Рафаэль САБАТИНИ
ЗАБЛУДШИЙ СВЯТОЙ
КНИГА ПЕРВАЯ. ПОДАРЕННЫЙ ЦЕРКВИ
Глава первая. ИМЕНА И СУДЬБЫ
В поисках причины моих невзгод – как это свойственно человеку, я искал ее не в самом себе – я часто склонялся к тому, чтобы возложить вину за все несчастья, выпавшие на мою долю, а также за все зло, которое я причинил другим, на тех, кто, стоя у купели моей матери, решил дать ей имя Моника.
В жизни есть много вещей, которые человеку грубому и невнимательному кажутся неважными и незначительными, но которые на самом деле чреваты самыми ужасными последствиями. По существу они являются движущей силой самой судьбы. К таким зловещим пустякам я бы отнес имена, которыми нас так бездумно одаряют.
Меня удивляет, что ни один из знаменитых ученых древности в своих философских сочинениях не коснулся вопроса об именах, не говоря уже о том, что никто не говорит о великом значении, которое, с моей точки зрения, имеет этот предмет. Возможно, это объясняется тем, что ни одному из них не пришлось, как мне, страдать от последствий, проистекающих от имени. Вот если бы так случилось, они бы, конечно, преподали нам урок на этот предмет со знанием дела и таким образом избавили бы меня, который отлично сознает свою некомпетентность в этом деле, от необходимости исправить эту оплошность на основании моего собственного опыта. Давайте же рассмотрим хотя бы сейчас, с таким опозданием, какое коварное влияние оказывает имя в смысле предрасположения к добру и злу, как оно способствует становлению характера человека.
Для какого-нибудь деревенского тупицы или же, напротив, для поистине сильной натуры – такие не подвержены подобного рода влияниям – не имеет значения, зовется ли человек Александром или Ахиллом; и в то же время жил однажды человек, который назывался Иудой, так вот он до такой степени не оправдывал благородных ассоциаций, связанных с этим именем, что само звучание и значение его изменилось на все времена.
Глава вторая. ДЖИНО ФАЛЬКОНЕ
Когда я теперь думаю о моей матери, я не могу себе представить, какая она была, как выглядела в тех обстоятельствах, о которых я рассказал. Но есть одна картина, один се образ – он горит в моей памяти, словно выжженный кислотой, и встает, словно призрак, всякий раз, стоит только мне подумать о ней или услышать, как кто-то называет ее имя. Я всегда вижу ее такой, какой она была в тот вечер, когда неожиданно, без всякого предупреждения вошла в оружейную нашей крепости и застала там меня вместе с Фальконе.
Я вижу ее как сейчас: стройная высокая фигура; бледное овальное лицо с прозрачной, словно воск, кожей в рамке белого монашеского плата, поверх него накинута черная вуаль, доходящая до пояса, где она терялась в складках черной мантии, которую она неизменно носила.
Сколько я себя помню, она всегда была одета именно так: черная траурная мантия, свободными складками ниспадающая до самого пола. Снова я вижу эти складки и бледное лицо с запавшими глазами, обведенными темными кругами, от которых глаза казались еще более глубокими и которые подчеркивали их мягкий блеск в тех редких случаях, когда она их поднимала; тонкие восковые руки, четки с серебряным распятием на конце, свисающие с левой кисти.
Двигалась она почти бесшумно, словно призрак, как другие женщины, проходя, оставляют за собой аромат духов, за ней тянулся неуловимый след скорби и печали.
Так она выглядела, когда застала нас в тот вечер в оружейной, и такой осталась в моей памяти навеки, ибо в тот день я впервые восстал против ее ига, против рабства, на которое она меня обрекла; в первый раз столкнулись две наших воли, ее и моя; и, как следствие, я в тот день, возможно, в первый раз посмотрел на нее осмысленно и определил для себя.
Глава третья. ПИЕТИЧЕСКОЕ РАБСТВО
14
В тот вечер моя мать говорила со мною дольше, чем когда-либо. Возможно, она опасалась, как бы Джино Фальконе не разбудил во мне мысли, которым лучше было бы снова погрузиться в сон. Возможно и то, что она почувствовала какую-то особую значительность того момента в оружейной, так же, как она, наверное, почуяла, что я в первый раз в жизни заколебался, не подчинившись немедленно малейшему ее слову, и приняла решение сразу же подавить мой бунт, прежде чем он разрастется до такой степени, что она уже не сможет с ним сладить.
Мы сидели в комнате, которая носила название малой столовой, но которая, по существу, исполняла и все остальные функции – только для сна были отведены особые покои.
Роскошные палаты, через которые я проходил ребенком во времена моего отца, полные драгоценной резной мебели; высокие залы, где потолки были расписаны фресками, а стены увешаны драгоценными гобеленами, многие из которых были вытканы мастерами Фландрии; где полы были выложены мозаичным паркетом, эти апартаменты много лет стояли закрытыми.
Для затворнических потребностей моей матери достаточно было алькова, где она спала, часовни в замке, в которой она проводила многие часы, и этой ее столовой, где мы теперь сидели. В обширные сады, находящиеся в пределах замка, она выходила редко и никогда не бывала в нашем городке Мондольфо. Ни одного раза, с того самого дня, как мой отец отправился в свой мятежный поход, она не ступила на подъемный мост, охраняющий наш замок. «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты», – гласит пословица. «Покажи мне свое жилище, и я определю твой характер», – говорю я.
Глава четвертая. ЛУИЗИНА
Четыре года, которые за этим последовали, не заслуживают особого упоминания на этих страницах, если не считать одного эпизода, важность которого определилась исключительно тем, что произошло впоследствии, ибо в то время я не придал ему никакого значения. И тем не менее, поскольку ему суждено было сыграть такую важную роль, я считаю, что вполне уместно о нем рассказать.
Случилось так, что примерно через месяц после того, как старик Фальконе покинул нас, во внешний дворик замка забрели два монаха-пилигрима, которые, как они сообщили, шли из Милана, собираясь навестить святое братство в Лоретто.
У моей матери был обычай два раза в неделю принимать всех странников-пилигримов и нищих в этом дворике, наделяя их пищей и раздавая милостыню. Сама она редко принимала участие в раздаче милостыни; еще реже при этом присутствовал я. От имени графини Мондольфо этим ведал фра Джервазио.
Иногда жалобы и угрозы пестрой толпы, которая собиралась во дворе замка – там частенько случались ссоры и драки – долетали и до башни, где находились наши покои. Но в тот день, о котором я говорю, мне случилось стоять на украшенной колоннами галерее над этим двориком, наблюдая бурлящую человеческую массу внизу, ибо в тот день народу собралось больше, чем обычно.
Там были калеки, одетые в лохмотья и демонстрирующие самые разнообразные увечья; у одних были скрюченные высохшие руки, у других вместо отсеченной руки или ноги торчал только обрубок; у третьих – и таких было много – тело было сплошь покрыто ужасными гноящимися язвами, иные из которых были вызваны искусственно, как мне теперь известно, с помощью припарок из соли, для того чтобы возбудить сострадание у сердобольных благодетелей. Все они были оборваны, нечесаны, грязны и покрыты насекомыми. Большинство из них были жадны и прожорливы, они отталкивали друг друга, чтобы пробиться к фра Джервазио, опасаясь, что источник милостыни и пищи иссякнет, прежде чем настанет их черед. Среди них обычно бывало некоторое количество нищенствующих монахов, причем вполне возможно, что в их числе находились и просто обманщики и лицемеры, как я впоследствии неоднократно убеждался, хотя в те времена всякий, кто носил монашеские наплечники, был в моих глазах святым человеком. Большинство из них направлялись – или только делали вид – в отдаленные места, питаясь по пути милостыней, которую удавалось получить.
Глава пятая. БУНТ
Вид моей матери испугал меня больше, чем я могу выразить. Он наполнил меня страхом перед чем-то непонятным. Никогда в жизни я не видел это спокойное холодное лицо до такой степени искаженным, и это произвело на меня сильнейшее впечатление.
Передо мною стояла уже не та, похожая на призрак, женщина, бледная, с потупленным взором и почти безжизненным голосом. Щеки ее горели неестественным румянцем, губы дрожали, в глубоко посаженных глазах сверкали гневные искры.
Она мгновенно очутилась около нас, словно перелетела по воздуху. И не ко мне обратила она свою речь, а к бедняжке Луизине.
– Кто ты такая, девица? – спросила она хриплым от страшного гнева голосом. – Что ты делаешь здесь, в Мондольфо?
Луизина поднялась со ступеней и стояла, нетвердо держась на ногах, очень бледная, глядя в землю и сжимая и разжимая руки. Губы ее шевелились, но она была слишком испугана, чтобы говорить. Тут вперед выступил Джойозо и сообщил моей матери, как зовут эту девушку и почему она здесь находится. Эти сведения, казалось, еще усилили ее гнев.