Дорога на простор. На горах — свобода. Маленькие повести

Сафонов Вадим Андреевич

В книгу входят широко известные произведения лауреата Государственной премии СССР Вадима Сафонова.

Роман «Дорога на простор» — о походе в Сибирь Ермака, причисленного народной памятью к кругу былинных богатырей, о донской понизовой вольнице, пермских городках горнозаводчиков Строгановых, царстве Кучума на Иртыше. Произведение «На горах — свобода!» посвящено необычайной жизни и путешествиям «человека, знавшего все», совершившего как бы «второе открытие Америки» Александра Гумбольдта.

Книгу завершают маленькие повести — жанр, над которым последние годы работает писатель. 

Вадим Сафонов

Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. — Маленькие повести

Дорога на простор

Роман

На крутой горе, выходившей из безбрежного моря» завиделось несколько глав, кремль и белый столб — памятник Ермаку. Был ранний рассвет. Гуляла и била волна, холодно чуть розовели гребни.

На улицах подгорной части города вода стояла выше человеческого роста, во дворе Дома колхозника плавали лодки.

В тот год, год начала Великой Отечественной войны, уровень в Иртыше у Тобольска поднялся на 951 сантиметр, а возле Увата — на 13 метров.

РАССВЕТ

1

Подросток сидел у реки. Летучие тени, часто вырываясь из мглы, почти задевали его лицо. Он крикнул на самую смелую из них и взмахнул руками.

— Шумишь чего? — раздался испуганный шепот в стороне.

— Да я им, кожанам, — громко сказал парень.

Настало молчание. В воздухе открылся мутный провал, словно там приподняли и колебали покрывало, и обозначилась плоская водяная поверхность.

Тот же шепот спросил:

2

Крыжни летели с востока и трижды подали голос над жильем Махотки. Это случилось вчера. А перёд тем казак с поля — из тех, что ватагами и в одиночку с понизовых степей набежали сейчас в станицу, — зашёл, посидел, поел сухой черной лепешки (стала и она лакомством!), запил водицей, утерся рукавом, вынул из–за пазухи рваный рыжий колпак и передал с поклоном.

Ждала она по осени, ждала по первой траве, долго ждала, казаку не поверила — поверила птицам. В восточном краю сложил голову ее муж. И, качаясь, она заголосила по мертвому.

Соседка уговаривала:

— Марья, что ты? Жив, может…

Ушла соседка; стемнело, все смолкло вокруг. И тогда женщина притихла и села неподвижно, обхватив руками колени. В пустом углу, в нарезанной куге зашуршало, блеснул в свете месяца скользкий уж. Там место ее сына, там спал он. Подрос птенец и отвалился от гнезда.

3

Уже замолкла протяжная ночная перекличка караульных, возглашавших, по обычаю, славу городам, уже гремел майдан и проснулись все спавшие на нем, когда вымахнул на вал босоногий человек. Он проехал мимо землянок, шалашей–плетенок и низких мазаных хат, и все смотрели на страшно посеченное его лицо, и рваную дерюжину одежды, и черные, тяжко ходившие бока его лошади.

— Браты! — завопил он еще с коня. — Казаки–молодцы! Беды не чуете! Дону–реке истребление пришло!

Толстый казак, сидевший на земле, не подумал посторониться. Кидая правой рукой кости для игры в зернь, он протянул левую и без видимой натуги нажал коню под ребра, и тот откачнулся. Не поднимая головы, заинтересованно следя за раскатившимися костями, толстый казак сказал тоненько, бабьим голосом:

— Здрав будь, отче пророче! Откуда взялся? Косой принес заячьи вести.

Приезжий распахнул свою дерюжину. Длинный багровый румянец с запекшейся кровью тянулся вкось по его груди.

4

Мальчики пробирались прямиком, через камышовые плетни, ограждавшие курени домовитых казаков. Ощущение голода, который нельзя насытить рыбой и съедобными корнями, — особенного голода: тоски по хлебу, по раскатанной твердой с пыльно–мучным запахом лепешке, по крошеву в воде, по хрустящей на зубах корке, — не покидало их.

Дважды взошло солнце с тех пор, как у Гаврюхи во рту побывал землисто–черный, свалявшийся, как седельная кожа, кусок, который отломила мать от лепешки, спрятанной в золе. Но подводная охота, о которой напоминал перекинутый через плечо сом, потряхивая головой и хвостом при ходьбе, свежесть глубокой воды, оставившая сладкий холодок между лопатками, и теперь ожидание того нового, небывалого, что (Гаврюха уверен был) сделает нынешний день не похожим на все прежние дни его жизни, наполняли его ликованием.

В куренях людно; говор, ржание, звяканье оружия раздавались оттуда. Курился кизячный дым, женщины хлопотали в хатах с растворенными дверями и возле очагов, из грубых камней сложенных посередь дворов. Невольники–ясыри охаживали запаленных лошадей.

Всю станицу знал Гаврюха как свою ладонь, каждый куст татарника рос, знакомый ему. Но вот эти двое — кто же они? А сидели они по–домашнему, в исподнем, с непокрытыми головами среди подсолнухов, неподалеку от пчелиных колод нырковского куреня. Лица у обоих были изборождены глубокими, почерневшими от долгих прожитых годов морщинами…

Несколько поколений родилось, оженилось, да и отошло с тех пор, как молодыми казаками уехали они с Дону. А теперь вернулись оба — один с западного, другой с восточного поля, — вернулись на Дон, и мало кто узнал их… Да и они мало кого узнали, кроме друг друга.

5

Ударила пушка — черный клуб вспучился на валу, отозвались пищали.

Сверху на речную дугу выбегали стаей суда. На головной каторге трубят, будары

[6]

сидят низко, бортами почти вровень с водой, отяжеленные грузом. Из чердака каторги вышел желто–золотой человек, стоит прочно, расставив ноги. А вокруг вьются струги, стружки, ладьи; там палят, поют и трубят, плещут весла. Целый водяной городок пестро бежит вниз мимо черных шестов учугов — рыбных промыслов.

Ударили в ковш на майдане. Весь город тут как тут; бабы поодаль, не их то дело. На пустых улицах остались копаться в мягкой пыли самые малые ребята, голопузые сорванцы.

По крутой дороге шли с реки атаман с булавой, есаулы с жезлами. И рядом с атаманом, впереди есаулов, шел длинный, весь парчовый человек. Он искоса поглядывал по сторонам — верно, занимательно было ему поглядеть, — но воли себе не давал, шел осанисто, откинув назад красивую мальчишескую голову.

Все прошли в середину круга. Там он снял шапку–башню, и, когда на все стороны кланялся честному казачеству, рассыпались русые кудрявые волосы.

РАССТАВАНИЕ

1

Красный одинокий глаз отверзся в ночи, и верховой направил на пего бег коня: дробный топот наполнил смутно темневшую, сильно, по–ночному, пахнущую травами степь, еле уловимой чертой отделенную от густо засыпанного звездами неба.

Скоро стал различаться костер за бугром, дальше зияла черная пустота; там, невидимая под кручами, была река. Несколько человек сидело и лежало у костра.

— Здорово ночевали! — сказал верховой, спрыгивая с лошади.

Зорко, исподлобья он всмотрелся в людей. Признал двоих: деда Долга Дорога, бродяжку, который вот только пожаловал в станицу, после того как все уж и думать забыли, что есть он на свете, и Гаврюху Ильина, сына пищей вдовы. Прочие были не ставичпики, — полевиков теперь полным–полно. Только одного видел раньше — человека со страшно посеченным лицом.

Никто не ответил, никто не подвинулся, чтобы дать место у огня. Лишь одип из лежащих повернул голову и угрюмо покосился.

2

Поднялась Река.

По росам одного и того же утра из станиц, городков и выселков на приземистых коньках с гиканьем, свистом и песнями вылетели казачьи ватажки. В степях — где–нибудь у кургана, у древнего камня на перепутье неприметных степных сакм–тропок — собирались они в полки.

Только что вывел Бурнашка Баглай на середину круга черную, плечистую, большерукую женщину, прикрыл ее полой, снимая бесчестье с немужней жены, печаль с горькой вдовицы, только что «любо, любо» прокричали в кругу, а уж сидел беспечальный исполин в седле, кинув жену свою, Махотку, в станице, и чуть не до земли пришлось опустить ему стремена: казалось — задумайся он, и конь проскочит между его ногами, оставив его стоять.

Сладко сжималось сердце Гаврюхи, когда в первый раз поскакал он в широкую степь.

Для грозного удара размахнулся султан — «царь над царями, князь над князьями».

3

Ожидающий в горнице гость услышал, как проскакал через ворота конь, как на его ржание откликнулось заливистое, тонкое, басовитое, игривое ржание из всех углов двора, как тяжеловато спешился дородный всадник. Вот он хозяйственно прошелся по двору, что–то спрашивал, распоряжался, кричал, с удовольствием пробуя силу своих легких. И ему споро, охотно отвечали мужские и женские голоса.

В горнице опрятно, просторно, сквозь окна узорно падает косой вечерний свет на шитые рушники, висящие на голубоватых, с синькой беленных стенах; откуда–то доносится вкусный дух жареной снеди, с ним смешан свежий запах воды, листвы и молодых цветов.

Хлопнула дверь; быстрой, упругой походкой вошел красавец в однорядке, русая с рыжинкой борода его, казалось, развевалась от стремительного движения.

Увидя гостя, он тотчас с довольным изумлением приветствовал его, наполнив горницу раскатами своего голоса, и, хотя гость в своем сермяжном зипуне выглядел вовсе невзрачно, усадил его в почетный угол.

И гость, поклонясь, попросил снастей — на Волге рыбку половить.

4

У станичной избы глашатай кидал шапку вверх:

— Атаманы–молодцы, послушайте! На сине море поохотиться, на Волгу–матушку рыбки половить!..

Три дня прогуливали угощение атамана ватаги бобыля Ермака. Потом стали собираться в дорожку. Осторожно мазали дула рассолом, чтобы железо, чуть тронувшись ржавчиной, не блестело: на ясном железе играет глаз.

Шестьдесят плотников чинили и строили ладьи.

Гаврюха приходил на берег — он любил слушать, как тюкали топоры, смотреть, как при ладном перестуке молотков крепкими деревянными гвоздями сшивались доски. Белые ребра стругов, словно костяки гигантских коней, высились, занимая весь плоский берег. Потом они одева–лись мясом. Иные ладьи были десять саженей длины. По борту их обвязывали лычными веревками, сплетенными с гибкими ветвями боярышника. Смолисто–пахучие, чистые, без пятнышка, вырастали чудесные кони. Парепь поглаживал их гладкие бока, готовые поднять и без отдыха, без устали понести сотни казаков, все казацкое воинство по живой, по широкой водяной дороге туда, где восходит солнце и где рождается ночь, — куда не занести седока никакому коню…

5

Расшумелись на гульбище…

— Атаман Гроза потчует!

— Цыган потчует!

Веселый вскрик:

— Богдан–атаман Брязга потчует!

СОЛОВЬИНОЕ СЛОВО

1

Были моровые поветрия. Голод навещал села и города. Деревянные сохи ковыряли в земле мелкие борозды. Вея жито, мужики подсвистывали ветру, чтобы он не принес порчи.

Ели хлеб с мякиной. Зимой домовой скребся в запечье, ухал и выл под дверями. Темный бор шумел за деревней. Народ прирос к земле. Народ не свой: боярский.

И в вотчине боярина Рубцова шла жизнь такац же, как и везде. Снег бурел, проваливался под ногами весной, тянуло сырым туманом и дымом, и скоро на проталинах начинала щетиниться молодая зелень. Люди сбрасывали зипуны и расстегивали за работой ворот рубахи. В березовых островках, опушенных тонкой листвой, перекликались веселые голоса. Молодые спрашивали у кукушки, сколько им жить, и кукушка щедро отмеряла им век без копца и краю.

Время от времени кто–нибудь вытягивался во весь рост под образами. Лежал нарядный, в белой рубахе — он избыл кабалу. С бревенчатой колоколенки маленький колокол провожал рубцовского мужика на погост, вокруг которого жидко колосилась рожь с куколем и васильками. Поп говорил об умершем:

— Райскую сень зрит: серафимы серебряными крылами веют…

2

Цепью городишек и острожков между Сурой и Окой заканчивалось на юго–востоке Московское царство.

Теперь с удивительной быстротой возрастало их число: наезжая из года в год на торги, купцы и степняки воочию видели, как все дальше вышагивает острожками и городишками русская земля на простор Поля.

Через несколько недель рубцовские мужики добрались до крайнего из них.

Степь заглядывала в городишко сквозь щели тына.

На торгу бабы в цветных платьях продавали молоко, огурцы, масленые пироги. Старик дремал около наставленных на земле обожженных горшков из красной глины. Между конской сбруей, шкурами и кусками цветного войлока, развешанными на ларьках, похожих иа шатры, сновала толпа людей в накинутых на одно плечо зипунах, в кафтанишках. Эти люди жили по слободам; некоторые приходили из степи и уходили в степь.

Он указал ямщичью избу в лощине за тыном и велел дожидаться. Но ни завтра, ни послезавтра, ни еще день спустя они не дождались Кольца.

Хозяин избы, тощий человек с мертвенными узкими глазами, целый день чинил, а не то так зачем–то перебирал и развешивал сбрую и мало разговаривал даже с хозяйкой. Маленькая женщина, повязанная серым платком, она держалась сурово и необыкновенно прямо. Выпяченная нижняя губа придавала ей такой вид, будто она некогда прикоснулась к чему–то очень горячему и с тех пор отгородилась от мира, окаменев в брезгливом недоумении.

Оба не замечали мужиков. Их кормили, за едой старуха перед каждым клала ложку. Но за целый день — едва словечко. Когда Головач, поклонившись хозяевам после обеда, закрестился на угол (где не было икон), хозяйка, убирая со стола, сказала:

— Не толочись, как водяной.

Головач засопел, но рта не раскрыл — не решился.

4

Еле приметный шлях уводил к другому городку. Став на малое время табором, переложили все казачье с ямских троек в седельные мешки, догрузили оставшееся на несколько легких повозок с высокими колесами. И скоро только разбойный, заливистый посвист доносился, замирая, из тусклого облака пыли, где скрылись ямщики.

На юге еще высились кой–где одинокие дубы. Под ними виднелись нерасседланные кони. Вверху на дереве, скрытый, сидел человек. Он глядел оттуда в степную даль. Кони стояли наготове, чтобы перенести весть от одного сторожевого дерева к другому, а от последнего дерева — к городам Украйны.

И рубцовские понимали теперь — все это Русь.

Дальше не росло и дубов. Только редкие бугры поднимали кудрявые венцы орешника над немятыми травами. Легкое дуновение колыхало медовый запах.

Верховые с оружием наготове скакали возле повозок.

5

Есть место, где кручи возносятся выше и Жигулями наступают на Волгу. Река отпрядывает и крутою петлей огибает их.

В этом месте, укромном и грозном, издавна главное пристанище казаков.

Сюда собирались люди со всех концов русской земли.

Вниз по реке спускались с язвами на кистях рук и на шее от доски–колодки, с обрывком цепи на ногах. С солнечного захода шли донцы и бритые сивоусые днепровцы, прибегали рязанские мужики.

На притоптанной почве под мшистым камнем горел костер.

ВЕЛИКОПЕРМСКИЕ ВЛАСТЕЛИНЫ 

1

Свейский мореход, о котором рассказывал Ермаку человек Строгановых, был норманн Отар, состоявший на службе у Альфреда Великого, короля Англии. Во второй половине девятого века Отар поплыл по холодному рыбному морю, где коротко лето и долга темна бурная зима. Заостренный нос и корма узкого длипного корабля Отара круто загибались кверху. Ветер надувал четырехугольный парус на высокой мачте. И двадцать пар весел, продетых в отверстия по бортам, помогали ветру. А над бортами соединялись в сплошную стену гцнты воинов.

Три дня Отар шел к полночи, и три дня он видел справа нагие скалы, горла извилистых фиордов, суровую страну норманнов и викингов. Так он дошел до места, где китоловы поворачивают обратно корабли.

Но Отару хотелось узнать, есть ли конец этой стране. И он поплыл дальше на север и плыл еще три дня.

Тут и увидел мыс, отвесный и черный, как бы обнаженный костяк земли. Солнце в полдень едва поднялось над мысом. Волны били пеной о камень, и больше ничто не преграждало морской дороги на восток.

Отар дождался, пока западный ветер наполнил парус его корабля. Четыре дня он плыл навстречу солнцу вдоль скалистого берега, где кривые деревья, словно хранившие на себе следы бури, цеплялись корнями за скудную почву цвета золы.

2

Частокол с тяжелыми воротами окружал хоромы. Они стояли на горе. Стены сложены из мачтовых сосен. Вверху слюдяная чешуя посыпала ребристый купол.

И тень хором падала на город, на лачуги с бычьими пузырями в дырах окон и на весь косогор.

Трое людей сидели в дорожной пыли. Смотрели на бледное небо, на густую зелень лесов, видели барки у причалов — они туго натягивали канаты, и от кормы у каждой тянулась борозда, будто барки бежали: так быстра вода. Один из трех плосколиц и чернобород, другой — маленький, нахмуренный, с рваной бровью, третий, видимо, статен, русоволос, с молодой курчавой бородкой.

На целую зиму стали старше эти трое людей с тех пор, как сиживали вот так же на крутых горах над другой великой рекой, и на много лет постарели с того времени, как текла перед ними еще иная теплая река иод высоким солнцем — тихий Дон.

А теперь сидели они в простой мужицкой одежде прямо в дорожной пыли, и прохожий народ вовсе не замечал их.

3

Тесная крутая лесенка вела из сеней наверх.

Светло и просторно в верхних горницах. Солнечные столбы падали из окон, синим огнем сверкали изразцы печей, желтые птицы прыгали за прутьями клетки. Ничто не доходило сюда, в расписное царство, снаружи, из мира нищих лачуг.

Да полно, Пермь ли Великая это, глухомань, край земли?!

Гаврила был при Ермаке. Он смотрел, не отрывая глаз.

И видел он вещи такого дивного мастерства, что нельзя вообразить, как они вышли из человеческих рук.

4

В углу, перед темной иконой, потухшая лампада — не до того! — на столе татарские счеты: шарики, вздетые на проволоку. Это — строгановская родовая гордость: Спиридон, по преданию, так и приехал с неведомыми до того на Руси счетами из Золотой Орды.

На круглом столике приготовлены крошечные чашечки. Отвар кипел в сосуде. Никита сам налил его в чашечки.

Желтоватый отвар отдавал странным, вязким травяным запахом.

— Что за зелье?

— Не пивал?

5

Никита спустился крутой лесенкой, миновал боковые ходы. Служка нес перед ним светильник. Ражий детина ожидал в домовой часовне. В пол ее вделан двойной дубовый люк. Вглубь вели пахнущие глиной ступени. В подземелье, глухом как гроб, зеленые звезды сырости мерцали на кирпичной кладке. Тяжелый замок долго не поддавался ключу в четверть длиной. Наконец, лязгнув, замок отскочил. Дверь, окованная железом, повернулась на скрипучих петлях. Огонь светца застелился, как зловонным ветром пахнуло из черной пасти двери. Слабые пятна и отблески побежали по стенам, полу и потолку погреба, куда вступил Никита.

Пляшущий мрак отступил и в одном из углов открыл скорченную фигуру человека совершенно голого. Он согнулся пополам, как бы вися на кольце, к которому был прикован за пояс.

Сине–багровое, страшное, с вывернутыми суставами тело человека распухло.

Палач ждал наготове.

— Падаль, — сказал Никита. — Где взял подметные листы беглого раба Афоньки Шешукова? Строгановы — сыроядцы, а? Душу выворочу!

6

НА ГОРАХ - СВОБОДА

Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта

Шестьсот тридцать шесть книг — исследований, трактатов, увесистых томов по нескольку сот страниц.

ТРИ ПРИНЦА И ГЕРЦОГ

Младенец лежал в колыбели. В белых с голубым оборочках и дорогих кружевах он должен был походить на ангелочка; впрочем, родители избегали сентиментальных сравнений.

Роскошь дома вообще мало соответствовала скромной фамилии обитателей. Она не вызывала в памяти ни гордых замков, ни славного ряда предков — просто кто–то из этих предков звался, должно быть, Гумберт.

Гумбольдты вели свой бюргерский, потом чиновничий род из Нижней Померании. Дедушки и прадедушки, насколько сохранились о них известия, предпочитали, однако, устраиваться при дворах — все равно каких. И занимали по большей части довольно незавидные должности мелких советников, но зато придворных советников, советников при «особах» — все равно каких: маркграфах, властителях крошечных герцогств, в случае особенной удачи — при прусском короле.

Гумбольдт–отец сперва служил в драгунах у генерала Платена. Он служил отлично, на нем молодецки сидел мундир, и у него все–таки был уже дворянский герб — дерево, три серебряные звезды и рыцарь с поднятым мечом, осененный орлиными крыльями. По крайней мере, одна из этих серебряных звезд, несомненно, оказалась счастливой: он, вполне в традициях рода, попал в адъютанты к герцогу Брауншвейгскому.

Шла Семилетняя война. Адъютант скакал из ставки герцога в ставку Фридриха И. Ширококостные прусские крестьяне, согнанные из обезлюдевших деревень, делали артикулы в три темпа и, с рубцами от шпицрутенов на спине, маршировали, не сгибая колен, выпучив глаза и потряхивая косичками, под дула пушек. Это было время, когда «великий король» носил в кармане склянку с ядом и признавался начальнику штаба, что самое удивительное — это их, короля и генералов, безопасность посреди собственного войска.

ЗАМОК ТЕГЕЛЬ

Замок Тегель отделяют от Берлина два часа езды в коляске по сосновому лесу. Река Гавель тут расширяется, она лениво сочится в камышах среди бесчисленных островков, над которыми носятся весной и осенью тучи уток. На дальнем берегу — городок Шпандау и крепость.

В Тегеле никогда не переводятся гости. Даже наследный принц время от времени наезжает сюда. Майору Гумбольдту есть перед кем погордиться своей новинкой — шелководством или архитектурными предприятиями, новой трубкой и неиссякаемым запасом старых походных историй. Он человек живой, общительный, очень деятельный, многие вещи в мире могли бы заинтересовать его.

Но… этот придворный воздух, аромат лести, мужских духов, благосклонное «ты» из припцевых уст, бряцание шпор… Нет, все–таки он, наследник полудюжины поколений гофратов, не может без этого…

А хозяйка замка суха и подтянута. Очень решительна, с твердой и властной рукой. Майор побаивался шелеста строгих, закрытых платьев своей супруги. Ее представление о долге сходилось с тем. которое развивал тайный советник Кант с кафедры университета в Кёнигсберге. И когда она высказывалась на эту тему, ее супругу казалось, что перед ним цитируют строевой устав.

«Долгом» было и воспитание детей. Конечно, оно должно быть практичным и целесообразным. Следовало привить детям понимание того места в жизни, которое предназначено им по рождению и придворным связям. Танцы, фехтование, искусство легкой болтовни — то, что стали обозначать французским словом «козери». И, конечно, обучение всему необходимому, чтобы человек высокого положения в обществе никогда не ударил в грязь лицом.

ПРЕКРАСНАЯ ГЕНРИЭТТА

Бранденбургские ворота в Берлине — два столба, увенчанные коронами. Вымуштрованные часовые, деревянные гиганты с ружьями на плече, сторожили их.

Так было прежде, так оставалось и теперь.

Но сколько перемен, едва проедешь ворота, в столице!

Король Фридрих прожил достаточно долго в своем «беззаботном замке», в своем Сан–Суси (многие в Берлине почти открыто говорили, что король вообще зажился), чтобы перед смертью убедиться в крахе той «системы», которую он насаждал в Пруссии. От «старого Фрица» осталась в назидание потомкам шпага, хранившаяся до тех пор, пока Наполеон не увез ее в Париж.

Братья Гумбольдты, вовсе переселившиеся из Тегеля на Егерштрассе, с изумлением встречали «Под липами» толпы женщин, накрашенных и разряженных, как парижские кокотки. Женщины шли слушать модных проповедников — реформата Зака в соборе, лютеранского пастора Цельнера в Мариинской кирке и особенно французов–католиков — Ансиллона, Эмана, Дюпаке, Реклама, черные сутаны которых собирали весь высший свет в костеле.

СТУДЕНТ

А для Александра это были годы напряженной учебы.

Дома он учился до восемнадцати лет.

Осенью 1787 года Александра и Вильгельма отправили во Франкфурт–на–Одере. Кунт сопровождал их. В своем долгополом мундире он казался богиней скуки.

Александр стал студентом камерального факультета.

Камеральными науками называлась окрошка знаний, касавшихся имуществ, хозяйства, промышленности. Окрошкой питали будущих чиновников. Никто не мог изложить толково, чему именно их обучали. И в просторечии о том, кто только числился в университете и не «штудировал» ничего, говорили: «Он штудирует камеральные».

МАЛЕНЬКИЕ ПОВЕСТИ

ЗАВТРАК В ЭРФУРТЕ

Когда я приехал в Эрфурт, там отвели речку, русло собирались чистить. Обнажились позеленелые, с резким гнилостным запахом цоколи многовековых зданий, по–венециански мокнувших в воде. Рождалось странное ощущение, будто не вода ушла, а вспороты пласты времени — и вышло наружу погребенное былое этого старого города.

Удивительное это ощущение, раз возникнув, не покидало и на квадратной уютно — «гравюрной» площади. Машины проносились редко, не нарушая ее покоя и пустоты.

И так легко было представить себе другое движение на этой замершей площади — стук высоких колес, отблеск зеркальных стекол, упряжки цугом, цокот копыт, кивера, медвежьи шапки золеных егерей и красные доломаны гусаров. Уличный поток плотный, медленный, с заторами, — тем больше шуму, грохоту, криков, толкучка, сутолока, барабанный бой. Вымпелы, флаги, орлы и позолоченные пчелы, триумфальные арки. Как только втиснул заглохший после своего гапзейского прошлого городок это блистательное нашествие в улочки тесные, виляющие, еле мощенные, ночами без фонарей!..

Содом и Гоморра! Наверно, мало кто приметил простую карету, которая остановилась вот у этого самого дома на квадратной площади в одиннадцатом часу утра второго октября 1808 года.

По широкой лестнице Гете пробирался среди шитых мундиров, высоких плюмажей, . сверкающих эполет. Ну как же: оп знал — прибыл русский император, торопятся четыре короля, тридцать четыре герцога — и кто сочтет мослов, посланников, графов, принцев, князей церкви, тучи соглядатаев, шпиков, авантюристов? И, разумеется, отовсюду слетевшихся красавиц, непременных при всех дворах красавиц (что было, пожалуй, не столько ручательством за их внешность, сколько, так сказать, неким кодовым обозначением)… «Всесмешение, — мелькнуло словечко у Гете. — Всесмешение!»

НЕВЕДОМАЯ ФРЕСКА

— Вон какая келья! — сказал Чуклии.

— Не представляли себе? — Сумская вспыхнула. Она хлопотала суетливо, порывисто, неумело, освобождала вешалку, стол, почему–то бегом перенося по одной вещи через комнату, высокая, длинноногая, худоватая.

— Вот, значит, ваша келья, — опять усмехнулся Чуклин.

— Замерзли, Матвей Степанович? На ночь обещали градусов двадцать… Что же я — чаю? Да, видите, условия… Я так рада, что вы приехали, Матвей Степанович!

— Поневоле приедешь после вашего сообщения. — Он все усмехался. — И не до чаев, Елена Ивановна. Напился на вокзале…

АБРИКОСОВЫЙ ЦВЕТ

Около аэродрома шоссе описало отлогую дугу, затем выпрямилось и помчалось прямой стрелой, изредка мягко покачиваясь на увалах, — вверх, вниз, а с обеих сторон пошли сады. Восковые цветы унизывали голые ветки, нет, пожалуй, не восковые — бумажные фестончики. Каждое дерево празднично, пасхально стояло — его любовно смастерили из черных прутьев и прилепленных двойными рядками букетцев. Пучки пятилепестковых венчиков со светло–малиновой середкой.

Девочка подала голосок:

— Дядя! Красное… Что это — красное? Вон красное!

Но такие вещи Сергей Павлович замечал сразу сам.

— Гранат. — И почему–то усмехнулся неловким извиняющимся смешком, взял грубой большой рукой ее маленькую. — Гранат. Мама покупала? Кожу отодрать, как скорлупу у рака, и — знаешь? — зернышки, зернышки, пожуешь — полон рот сока. Красный, кислый, сладкий.