Герои романов Франсуазы Саган, потомки Адама и Евы, как и все смертные, обречены, любить и страдать, ибо нет и, наверное, не было на Земле человека, насладившегося любовью сполна...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
После двенадцати мы сидели в кафе на улице Сен-Жак, это был обычный весенний день, такой же, как все. Я немного скучала, потихоньку; пока Бертран обсуждал лекцию Спайра, я бродила от проигрывателя к окну. Помню, облокотившись на проигрыватель, я засмотрелась на пластинку, как она медленно поднимается, потом ложится на сапфировое сукно, прикасаясь к нему нежно, будто щека к щеке. И, не знаю почему, меня охватило сильное ощущение счастья: в тот момент я вдруг физически остро почувствовала, что когда-нибудь умру и рука моя уже не будет опираться на этот хромированный бортик, и солнце уже не будет смотреть в мои глаза.
Я обернулась к Бертрану. Он смотрел на меня и, увидев мою улыбку, встал. Он и мысли не допускал, что я могу быть счастлива без него. Я имела право на счастье только в те минуты, которые были важными для нашей совместной жизни. Я уже начала понимать это, но в тот день мне это было невыносимо и я отвернулась. Рояль и кларнет, чередуясь, выводили «Покинутый и любимый», мне был знаком каждый звук.
Я встретила Бертрана в прошлом году, во время экзаменов. Мы провели бок о бок беспокойную неделю, пока я не уехала на лето к родителям. В последний вечер он меня поцеловал. Потом он мне писал. Сначала о пустяках. Затем тон его изменился. Я следила за этими изменениями не без некоторого волнения, и когда он написал мне: «Смешно так говорить, но, кажется, я люблю тебя», — я не солгала, ответив ему в том же тоне: «И правда смешно, но я тоже тебя люблю». Это вышло как-то само собой, вернее, внешне было созвучно тому, что написал мне он. В доме моих родителей, на берегу Ионны, было не очень весело. Я ходила на высокий берег и, глядя на скопище желтых водорослей, на их колыхание, начинала бросать шелковистые, обкатанные камешки, черные и стремительные на глади волн, как ласточки. Все лето я про себя повторяла «Бертран», думая о будущем. В конце концов, договориться о взаимной страсти в письме — было вполне в моем духе.
И вот теперь Бертран стоял позади меня. Он протягивал мне стакан. Я обернулась, и мы оказались лицом к лицу. Он всегда немного обижался на то, что я не принимала участия в их спорах. Я любила читать, но говорить о литературе мне было скучно.
Он никак не мог к этому привыкнуть.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Два дня до этого завтрака у Люка прошли довольно скучно. Да и в самом деле, что мне было делать? Готовиться к экзамену, от которого я не ждала ничего особенного, валяться на солнце, заниматься любовью с Бертраном без особенной взаимности с моей стороны? Я, впрочем, любила его. Доверие, нежность, уважение — я не пренебрегала всем этим, мало думая о страсти. Такое отсутствие подлинных чувств казалось мне наиболее нормальным способом существования. Жить, в конце концов, значило устраиваться как-нибудь так, чтобы быть максимально довольным. Но и это не так легко.
Я жила в частном пансионе, населенном одними студентами. Хозяева отличались широким взглядом на вещи, и я спокойно могла возвращаться домой в час, в два ночи. У меня была большая, с низким потолком, комната, совершенно голая, потому что мои первоначальные планы как-то ее украсить быстро провалились. От убранства комнаты я требовала одного — чтобы оно мне не мешало. В доме царил тот самый провинциальный дух, который я так люблю. Мое окно выходило во двор, огороженный низкой стеной, над ней кое-как примостилось небо, всегда урезанное по краям, зажатое со всех сторон небо Парижа, иногда вырывавшееся в убегающую даль над какой-нибудь улицей или балконом, волнующее и нежное.
Я вставала, ходила на лекции, встречалась с Бертраном, мы завтракали. Библиотека Сорбонны, кино, занятия, террасы кафе, друзья. По вечерам мы ходили на танцы или шли к Бертрану, лежали в постели, занимались любовью и потом долго разговаривали в темноте. Мне было хорошо, но всегда во мне, словно теплое живое существо, был этот привкус тоски, одиночества, порой возбуждения. Я говорила себе, что у меня, должно быть, просто больная печень. В пятницу, до завтрака у Люка, я зашла к Катрин и посидела у нее полчаса. Катрин была подвижна, деспотична и непрерывно влюблена. Я не столько дорожила ее дружбой, сколько ее терпела. Она считала меня существом хрупким, незащищенным, и мне это нравилось. Иногда она даже казалась мне удивительной. Мое равнодушие ко всему представлялось ей чем-то поэтичным, так же как оно долго представлялось поэтичным Бертрану, пока его не захватило желание обладать, всегда такое требовательное.
В этот день она была влюблена в одного из своих двоюродных братьев и очень длинно рассказывала мне об этой идиллии. Я сказала ей, что иду завтракать к родственникам Бертрана, и сама вдруг заметила, что уже немного забыла Люка. И пожалела об этом. Почему я не способна рассказать Катрин такую же нескончаемую и наивную любовную историю? Она даже этому не удивлялась. Мы с ней прочно утвердились каждая в своей роли. Она рассказывала — я слушала, она советовала — тут я уже не слушала.
Встреча с Катрин выбила меня из колеи. Я отправилась к Люку без всякого энтузиазма. Даже со страхом: надо разговаривать, быть любезной, казаться веселой. Насколько приятнее было бы позавтракать одной, вертеть в руках баночку с горчицей, и чтобы не было никакой ответственности, ни малейшей, совершенно никакой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мы еще несколько раз обедали вчетвером или с приятелями Люка. Потом Франсуаза уехала на десять дней к своим друзьям. Я уже полюбила ее; она была необыкновенно внимательна к людям, очень добра, в ее доброте чувствовалась большая твердость, а порой боязнь чего-то в людях не понять, и это нравилось мне больше всего. Франсуаза была как земля, надежная как земля, а иногда ребячливая. Они с Люком часто смеялись вместе.
Мы провожали ее с Лионского вокзала. Я уже была не такой робкой, как вначале, напротив — почти раскованной: словом, я повеселела, потому что исчезновение вечной моей тоски, которой я все еще не решаюсь дать название, внесло приятную нотку в мой характер. Я стала живой, иногда озорной; мне казалось, что такое положение вещей может продолжаться бесконечно. Я привыкла видеть Люка, а внезапное волнение, охватывавшее меня при встрече с ним, приписывала эстетическим причинам или привязанности. У вагона Франсуаза улыбнулась:
— Я вам его доверяю, — сказала она нам. Поезд отошел. Когда мы возвращались, Бертран отстал, чтобы купить уж не знаю какой литературно-политический журнал, что-то его там возмутило. Люк вдруг повернулся ко мне и очень быстро сказал:
— Пообедаем завтра вместе?
Я начала ему говорить: «Хорошо, я спрошу у Бертрана», — но он меня перебил: «Я вам позвоню». — И повернулся к Бертрану, в этот момент нас догнавшему:
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Я проснулась с тягостным ощущением необходимости прийти к какому-то решению. Люк предлагал мне игру, соблазнительную, но тем не менее способную разрушить мое чувство к Бертрану и еще какое-то неясное ощущение во мне, неясное, но все-таки достаточно острое и противостоящее, как бы там ни было, кратковременности. По крайней мере, той непринужденной кратковременности, которую предлагал мне Люк. И потом, если любая страсть, даже связь, и представлялась мне преходящей, принять это как изначальную необходимость я не могла. Подобно всем людям, живущим среди каких-то полукомедий, я выносила только те, что ставила сама и сама смотрела.
К тому же я хорошо понимала — такая игра опасна, если вообще это было игрой, если возможна игра между двумя людьми, которые действительно нравятся друг другу и хотят заполнить друг другом свое одиночество, пусть даже временно. Глупо было считать себя более сильной, чем я была на самом деле. С того дня, когда Люк, как говорила Франсуаза, «приручил» меня, признал и полностью принял, я уже не смогла бы расстаться с ним без боли. Бертран был способен только на одно — любить меня. Я говорила себе это и чувствовала нежность к Бертрану, но о Люке думала без всякой сдержанности. Потому что, по крайней мере пока ты молод, — в этом долгом обмане, называемом жизнью, ничто не кажется таким отчаянно желанным, как опрометчивый шаг. Наконец, я никогда сама ничего не решала. Меня всегда выбирали. Почему не позволить сделать это еще раз? Будет Люк со своим обаянием, будет повседневная скука, вечера. Все случится само собой, и не стоит даже пытаться что-то понять.
И вот, охваченная блаженной покорностью, я отдалась течению. Я снова встречалась с Бертраном, с друзьями: мы вместе шли завтракать на улицу Кюжа, и все это, в общем такое обычное, казалось мне неестественным. Мое настоящее место было рядом с Люком. Я смутно чувствовала это, а между тем Жан-Жак, один из приятелей Бертрана, заметил с иронией, намекая на мой мечтательный вид:
— Это немыслимо, Доминика, ты явно влюблена! Бертран, в кого ты превратил эту рассеянную девушку? В принцессу Клевскую!
— Я тут ни при чем, — сказал Бертран. Я посмотрела на него. Он покраснел и отвел от меня взгляд. Это и впрямь было невероятно: мой соучастник, мой спутник в течение целого года, разом превратился в противника! Я невольно сделала движение в его сторону. Мне хотелось сказать: «Бертран, послушай, ты не должен страдать, мне было бы жаль, я этого не хочу». Я могла бы даже глупо добавить:
ГЛАВА ПЯТАЯ
В последующие две недели я несколько раз встречалась с Люком. И всегда с его друзьями. Это были в основном путешествующие люди с приятной внешностью и рассказами о своих поездках. Люк говорил быстро, с юмором, был ко мне внимателен, сохраняя непринужденный и рассеянный вид одновременно, и это постоянно заставляло меня сомневаться в том, что я ему действительно интересна. Он сразу же подвозил меня к дому, выходил из машины и перед уходом легонько касался губами моей щеки. Он больше не заговаривал о своем желании обладать мной, и от этого я чувствовала и облегчение, и разочарование. Наконец он сказал, что Франсуаза возвращается послезавтра, и мне стало ясно, что эти две недели прошли как во сне, и что все мои размышления были ни к чему.
Утром мы отправились на вокзал встречать Франсуазу, без Бертрана — он был сердит на меня вот уже десять дней. Я жалела об этом, но одиночество не мешало мне жить праздно и беспечно, и мне это нравилось. Я знала, ему очень тяжело не видеть меня — от этого мне было не по себе.
Франсуаза приехала улыбающаяся, поцеловала нас, сказала, что мы плохо выглядим, но это скоро пройдет: мы приглашены на уик-энд к сестре Люка, той, что доводилась Бертрану матерью. Я запротестовала, ссылаясь на то, что я не приглашена и что мы с Бертраном немного поссорились. Люк добавил, что сестра его раздражает. Франсуаза все устроила: Бертран попросит свою мать, чтобы она меня пригласила. «Исключительно для того, — сказала Франсуаза, улыбаясь, — чтобы прекратить эту ссору». Что же касается Люка, ему полезно время от времени проникаться духом семьи.
Она смотрела на меня улыбаясь, и я тоже улыбнулась ей, растерявшись от ее приветливости. Она пополнела. Пожалуй, она была немного грузной, но от нее исходили тепло и доверчивость, и я обрадовалась, что между мной и Люком ничего не произошло и что нам снова может быть хорошо, как раньше — всем троим вместе. Я вернусь к Бертрану, с ним, в сущности, не так уж скучно, он прекрасно образован и умен. Мы были очень благоразумны — Люк и я. Но сидя в машине между ним и Франсуазой, я посмотрела на него в какой-то момент как на человека, от которого отказалась, и это причинило мне странную боль, мимолетную, но очень ощутимую.
Прекрасным вечером мы покинули Париж и поехали к матери Бертрана. Я знала, что муж оставил ей очень красивый загородный дом, и мысль поехать куда-то на уик-энд удовлетворяла во мне некоторый, ну, скажем, снобизм-до сих пор у меня не было случая в нем поупражняться. Бертран говорил мне, что его мать очень приятный человек. При этом он напустил на себя рассеянный вид: так делают все молодые люди, рассказывая о своих родителях, чтобы как можно яснее показать, насколько далека от всего этого их собственная настоящая жизнь. Я потратилась на полотняные брюки, у Катрин такие были, но слишком широкие для меня. Это приобретение несколько подорвало мой бюджет, но я знала, что Люк и Франсуаза
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дом был длинный, серого цвета. Луга спускались к зеленоватой Ионне, застывшей среди камышей и маслянистых проток. Над водой летали ласточки и тополиный пух. Один из тополей мне особенно нравился, я любила лежать возле него. Я вытягивалась, упираясь ступнями в ствол, забывалась, глядя на ветки, — высоко надо мной их раскачивал ветер. Земля пахла нагретой травой, я подолгу наслаждалась всем этим, наслаждалась вдвойне из-за ощущения полной расслабленности. Я знала, как выглядит этот пейзаж в дождь и в зной. Знала его до Парижа, до его улиц, Сены и мужчин: он не менялся.
Я много читала, потом медленно поднималась в гору, шла домой, чтобы поесть. Моя мать, пятнадцать лет назад потерявшая сына при довольно трагических обстоятельствах, страдала неврастенией, которой быстро пропитался весь дом. В этих стенах благоговели перед грустью. Мой отец ходил по дому на цыпочках и носил за матерью ее шали.
Бертран мне писал. Он прислал мне странное письмо, путаное, полное намеков на последнюю ночь, проведенную вместе после вечера в «Кентукки», ночь, когда, по его словам, он не проявил должного уважения ко мне. Я, однако, не заметила, чтобы он проявил его меньше, чем обычно, и, поскольку в этом смысле наши отношения были совершенно просты и удовлетворяли обоих, я долго размышляла, на что же он намекает. Наконец я поняла, что он пытался соединить нас прочной цепью, искал ее и в результате выбрал довольно непрочную — эротику. Сначала я рассердилась на него — зачем он усложняет то, что было между нами самым радостным и, в общем, самым чистым; я не понимала, что в определенных случаях предпочитают даже самое худшее — лишь бы не быть заурядным, лишь бы не сделать того, что от тебя ждут. А для него и заурядность, и необходимость вести себя именно так, как от него ждали, были связаны с тем, что я его больше не любила. И при этом я понимала, что жалеет он только обо мне, а не о нас обоих, потому что после этого месяца «нас» уже не существовало, и это еще больше меня огорчало.
От Люка не было вестей целый месяц: только очень милая открытка от Франсуазы, которую подписал и он. С дурацкой гордостью я повторяла себе, что не люблю его: я не страдала от его отсутствия — какие еще нужны доказательства? Мне не приходило в голову, что, действительно разлюбив его, я не торжествовала бы, а, напротив, чувствовала бы себя униженной. Впрочем, все эти премудрости меня раздражали… Я так хорошо держала себя в руках.
И потом, я любила этот дом, где должна была бы так скучать. Я и скучала, но скукой приятной, а не вызывающей стыд, как в Париже. Я была очень любезна и внимательна ко всем, мне нравилось быть такой. Бродить по комнатам, по лугам, чувствовать, что больше ни на что не способна — какое это облегчение! Неподвижно лежа, покрываться легким загаром, ждать, без ожидания, конца каникул. Читать. Каникулы похожи были на длинный урок, вязкий и бесцветный.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Мне всегда говорили, что жить с кем-нибудь очень трудно. Я думала об этом, но так по-настоящему и не узнала во время короткой совместной жизни с Люком. Я думала об этом, потому что никак не могла полностью расслабиться с ним. Я боялась, не соскучится ли он со мной. Я не могла не заметить, что обычно боялась за себя — не соскучусь ли я, — а не за других. Такой поворот меня беспокоил. Но разве трудно жить с таким человеком, как Люк, который не заводит серьезных разговоров, ни о чем не спрашивает (особенно — "О чем ты думаешь? "), неизменно доволен, что я рядом, и не демонстрирует ни равнодушия, ни страсти? Мы шли в ногу, у нас были одинаковые привычки, одинаковый ритм жизни. Мы нравились друг другу, все шло хорошо. Я вовсе не жалела о том, что он не делает этого огромного усилия над собой, без которого невозможно полюбить другого человека, узнать его, разрушить свое одиночество. Мы были друзьями, любовниками; вместе купались в Средиземном море, чересчур синем; разморенные солнцем, завтракали, разговаривая о пустяках, и возвращались в отель. Иногда, в его объятиях, охваченная нежностью, наступающей после любви, я так хотела ему сказать: «Люк, полюби меня, давай попытаемся, позволь нам попытаться». Я не говорила этого. Я только целовала его лоб, глаза, рот, каждую черточку этого нового лица, теперь осязаемого, которое губы открывают вслед за глазами. Ни одно лицо я так не любила. Я любила даже его щеки, а ведь эта часть лица всегда была для меня больше «рыбой», чем «мясом». Теперь, прижимаясь лицом к щекам Люка, прохладным и немного колючим — у него быстро отрастала борода, — я поняла Пруста, длинно описывавшего щеки Альбертины. Благодаря Люку я узнала свое тело, он говорил мне о нем с интересом, без непристойности, как о какой-то драгоценности. Однако не чувственность определяла наши отношения, а что-то другое, что-то вроде соучастия, нелегкого, вызванного усталостью от жизненных комедий, усталостью от слов, усталостью как таковой.
После обеда мы всегда ходили в один и тот же бар, немного мрачный, за улицей д'Антиб. Там был маленький оркестр; когда мы пришли туда в первый раз, Люк заказал мелодию «Покинутый и любимый», я ему о ней говорила. Он обернулся ко мне, очень довольный собой:
— Ты эту мелодию хотела?
— Да. Как приятно, что ты вспомнил.
— Она напоминает тебе Бертрана? Я ответила — да, немного, эта пластинка уже давно в ходу. Он поморщился.