несколько дней до его вылета, в середине октября, сестрам Харпер телеграммой сообщили из Лондона, что скончался старый Мэттью. Умер во сне, в брайтонском доме. И что похороны, организуемые «Harper Foundation», назначены на среду.
Часть 3
В Хельсинки их с бесфамильным лейтенантом встречала машина. Какому ведомству принадлежало авто, Сева так и не понял, но это были наши. За рулём сидел молчаливый парень с неприметной внешностью, а другой, светловолосый, в лёгкой курточке, который встречал их в аэропорту, судя по всему, старший, пока они ехали, перебрасывался с Антоном Николаевичем обрывками фраз на каком-то своём птичьем языке. Разговор носил примерно такой характер:
«У себя? — Кивок в ответ. — А сам? — Снова кивок. — Были уже? — Отрицательно повёл головой. — Задел смотрели?» — «Рано». — «А они?» — «После среды». — «Все? Или…» — «Практически…» — «Тогда вечером, думаю, в девятнадцать тридцать…» — «Понял. И Беркут?» — «Как обычно, но теперь сорок пять». — «Тогда мой привет Андрияшке». — И оба засмеялись чему-то своему…
Их номера в отеле оказались через стенку, и ничего хорошего такое соседство не сулило. Впрочем, особенных неудобств Штерингас испытывать и не собирался, потому что твёрдо решил, что все его разговоры с Бобом относительно побега не имеют практического смысла. По крайней мере до тех пор, пока он не убедится, что уговорил Ниццу пойти на этот шаг. Вместе с ним. Пускай через какое-то время, не сразу. Ему важно было иметь её принципиальное согласие, и тогда он нашёл бы способ, как закрутить эту машину, рано или поздно, с помощью Боба или без него. Правда, после вчерашней Ниццыной истерики у него возникли серьёзные сомнения, что ему вообще когда-нибудь удастся уломать её покинуть страну, как бы об этом ни мечталось и какие бы разумные доводы он ни приводил в свою пользу. Она, его Ницца, была упрямой и сильной, и это он хорошо знал. А ещё она была честной и сострадательной, что тоже изрядно затрудняло дело. А без неё теряло смысл всё. Потому что без неё он терял жизненные ориентиры, и его разговоры с Ниццей, с тех пор как они стали жить вместе, стали для Штерингаса единственной отдушиной в его довольно замкнутой жизни. С ней он научился находить для себя тот самый отдых, о котором, как и все научные трудоголики, имел довольно смутное представление. Ницца была его вдох и выдох. И надышаться всё никак до конца не получалось — хотелось ещё и ещё. И чем дальше, тем сильнее хотелось и тащило…
Днём участники конгресса регистрировались, а после обеда был приём. Его доклад на тему «Кариосистематика злаков» был запланирован на десять тридцать следующего дня. В отель вернулся в неплохом настроении, ощутимо приняв на грудь. Было ужасно приятно, что узнают, практически все, приветливо здороваются, непременно подходят, чтобы стукнуть стаканом о стакан. С не менее приятным удивлением отметил для себя несколько подобострастных рукопожатий, вроде того, что «…станете большим человеком, маэстро Штерингас, не забудьте о нас грешных…».
Он принял душ и решил позвонить на Чистые пруды. На тот случай, если Ницца ещё там. Извиниться. Кратенько. Потому что хуже от этого не будет, а у неё, возможно, частично спадёт вчерашний стресс. Одновременно подумал, что, если она начнёт по телефону, в открытую, обсуждать причину вчерашней размолвки, то он просто прервёт разговор, чтобы не огрести попутно ещё одну дополнительную неприятность. Из того места, откуда совсем не ждёшь. Но телефон зазвонил раньше, чем он успел додумать мысль до конца. Он поднял трубку. На том конце был Хоффман. Голос его был твёрд, как обычно, но слегка напряжён, что Сева сразу для себя отметил.
Часть 4
После встречи с генералом Чапайкиным Ницца пробыла в камере Лефортовского изолятора ещё двое суток. На третьи пришёл конвоир и приказал собираться на выход, с вещами. Все её вещи — то, что было на ней на момент задержания плюс выданные там же, в изоляторе, зубная щётка и полпачки слежавшегося в круглой картонной коробке зубного порошка подозрительно нечистого цвета. Отправили под конвоем на спецсанитарной перевозке, в ЦНИИ судебной психиатрии им. Сербского, на экспертизу. Там уже ждали. Сначала её долго вели по каким-то коридорам, затем подняли на грузовом лифте на четвёртый этаж и завели в комнату, стены которой, в отличие от камеры, были не крашеными, а оклеенными светлыми обоями в мелкий узорчик. Поперёк комнаты стоял длинный стол, на котором не было ничего, кроме стопки белых листов бумаги и цветастой хохломской банки, откуда торчали три заточенных карандаша. За столом восседала комиссия из трёх человек. В центре — Ницца сразу поняла, что он тут главный, — мордатый дядька под пятьдесят, в толстых роговых очках и в белом халате. Слева и справа от него разместились помощники: рыжеволосая, средних лет врачиха, с заметно отвислым подбородком и откровенно равнодушным взглядом, и моложавого вида доктор, улыбчивый и вертлявый. Наверное, ассистент или аспирант, решила Ницца. Конвоир молча указал ей пальцем на стоящий посреди комнаты стул. Сам же положил перед присутствующими папку с тесёмками. Главный едва заметно кивнул ему на дверь, и тот вышел. Затем он развязал тесёмки и быстро пробежал глазами текст, после чего передал скрепленные листки соседям по столу. Те так же, скорее формально, по очереди опустили в папку глаза и кивком подтвердили мордатому, что, мол, ясно, уже в курсе дела.
— Я профессор Мунц, — представился мордатый, — зовут меня Гавриил Романович. Возглавляю экспертную медицинскую психиатрическую комиссию. Это члены комиссии, — он привычным жестом кивнул налево и направо, не представляя других двоих. — Итак, начнём. Мой первый к вам вопрос, Иконникова. Вы, лично вы сами, признаёте себя душевнобольным человеком, которому требуется медицинская помощь?
Ницца хмыкнула и отрицательно покачала головой:
— С какой стати я должна себя признавать больной? Нет, разумеется, не признаю.
Мунц приподнял очки и внимательно посмотрел на испытуемую:
Часть 5
Таисия Леонтьевна умерла в 80-м, когда её любимому внуку Ванечке исполнилось одиннадцать лет. До последнего дня она отличалась бодростью духа и обладала вполне крепким здоровьем. А если что и побаливало, то терпела и не ставила в известность никого из родных. Тайно подлечивалась, потихоньку, чтобы не обременять никого лишней заботой, — так, на всякий случай, чтобы не брали в голову и как можно чаще давали внука. И потому время, прожитое с ним, по удовольствию и радости взаимного общения напоминало годы, проведённые с Ниццей, когда девочку-подростка привозили к бабушке, на зимние каникулы и выходные дни, в большую и красивую Москву, и дальше начинались весёлые и познавательные походы по культурным, историческим и прочим занимательным местам города, который с каждым днём становился ей всё больше и больше родным.
Как-то незадолго до смерти Таисии Леонтьевны Ваня спросил её, когда они вернулись с катка:
— Бабуль, а Бог кто такой? Он где живёт? На небе? Почему он тогда на землю не падает?
— Потому что он легче воздуха, — не растерялась Таисия Леонтьевна. — И потому что он… вне нашего мира, он за его пределами, он неземной. Он как бы снаружи от нас, он окружает нас со всех сторон, и ему некуда падать, Ванечка. И неоткуда.
— А звёзды? — не понял внук. — Они тоже поэтому не падают на землю, что легче воздуха?