На Москве (Из времени чумы 1771 г.)

Салиас Евгений Андреевич

Исторический роман «На Москве» в остросюжетной манере повествует о трагических событиях «из времени чумы 1771 года».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Екатеринин день, 24-е ноября 177* года. Морозное, ясное утро. Солнце поднялось на безоблачном небе и засияло над серебряными сугробами, в которые увилась вся святая Русь. На небе солнце яркое, лучистое, золотое; на земле тоже яркие, лучистые снега и снега без предела, будто золото с серебром побились об заклад, кто кого переспорит, кто кого затмит. И этот начинающийся светлый день – праздник большой для всей Руси, и Великой, и Малой, и Белой; этот день царский – именины великой Государыни. День прогульный, день с обедней и с молебном в храмах, со всякой суетой, катаньями в городах, с песнями и хороводами по селам и весям.

В 13-ти верстах от Москвы по Коломенской дороге, рысцой бежала пегая лошаденка, а за ней прыгали по ухабам крестьянские розвальни, и в них сидел бочком молодой парень. Он тоже пегий в своем пестром тулупе с ярко-белыми заплатами. Полспины, плечо и правая рука ярко-белые из новой овчины, левое плечо постарше, серое, замасленное, годовалое, а грудь вся черная, ей пятый год пошел.

Пегий парень и пегий конь оба спешили скорее добраться до матушки-Москвы.

– Нынче Улю увижу!! Улю увижу!.. – повторяет парень и мысленно, и вслух.

Для него, видно, весь мир Божий – Уля!

II

Громкий говор, крики, хохот и чей-то хриплый голос разбудили Ивашку. Он оглянулся.

В нескольких шагах от него стояли три мужика и баба, а перед ними, лицом к Ивашке, – худая, тощая, сгорбленная старуха, вся в лохмотьях, с длинной клюкой в руках. Мужики тешились, а она злилась, хрипела и клюкой грозилась на них.

Видал старух Ивашка, но этакой, почитай, отродясь не видел.

«Как есть ведьма», – подумал он.

Прохожие мужики, смеясь, пошли своей дорогой, а старая, увидя Ивашку, подошла к саням.

III

Парень Ивашка и девушка Ульяна, его молочная сестра, прозывались когда-то в родном селе и во всей округе: мужицкие дворяне.

Тому назад 25 лет помещик капитан егерского полка, Борис Иванович Воробушкин, выйдя в отставку, купил имение около Рязани и поселился в нем. Вследствие скучной и однообразной жизни, сорокалетний холостяк помещик скоро и легко пленился до страсти одной 18-тилетней крестьянской девушкой, собственной крепостной. Девушка эта немедленно переселилась в усадьбу помещика, а через года два появился на свет ребенок – девочка, которую назвали по имени матери Ульяной. Борис Иванович стал тотчае подумывать о женитьбе на своей крепостной. Дело это было заурядное, и, кому ни заявлял бы об своем намерении Борис Иванович, никто не удивлялся. Но через несколько недель после рождения ребенка мать вдруг умерла при таких странных обстоятельствах, что в вотчину чуть не нагрянули начальство и суд.

Сама ли она отравилась или была отравлена – осталось покрыто мраком неизвестности. Во всяком случае, Борис Иванович страшно горевал и всю свою любовь перенес на крошечную девочку, носившую дорогое ему имя.

Маленькой Уле достали тотчас с села кормилицу, и не только все баловали всячески новорожденную, но даже ласкали и баловали до безобразия кормилицу, из страха неосторожным словом как бы не испортить молока ее. Вследствие этого баловства и обилия молока решено было и ее новорожденного сына Ивана тоже взять в дом и дозволить кормить обоих младенцев. Через несколько лет Уля и мальчуган Ивашка, молочные брат и сестра, жили оба в доме Бориса Ивановича, как бы собственные дети. И вдруг, как-то невзначай, неизвестно когда, присоединилось к ним и прозвище, на которые падок народ. Уля и Ивашка были прозваны «мужицкие дворяне».

Дети жили как голубки, обожали друг друга, и, по странной случайности, было в них даже что-то общее. Когда обоим минуло по 12-ти лет и они еще не знали, а только смутно начали было понимать от разных обмолвок дворни, что Борис Иванович Уле отец наполовину, а Ивашке совсем не отец, случилось вдруг нечто простое, но имевшее огромное для них значение.

IV

Еще юношей, восемнадцати лет, Капитон Иваныч был отвезен отцом в Петербург и отдан в морской корпус. Как и почему попал молодой Капитоша в моряки, он не знал. Он стал учиться прилежно и скоро был выпущен унтер-лейтенантом во флот. Сражаться молодому Капитону, конечно, ни разу не пришлось, и он вышел в отставку тотчас по получении известия об «вольностях дворянских», дарованных государем Петром III. Но плавания, путешествия, хотя не далее берегов Швеции, сделали из Воробушкина такого человека, про которого говорили теперь, что он многое знает, многое видал и очень занимательный собеседник. Действительно, когда Капитон Иваныч рассказывал соседям по вотчине о Финляндии, о разных городах, имена которых его слушатели не могли даже сразу выговорить, не только запомнить, то соседи слушали, разиня рты, а сам Воробушкин чувствовал невольно свое превосходство перед многими другими дворянами. Сызмала Капитон Иваныч был из того же сорта людей, к которому принадлежали теперь его любимцы Уля и Ивашка. Он больше любил смотреть на небо, на облака и звезды, чем на землю. Он любил гулять по лесу, но не ради хозяйских забот, а ради собирания грибов. Он любил ходить по хлеборобным нивам, но тоже только затем, чтобы, нарвав пучок васильков, принести их домой и поставить в воду. В каком виде уродился его хлеб, он при этом не замечал и не любопытствовал даже заметить. Зимой, любя цветы, он заводил горшок с розаном, поливал его аккуратно и любил так же, как Уля, заведя зяблика или овсянку, ходить за ними, разговаривать с ними. Так же как Ивашка, любил он бывать в церкви, подтягивать на клиросе дьячку, ставить и поправлять свечки у образов, подавать кадило, носить образ или хоругвь в крестном ходу. И странное дело! Морская служба, дежурство на корабле в тихие, летние ночи, путешествия к чужим берегам, встреча с матросами и моряками разных стран света, выслушивания рассказов о дальних пределах, об Америке, Африке, Японии – все это еще более развило в Капитоне Иваныче и укрепило то неуловимое и неясное ему чувство, которое было теперь так чуждо его супруге. И немудрено, что, наследовав от брата вотчину, где оказалась Уля, он полюбил девочку тотчас за те наклонности, которые оказались в родной племяннице Уле, уродившейся действительно в него, в своего дядю. А Ивашка, – который не был ни ему, ни Уле родней, – по счастью, оказался тоже их поля ягодой.

И первое время в вотчине покойного брата все трое зажили на славу. Ивашка любил песни и выдумывал свои собственные, пел их на свой самодельный лад. Уля не умела петь, но любила слушать песни. Капитон Иваныч проводил по два, по три часа, в особенности в сумерки, в саду, в том, что мурлыкал тоже какую-то странную песенку, которую он называл «шведским романцом».

По переезде в столицу на жительство Воробушкин зажил по-своему.

Капитон Иваныч знал всю Москву, и вся Москва знала Капитона Иваныча. Он очень любил знакомиться – привычка, оставшаяся еще от морской службы и путешествий. Он говорил, что всякий новый знакомый непременно расскажет что-нибудь новое. Действительно, у Капитона Иваныча, при его любознательности, была особенная способность из всякого выпытать все, что только возможно.

От самых именитых вельмож и до последнего дворника. Капитон Иваныч знал каждого в лицо, знал по имени, знал чуть не всю его подноготную. Когда он шел по Москве, то ежеминутно слышал около себя, направо и налево, привет и поклон, и всякий обращался к нему особенно любезно и ласково. Не было человека, которому бы Капитон Иваныч был не по сердцу. Добрая и честная душа его будто чуялась всяким в маленьких глазах его, в ясном лице, в улыбке, в голосе.

V

24-го ноября солнце, сиявшее перед Ивашкой, ярко светило и в окошко беленькой горенки в мезонине небольшого серого дома на Ленивке… Весело, празднично льются и сияют золотые лучи чрез причудливые узоры, что разрисовал мороз на стеклах окошечка. Вся горенка была всегда светла, сама по себе от белой, без единого пятнышка, штукатурки стен и потолка, от нового белого пола, от кровати с белым, как снег, одеялом и белой кисейной занавеской. Теперь же, от яркого солнца зимнего, золотисто-красного, белая горенка блестит и светится как-то особенно чудно. Заглянуть бы кому-нибудь в эту горенку, и он непременно, тотчас бы заметил, почувствовал, что не похожа эта горенка на другие! А что в ней такого особенного? Ничего!

Горенка эта вся белая, золотистым огнем горит в лучах солнца, которые будто играют, переливаются по стенам и на полу. У стены снежно-белая девичья кровать, несколько ясеневых стульев, маленький комодец под белой салфеткой, в углу киотик и четыре простые иконы без риз. Над ними свесилась старая верба от прошлого еще праздника; пред ними лампадка стоит, а около нее пузырек со святой водицей и вынутая просвира, сухая, потрескавшаяся, тоже полугодовая. У окна узорчатого столик и на нем корзинка. На окне клетка, и в ней серая кургузая пичуга попрыгивает от зари утренней до зари вечерней.

Вот и вся горенка – и все, что в ней есть!..

Да, но в ней еще в белом платье и переднике девушка Уля сидит перед столиком у окна. Вот от Ули, знать, вся горенна-то и имеет чудный вид. Уля – душа этой горенки…

Кажется, что, и не зная, можно было бы догадаться, что это горница Улина. Ее лицо, чистое, светлое, и взгляд ее больших ясно-серых глаз, и милая ласковая улыбка веяному сразу выдают ее душу, тоже ясную, чистую, добрую, и всю вот… как на ладони!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

У Троицы, в Зубове, в глубине большого двора, поросшего травкой, стоял небольшой двухэтажный дом, когда-то выкрашенный розовой краской, но от времени имевший теперь какой-то особенно неказистый рыжий цвет. Штукатурка везде обвалилась, во многих окошках рамы были выбиты и заделаны маленькими кусочками стекол, кое-где даже толстой синей бумагой.

На самом подъезде, по бокам ступеней, лежали два глиняные большие льва. Но у одного из них не было хвоста и лапы, у другого не хватало даже целой головы. На воротах, выходивших на улицу, были тоже два льва, державшие большой щит с гербом. Но весь герб покосился на сторону и вместо короны, когда-то украшавшей щит, торчало только железо и гвозди, на которых прежде держалась глиняная корона.

Внутри дом соответствовал наружному виду. Комнат было много, но везде было пыльно, серо, грязно. Богатые когда-то стулья, кресла и диваны были поломаны. Обивка, когда-то штофная,

[30]

атласная и бархатная, стала походить на грязно-сизую ветошь. Все, что было золотом, смешалось с пылью и имело тоже неприятно рыжий цвет.

Холопов в доме было немного, человек с десяток, все они были одеты в давно изношенные, истрепанные ливреи, неопределенных цветов, с сальными лохмами позументов, где уже нельзя было отличить, – что было серебром, а что золотом. Все эти холопы были и с виду угрюмы, будто жизнь их шла не красна пирогами, а впроголодь. Все они, будто на смех, как на подбор, были больше длинные, худые, будто вся дворня отощала от скудного стола. Был только один лакей, по имени Федька Деянов, вечно веселый и довольный, но известный чуть не всей Москве за свою замечательную глупость. Федька был донельзя старателен и услужлив, но всегда делал все невпопад и шиворот-навыворот.

В доме было постоянно тихо и мрачно. Все – и люди, и предметы, и даже, казалось, стены глядели тоскливо, и вместе с тем во всем была какая-то смешная и жалкая важность.

II

В воскресенье, по сильному морозу, во двор бригадира Воротынского влетели легкие санки, и военный, с грубоватым красным лицом, вошел в прихожую.

Это был Алтынов.

– Что, его высокородие дома ведь? – спросил он сидевших вечно угрюмых людей.

– Дома-с! – отвечал один из них.

– У обедни небось не был?

III

Аксинья между тем сидела у мужа. Она, как и всегда, не могла досыта налюбоваться на своего Васю, наговориться с ним.

Свидания мужа с женой, обожавших друг друга, были редки. Бригадир был ревнив и неохотно отпускал одну из дома свою любимицу. Если бы Воротынский узнал о сношениях любимицы с мужем, то, вероятно, жестоко отомстил бы обоим. Он мог бы не только продать ее в чужие руки, но даже просто сослать на поселение, и весь хитрый план женщины был бы уничтожен.

Каждый раз, что Аксинья отправлялась на свидание к мужу, она выходила из домика обратно, убедившись, что на улице нет близко никого. Василий Андреев никогда не провожал жену. В доме Раевского было немного людей, да и те не знали Аксинью в лицо, а некоторые не знали даже, что Андреев женат.

На этот раз Аксинья пришла к мужу, как всегда счастливая тем, что повидается с мужем. Но, увидя своего дорогого Васю, она стала грустна.

Она заметила, что за последнее время, за две недели, что она не видала мужа, он еще более переменился, еще более постарел. Глаза его как-то ввалились и выглядывали так страшно, так злобно, что прежде она бы никогда не поверила возможности такого взгляда.

IV

Капитон Иваныч несказанно грустил о своей племяннице, лишился сна, не ел и не пил и собирался снова слечь в постель.

На третий день по исчезновении Ули из его домика на Ленивке Капитону Иванычу стало так скучно, что он мыкался по всем горницам, не находя себе места. Ему казалось, что в домике как-то вдруг потемнело, точно будто солнце перестало светить. С исчезновением ясного личика Ули все в домике будто померкло.

На третий день Капитон Иваныч снова надел свою амуницию, т. е. новый сюртук, шпагу, новые сапоги. Затем взял топор и, ни слова не говоря супруге, сломал комод и достал свою новую шляпу.

Капитон Иваныч решился на отчаянный шаг, а именно: не ограничиваясь совещаниями с разными подьячими в канцелярии генерал-губернатора, идти к нему самому и броситься ему в ноги.

Когда Авдотья Ивановна увидала супруга снова в полной форме, в новом парике и чисто выбритым, она снова слегка смутилась, а когда Капитон Иваныч объявил ей, что идет просить лично фельдмаршала и жаловаться на нее, Авдотья Ивановна, в первый раз в жизни, уступила мужу. Она предложила ему обождать, обещала снова накопить двадцать рублей, истраченных уже ею из полученной от Алтынова суммы и, дополнив ее, снова купить Улю. Но Капитон Иваныч махнул рукой и вышел из дома.

V

В маленьком домике на Ленивке ссоры супругов и крики прекратились. Соседи, привыкшие к постоянной войне у Воробушкиных, удивлялись и не знали, что и подумать. Некоторые самые любопытные мещанки иногда даже останавливались у ворот, прислушивались и спрашивали прислугу. Чаще всего обращались с вопросами к Маланье:

– Что это у вас, голубка, больно уж смирно? Не хворает ли кто? Или на мир дело пошло?

– Какое на мир!.. – отвечала Маланья. – Барин барыню судит…

– Судит?

– Да. Кажинный день с утра в новый кафтан да в новые сапоги влезает и по разным приказам ходит. Грозится, что не ныне завтра барыню засудит и что ее на площади кнутом через палача наказывать будут…