Валентина. Леоне Леони (сборник)

Санд Жорж

Рожденная для светской жизни аристократка Аврора Дюпен нарушила все правила, по которым жили ее современницы, и стала знаменитой Жорж Санд. Первые романы она писала, чтобы обеспечить себе самостоятельный доход в Париже, куда бежала от мужа. Героини ее произведений пока не в силах вырваться из плена предрассудков, но в их душах любовь побеждает страх и смирение: аристократка Валентина («Валентина») отдает свое сердце простому юноше в надежде, что он сумеет его удержать, а добрая и гордая Жюльетта («Леоне Леони») верит, что ее всепобеждающая любовь поможет освободить возлюбленного из плена темных страстей.

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2017

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2017

© ООО «Книжный клуб „Клуб семейного досуга“», г. Белгород, 2017

«Леоне Леони» печатается по изданию:

Валентина

Предисловие автора

«Валентина» – мой второй роман, он опубликован после «Индианы», которая имела неожиданный успех. В 1832 году я вернулся в Берри, где большим удовольствием для меня стало описание природы, знакомой мне с детства. Еще в ту пору я чувствовал потребность описывать ее, но в силу странных закономерностей, свойственных глубинным движениям души, как раз то, что просится на бумагу, страшнее всего представить на суд читателя – и в плане нравственном, и как плод интеллектуальных усилий. Ничем не выдающийся уголок Берри, мало кому известная Черная долина, этот не поражающий воображение пейзаж, тем не менее дорог моему сердцу. Здесь освятились мои первые, ставшие неотступными, мечтания. Минуло двадцать два года с тех пор, как я жил под этими искалеченными деревьями, у этих ухабистых дорог, среди этого привольно разросшегося кустарника, вблизи ручейков, по берегам которых не страшатся бродить лишь дети да стада животных. Все это очаровывало только меня одного, так стоило ли открывать его взорам равнодушных? К чему срывать покров таинственности с этого неприметного края, где нет живописных, покоряющих раздольем ландшафтов, где не случилось великих исторических событий, которые могли бы привлечь сюда если не исследователей, то хотя бы любопытных? В каком-то смысле Черная долина – это я сам; так обрамление моей жизни нисколько не похоже на великолепное убранство и не создано для того, чтобы пленять взоры людей. Знай я, что мои произведения найдут такой отклик, думаю, я бережно, как святыню, хранил бы этот край, который до меня, быть может, никогда не привлекал ни помыслов художника, ни мечтаний поэта. Но я не знал и даже не думал об этом. Я не мог не писать, и я писал. Я поддался тайным чарам, которыми был напоен родной воздух, обвевавший меня чуть не с колыбели. Описательная часть моего романа понравилась. Фабула же вызвала весьма резкую критику, в основном относительно пресловутой антиматримониальной доктрины, которую я, по всеобщему утверждению, начал проповедовать в «Индиане». И в первом, и во втором романе я показывал, какие опасности несут опрометчиво заключаемые браки. Критики вообще считают, что я, может и невольно, проповедую учение Сен-Симона

Часть первая

1

На юго-востоке Берри есть места – всего несколько лье в окружности и ни с чем не сравнимого очарования. Их пересекает тракт Париж – Клермон, земли вдоль которого заселены, и вряд ли путешественник может заподозрить, что по соседству расположены красивейшие ландшафты. Но если путник, жаждущий тишины и сени, свернет на одну из многочисленных тропок, отходящих от тракта и прихотливо вьющихся среди высоких холмов, то уже через несколько шагов он обнаружит прохладу и мирный пейзаж, светло-зеленые луга, меланхоличные ручейки, купы ольхи и ясеня, словом – пленительную девственную природу пасторалей. И вряд ли ему удастся на протяжении многих лье увидеть каменный дом, крытый шифером. Разве что тоненькая струйка голубоватого дымка, дрожа и расплываясь в воздухе, поднимется над зелеными кронами, извещая о близости соломенной кровли. А если позади пригорка, густо поросшего орешником, он заметит шпиль церквушки, то через несколько шагов взору его откроется деревянная колоколенка с изъеденной мхом черепицей, десяток далеко отстоящих друг от друга домиков, окруженных плодовыми садами и конопляниками, ручей, через который переброшены три бревна вместо моста, кладбище – всего один квадратный арпан

[2]

земли, обнесенный живой изгородью, четыре вяза, посаженные в шахматном порядке, развалины башни. Словом, он обнаружит то, что в здешнем краю именуют селением.

Ничем не нарушаем покой этих глухих деревенек. Сюда еще не проникли ни роскошь, ни искусства, ни ученая страсть к исканиям, ни сторукое чудище, именуемое промышленностью. Революции прошли здесь почти незамеченными, а последняя война, малоприметные следы которой хранит здешняя земля, была войной гугенотов с католиками. Впрочем, воспоминания о ней поблекли, выветрились из памяти людской, и на ваши расспросы местные жители ответят, что происходило все это по меньшей мере две тысячи лет назад. Главная добродетель сего племени хлебопашцев – полнейшее равнодушие ко всяким древностям. Смело обойдите этот край вдоль и поперек, молитесь его святым, пейте воду из его колодцев, нисколько не опасаясь выслушать неизбежные рассказы о феодальных временах или, на худой конец, легенды о местных чудотворцах. Степенный и замкнутый нрав крестьянина – одно из главных очарований этого края. Ничему он не удивляется, ничто его не привлекает. Он даже головы не повернет, когда вы вдруг возникнете перед ним на тропке, и, если вы спросите у него дорогу в город или на ферму, он вместо ответа хитро улыбнется, как бы говоря, что такими незатейливыми шуточками его не проведешь. Беррийский крестьянин не может поверить, что человек идет куда-то и сам не знает толком куда. Разве что его пес соблаговолит побрехать вам вслед, детишки попрячутся за изгородь, лишь бы не стать мишенью ваших взглядов или ваших расспросов, а самый крохотный, не поспевший за скрывающимися стремглав братьями, непременно шлепнется от страха в канаву и завопит во все горло. Но самым невозмутимым действующим лицом будет огромный белый вол, неизменный старейшина всех пастбищ: он оценивающе уставится на вас из зарослей, а за ним замрут его собратья быки, потревоженные вашим вторжением, не такие степенные и настроенные поэтому менее благожелательно.

За исключением этой первой прохладной встречи, к чужеземцу местный хлебопашец в общем добр и гостеприимен, как и здешние мирные рощицы, поля и благоуханные луга.

Местность, лежащая меж двух небольших речушек, примечательна густой растительностью мрачной окраски, за что и дано ей название Черная долина. Все ее немногочисленное население проживает в разбросанных по долине хижинах и на нескольких доходных фермах. Наиболее крупная из них носит название Гранжнев, но и здесь все очень скромно и не выделяется на фоне столь же неприхотливого пейзажа. Ведет к ней кленовая аллея, и рядом с деревенскими хижинами протекает Эндр, который здесь не шире простого ручейка и тихо вьется среди камышей и желтых диких ирисов.

Первое мая у жителей Черной долины считается праздничным днем, и в таких случаях гуляние неизбежно. В дальнем конце долины, примерно в двух лье от центральной ее части, где и находится Гранжнев, устраивается деревенское гуляние, на которое, как положено, устремляется вся округа, начиная с супрефекта департамента и кончая красоткой швеей, еще с вечера наплоившей жабо его превосходительству; там можно увидеть и благородную владелицу замка, и последнего овчара (местное словечко!), чья коза да барашек живут за счет господских изгородей. Все это ест на лужайке, танцует на лужайке, с большим или меньшим аппетитом, с большим или меньшим пылом; все это сходится сюда, чтобы показать свою коляску или своего осла, кто в рогатом чепчике, кто в шляпке из итальянской соломки, кто в деревянных сабо, кто в туфельках из турецкого атласа, кто в шелковом платье, а кто и в юбке из холстины. Это счастливый день для местных красавиц, день нелицеприятного суда, оценки женской красоты, когда при безжалостном свете яркого солнца довольно сомнительным салонным прелестям приходится выдерживать нелегкое состязание со свежестью, здоровьем, сияющей молодостью сельских девиц. Ареопаг состоит из судей мужского пола различного положения и ранга, прения сторон происходят под звуки скрипки, в облаках пыли, под перекрестным огнем взглядов. Собравшиеся становятся свидетелями многих заслуженных триумфов, спрятанных обид, разрешения затянувшихся тяжб, и все это не лишено жеманства. День сельского праздника, первое мая, здесь, как и по всей Франции, – великий повод для тайного соперничества между дамами из соседнего городка и принарядившимися поселянками из Черной долины.

2

То была невысокая худенькая женщина, и на первый взгляд ей можно было дать лет двадцать пять. Однако тот, кто пригляделся бы к ней внимательнее, дал бы ей все тридцать, если не больше. Ее тонкая, туго стянутая талия была по-девичьи гибкой, но миловидное лицо благородных очертаний несло печать горя, которое старит сильнее, нежели годы. Небрежный наряд, гладкая прическа и отрешенность свидетельствовали о том, что она не собирается на праздник. Но в ее крохотных туфельках, в ее изящном и скромном сером платьице, даже в белизне шеи, в размеренной, легкой походке чувствовалось больше аристократизма, чем во всех драгоценностях Атенаис. И тем не менее эту особу, внушавшую невольное уважение, при появлении которой все присутствующие оставили свои дела, обитатели фермы называли без церемоний мадемуазель Луиза.

Она ласково пожала руку тетушке Лери, поцеловала в лоб Атенаис и дружески улыбнулась юноше.

– Долгой ли, милая барышня, была ваша прогулка этим утром? – спросил дядюшка Лери.

– Нет, вы только угадайте, куда я осмелилась дойти! – отозвалась мадемуазель Луиза и, не чинясь, присела рядом со стариком.

– Неужели до замка? – быстро спросил племянник.

3

Но уже через два десятка шагов лошадка, не созданная для скачки, умерила ход, гневная вспышка Бенедикта сменилась стыдом и раскаянием, а дядюшка Лери тем временем погрузился в глубокий сон.

Теперь они ехали по узенькой, поросшей травкой дорожке, именуемой на местном наречии стежкой, по дорожке столь узкой, что даже двуколка цеплялась боками за ветви росших по обочинам деревьев, и Атенаис ухитрилась нарвать большой букет боярышника, просунув ручку в белой перчатке сквозь боковое окошко их экипажа. Нет в человеческом языке таких слов, чтобы выразить всю свежесть и прелесть этих извилистых стежек, капризно вьющихся под сплошным покровом листвы, где с каждым поворотом перед путником открывается новая, еще более таинственная глубь, более заманчивый и укромный уголок. Когда на лугах каждый стебель высокой, стоящей стеной травы опаляем полуденным зноем, а над лугами повисает неумолчное жужжание насекомых и перепел, укрывшийся в колее, призывает в любовном томлении подружку, – невольно кажется, будто прохлада и покой возможны только лишь на этих стежках. Можете шагать по ним час, другой – и не услышать иного звука, кроме шума крыльев дрозда, вспугнутого вашим появлением, или неспешных прыжков крохотной лягушки, зеленой и блестящей, как изумруд, за секунду до этого мирно дремавшей в люльке, сплетенной из травинок. Даже придорожная канава таит в себе целый мир живых существ, заросли разнообразных растений; ее прозрачные воды неслышно бегут по глинистому ложу, делающему их еще прозрачнее, и рассеянно ласкают растущие по берегам кресс, одуванчики и тростник. Здесь и фонтиналь – трава с длинными стеблями, именуемая водяными лентами, здесь и речной мох – лохматый, плакучий, беспрестанно подрагивающий в бесшумной круговерти; по песочку с лукаво-пугливым видом подпрыгивает трясогузка; ломонос и жимолость образуют тенистый свод, где соловей прячет свое гнездышко. По весне здесь все цветет, источая ароматы; осенью лиловые ягоды терновника плотно сидят на ветках, которые в апреле первыми оденутся в пышный белый наряд; красные ягоды, до которых так охочи певчие дрозды, приходят на смену цветам жимолости, а на кустах ежевики, рядом с клочками шерсти, оставленной проходившей мимо отарой, темнеют крохотные, приятные на вкус дикие ягоды.

Отпустив поводья, отдавшись на волю смирному рысаку, Бенедикт впал в глубокую задумчивость. Странный нрав был у этого юноши; поскольку невозможно было сравнить его с подобными ему молодыми людьми, окружающие не могли оценить его нрав и способности. Большинство презирало его как человека, не годного для полезного и серьезного дела. Если посторонние не выказывали юноше своего пренебрежения, то лишь потому, что вынуждены были признать за ним недюжинную физическую силу и знали, что он не прощает обид. Зато семейство Лери, люди простодушные и благожелательные, высоко ценили его за ум и ученость. Славные эти люди были слепы к недостаткам Бенедикта; в их глазах племянник страдал от избытка воображения и, будучи обременен знаниями, не мог обрести душевный покой. В двадцать два года Бенедикт еще не сумел овладеть тем, что зовется практическими навыками. Попеременно снедаемый страстью то к искусству, то к наукам, он не приобрел в Париже никакой специальности. Работал он много, но как только дело доходило до практических знаний, к науке охладевал. На том этапе, когда другие начинали пожинать плоды своих трудов, он с отвращением отходил в сторону. Любовь к учению кончалась для него там, где начиналось ремесло с его неумолимыми требованиями. Стоило ему приобщиться к сокровищам искусства и науки, и он, не испытывая эгоистического чувства, не пытался настойчиво применить их к делу ради собственной выгоды. Поскольку он не умел приносить пользу даже самому себе, каждый, видя его праздным, не раз задавался вопросом: «На что он годен?»

С малых лет Атенаис была предназначена ему в невесты – таков был наилучший ответ завистникам, обвинявшим семейство Лери в том, что, разбогатев, они лишились сердечности и зашорили свой ум. Правда и то, что их здравый смысл, крестьянский здравый смысл, обычно непогрешимо верный, значительно поблек, подавляемый достатком. Они уже не ценили, как прежде, простые добродетели и после тщетных усилий искоренить их в себе постарались сделать все, дабы задушить их в зародыше у своих отпрысков. Но старики по-прежнему холили обоих детей, не отдавая предпочтения родной дочери, и, веря, что трудятся для счастья молодых, трудились для их погибели.

Такое воспитание принесло весьма богатые плоды – на беду Бенедикту и Атенаис. Подобно мягкому, послушному воску, Атенаис переняла в пансионе Орлеана все недостатки юных провинциалок: тщеславие, непомерное честолюбие, зависть, мелочность. Но сердечная доброта жила в ней, как священное наследие, доставшееся от матери, и никакие влияния не могли ее вытеснить. Поэтому-то смело можно было надеяться, что время и житейский опыт уберут издержки воспитания.

4

Все эти юноши принадлежали к тем же слоям общества, что и Бенедикт, а отличала его образованность, что, впрочем, в глазах местных жителей являлось скорее недостатком, чем достоинством. Многие из них были не прочь посвататься к Атенаис.

– Лакомый кусочек! – воскликнул один из молодых людей, взобравшийся на бугорок, чтобы не пропустить появления экипажей. – Едет мадемуазель Лери – краса Черной долины.

– Потише, потише, Симонно! Она предназначена мне, я уже целый год за ней ухаживаю. Так что у меня есть основания считать, что право первенства за мной.

Говоривший был крепкий черноглазый парень высокого роста, с загорелым лицом и широкими плечами, сын местного богача-прасола.

– Все это так, Пьер Блютти, – отозвался первый, – но при ней ее нареченный.

5

Поблагодарив Бенедикта изящным жестом, Валентина покинула круг танцующих и, присев возле графини, поняла по бледности ее лица, холодности взгляда, поджатым губам, что в мстительном сердце матери зреет гроза и гроза эта вскоре обрушится на нее. Господин де Лансак, чувствовавший себя первопричиной поведения своей невесты, решил уберечь ее хотя бы от первого шквала горьких упреков и, предложив Валентине руку, пошел с ней в некотором отдалении от мадам де Рембо, которая, увлекая за собой свекровь, поспешно шагала к карете. У Валентины на душе было неспокойно, она боялась материнского гнева, который уже готов был обрушиться на нее, хотя господин де Лансак с присущими ему находчивостью и тактом всячески старался ее развлечь, делая вид, что ничего серьезного не происходит, и, наконец, пообещал успокоить графиню. Валентина, искренне признательная де Лансаку за деликатность и заботу, за умение не выглядеть эгоистичным или же смешным, почувствовала, как растет в ее душе искренняя привязанность к будущему супругу.

А тем временем графиня, досадуя, что ей не с кем затеять ссору, взялась за свекровь. Так как на условленном месте ее людей не оказалось, ибо слуги не ожидали хозяйку так рано, ей пришлось волей-неволей прогуляться по пыльной каменистой дороге – нелегкое испытание для ног, привыкших утопать в кашмирских коврах, устилавших апартаменты Жозефины и Марии-Луизы. Досада графини, естественно, при этом еще больше усилилась, она даже чуть не оттолкнула старуху маркизу, которая, спотыкаясь на каждом шагу, старалась уцепиться за руку невестки.

– Что и говорить, миленький праздник, прелестная прогулка! – начала графиня. – И это все вы, вы захотели сюда приехать, вы и меня против воли с собой притащили. Вы любите всю эту чернь, а вот я ее ненавижу. Ну как, хорошо повеселились? Что ж вы не восторгаетесь прелестью пейзажей? Может быть, и жара вам тоже приятна?

– Да, приятна, – ответила старушка, – хотя мне и восемьдесят лет.

– Мне, слава богу, нет восьмидесяти, но я задыхаюсь. А эта пыль, эти камни, которые впиваются в ноги! Как это мило!

Часть вторая

10

При виде юноши – своего соучастника, присутствие которого она сама поощрила, ибо намеревалась получить от него и вручить ему на глазах у бабушки секретное послание, – Валентина почувствовала укоры совести. Она невольно покраснела, и отсвет ее румянца как бы пал на щеки Бенедикта.

– Ах, это ты, мой мальчик! – произнесла маркиза, положив на софу свою коротенькую пухлую ножку жестом жеманницы времен Людовика XV. – Входи, будешь гостем. Ну, как у вас на ферме дела? Как тетушка Лери и твоя миленькая кузина? Как все прочие?

Не утруждая себя выслушиванием ответа, она погрузила руку в ягдташ, который Бенедикт сбросил с плеча.

– О, действительно, дичь чудесная! Ты сам ее подстрелил? Я слыхала, что, благодаря твоему попустительству, Триго браконьерствует потихоньку на наших землях. Но за такую добычу ты заслуживаешь полного отпущения грехов…

– А вот эта случайно попалась в мои силки, – сказал Бенедикт, вынимая из-за пазухи живую синичку. – Так как это очень редкая разновидность синицы, я подумал, что мадемуазель присоединит ее к своей коллекции, поскольку она увлекается естественными науками.

11

Валентине удалось прочесть письмо Луизы только вечером. Это были пространные рассуждения по поводу тех нескольких фраз, которыми они сумели, к общей их радости, обменяться на ферме. Письмо дышало надеждой, выражало всю глубину чувств экспансивной, романтичной женщины. В каждой строчке говорилось о ее дружеской – подобной любовной – привязанности, полной милой ребячливости и возвышенного пыла.

Заканчивалось оно вот какими строками:

На следующий день около шести часов вечера графиня отправилась в гости, велев Валентине лечь в постель и наказав маркизе проследить за тем, чтобы внучка приняла горячую ножную ванну. Но старуха, заявив, что она, слава богу, воспитала семерых детей и умеет лечить мигрень, тут же забыла о приказе невестки, как забывала обо всем, что не касалось ее самой. Верная давним привычкам ублажать свое тело, она вместо внучки приняла ванну и, кликнув компаньонку, велела той читать себе вслух роман Кребийона-сына

[9]

. Когда сумерки окутали окрестные холмы, Валентина украдкой выскользнула из дома. Она надела коричневое платье, чтобы не выделяться на фоне темной зелени, повязала косыночкой свои роскошные белокурые волосы, которыми свободно играл теплый вечерний ветерок, и стала быстро пересекать луг.

Луговое раздолье простиралось в длину примерно на полулье, местами его пересекали широкие ручьи, стволы поваленных деревьев заменяли мостики. В темноте Валентина несколько раз чуть было не упала в воду. То подол ее платья цеплялся за невидимые колючки, то нога уходила в обманчивую с виду тину, затягивавшую поверхность ручья. Легкая ее поступь поднимала рои ночных бабочек; трещотка цикада замолкала при ее приближении, иной раз со старой ивы шумно срывался проснувшийся филин, и Валентина вздрагивала всем телом, ощутив на своем лбу прикосновение мягкого мохнатого крыла.

12

Через несколько дней после описываемых событий госпожа де Рембо была приглашена префектом на торжественный прием, который устраивался в главном городе департамента в честь герцогини Беррийской, не то отправлявшейся, не то возвращавшейся из очередного своего веселого путешествия. Этой ветреной и грациозной даме, которой удалось завоевать всеобщую любовь невзирая на явно неблагоприятные времена, прощалась непомерная расточительность за одну ее улыбку.

Графиня попала в число избранниц, которых решено было представить герцогине. Все они должны были сидеть за ее особым столом. Таким образом, по мнению самой графини, не принять приглашение было нельзя, и ни за какие блага мира она не отказалась бы от этого приятного путешествия.

С раннего детства мадемуазель Шиньон, дочь богатого купца, мечтала о почестях; она страдала при мысли, что со своей красотой и истинно королевской осанкой, со своей склонностью к интригам и непомерным тщеславием вынуждена изнемогать от скуки в доме своего отца-буржуа, крупного финансиста. Выйдя замуж за генерала, графа де Рембо, она порхала в вихре развлечений среди высшей знати Империи. Это была ее стихия – она была создана именно для того, чтобы блистать в этом кругу. Тщеславная, ограниченная, невежественная, но умеющая пресмыкаться перед сильными мира сего, красивая величественной и холодной красотой, для которой, казалось, была создана тогдашняя мода, она быстро постигла все тайны светского этикета и ловко приспособилась к нему. Она обожала роскошь, драгоценности, церемонии и торжества, но не желала наслаждаться очарованием домашнего уюта. Никогда это пустое и надменное сердце не ценило прелести семейной жизни. Луизе исполнилось десять лет, когда мадам де Рембо стала ее мачехой; девочка была слишком развита для своего возраста, и мачеха со страхом поняла, что лет через пять дочь мужа станет ее соперницей. Поэтому она отправила падчерицу с бабушкой в замок Рембо и дала себе клятву никогда не вывозить ее в свет. После каждой встречи, видя, как хорошеет Луиза, графиня вместо прежней холодности относилась к падчерице со все большей неприязнью и даже отвращением. Наконец, как только ей представился случай обвинить несчастную девушку в проступке, который, пожалуй, можно было бы извинить тем, что Луиза росла без присмотра, графиня прониклась к ней лютой ненавистью и с позором изгнала из родительского дома. Кое-кто в свете утверждал, что причина этой вражды совсем иная. Господин де Невиль, соблазнитель Луизы, убитый затем на дуэли отцом бедняжки, был, как говорили, одновременно любовником и графини, и ее падчерицы.

После падения Империи для мадам де Рембо началась иная жизнь – почести, празднества, удовольствия, лесть – все исчезло, будто сон, и как-то поутру она проснулась всеми забытая и никому не нужная в легитимистской Франции. Многие оказались более ловкими и подобострастно приветствовали новую власть, благодаря чему их вознесло на вершину почестей, но графиня, которая из-за отсутствия здравомыслия всегда следовала первым, обычно неистовым порывам, совсем потеряла голову. Она и не думала скрывать от тех, кто считался ее подругами и спутницами на празднествах, свое презрение к «пудреным парикам», к возрожденным кумирам. Подруги испуганно вскрикивали, слушая злопыхательства графини, они отворачивались от нее, как от еретички, и изливали свое негодование в туалетных комнатах, в тайных покоях королевской семьи, где были приняты и где их голоса звучали достаточно веско при распределении должностей и богатств.

Когда новые правители награждали своих верных слуг, графиня де Рембо была забыта. Ей не досталось даже самой ничтожной должности фрейлины-камеристки. Не получив ранг королевской челяди, столь милый сердцу придворных, она удалилась в свое поместье и жила там, оставаясь бонапартисткой. В Сен-Жерменском предместье ее также перестали принимать как неблагонадежную. На ее долю остались лишь такие же, как она, выскочки, и приходилось принимать их за неимением лучшего. Но графиня во времена былого взлета питала к ним столь сильное презрение, что не обнаружила вокруг себя ни одной подлинной привязанности, которая могла бы вознаградить ее за все потери.

13

Валентине удалось заранее предупредить Луизу о своем визите, поэтому-то вся ферма радостно прихорашивалась в ожидании гостьи. Атенаис поставила свежие букеты в синие стеклянные вазы, Бенедикт подстриг в саду деревья, прошелся граблями по дорожкам, починил скамейки. Тетушка Лери собственноручно испекла превосходное печенье, какое и не снилось самым искусным поварихам. Дядюшка Лери побрился и нацедил из бочки в погребе лучшего вина. Когда же Валентина, никем не сопровождаемая, бесшумно вошла в столовую, ее приветствовали криками радостного изумления. Она бросилась в объятия тетушки Лери, присевшей перед гостьей в реверансе, горячо пожала руку Бенедикту, как дитя попрыгала вместе с Атенаис и наконец повисла на шее у сестры. Никогда еще Валентина не чувствовала себя такой счастливой; вдали от взглядов матери, вдали от ее грозной ледяной суровости, сковывавшей каждый шаг, она и двигалась свободнее, и впервые жила полной жизнью. Валентина была кротким и добрым созданием, небеса допустили несомненную ошибку, поместив эту простую душу, чуждую всякого тщеславия, в палатах, где приходилось дышать искусственной атмосферой. Меньше чем кто-либо была она создана для роскоши, для триумфов и светской суеты. Напротив, она стремилась к скромным домашним радостям, и чем суровее упрекали ее за это, словно за некое преступление, тем больше жаждала она бесхитростного существования, почитая его земным раем. Если она и хотела выйти замуж, то лишь для того, чтобы иметь свой дом, детей, жить уединенно. Сердце ее жаждало настоящих привязанностей, пусть немногочисленных, пусть даже не слишком разнообразных. Ни одной женщине на свете семейные добродетели не казались только лишь долгом.

Но роскошь, в которой она жила, когда все ее желания, даже капризы, предупреждались заранее, не подразумевала для Валентины каких-либо домашних забот. Когда вокруг тебя двадцать слуг, как-то смешно заниматься хозяйством, к тому же можно быть обвиненной в скупости. Хорошо еще, что Валентине разрешили заботиться о птичьем дворе, и легко можно было разгадать ее нрав, видя, с какой заботой и любовью ухаживает она за своими крохотными питомцами.

Когда же Валентина очутилась на ферме, среди кур, охотничьих псов, козлят, когда она увидела Луизу за прялкой, тетушку Лери – за стряпней и Бенедикта – за починкой сетей, ей показалось, что наконец-то попала она в ту обстановку, для какой рождена. Ей тоже захотелось чем-нибудь заняться, но, к великому удивлению Атенаис, Валентина не села за фортепьяно, не предложила закончить изящную вышивку, а принялась довязывать серый чулок, валявшийся на стуле. Атенаис подивилась ее проворству и спросила, знает ли Валентина, для кого она с таким усердием вяжет чулок.

– Для кого? – заинтересовалась Валентина. – Понятия не имею, но все равно, для кого-нибудь из вас, ну хотя бы для тебя.

– Это для меня-то серые чулки? – презрительно отозвалась Атенаис.

14

Какое-то время Бенедикт спокойно рассматривал отражение Валентины, но мало-помалу, повинуясь некоему мучительному чувству, еще более всепоглощающему, чем то, которое испытывала Валентина, он заставил себя переменить место и попытался отвлечься. Взяв невод, он снова закинул его, но поймать ему ничего не удалось, до того он был рассеян. Он не мог отвести глаз от глаз Валентины; нагибался ли он с кручи берега над рекой, смело перескакивал ли по ненадежным камням или шагал по гладкой и скользкой гальке, он все время ловил на себе испытующий взгляд Валентины, участливо, если можно так выразиться, выслеживавший его. Девушка не умела притворяться, да и считала, что в подобных обстоятельствах это было ни к чему, а Бенедикт трепетал под этим наивным и ласковым взглядом. Впервые в жизни он гордился своей силой и отвагой. Он перебрался через плотину, с которой бешено обрушивалась вода, и в три прыжка достиг противоположного берега. Он оглянулся – Валентина побледнела как полотно, и сердце Бенедикта преисполнилось гордости.

Но потом, когда они длинным обходным путем, через луга, отправились домой, Бенедикт, глядя на трех женщин, шагавших впереди, призадумался. Он понял, что из всех безумств самым ужасным, самым роковым и губительным для его мирного существования была бы любовь к мадемуазель де Рембо. Но полюбил ли он ее?

«Нет, – думал Бенедикт, пожимая плечами, – нет, я не так безумен, этого, слава богу, не произошло. Люблю я ее сегодня так же, как любил вчера, то есть братской, умиротворенной любовью».

На все прочее он предпочитал закрывать глаза и, поймав зовущий взгляд Валентины, ускорил шаг, решив насладиться той прелестью, которую она умела распространять вокруг себя и которая «не могла быть» опасной.

Было так жарко, что его дамы – все три весьма некрепкого сложения – вынуждены были отдохнуть в дороге. Они уселись в ложбинке, где было прохладно и где раньше протекал рукав реки, а теперь на тучной почве пышно разросся ивняк и полевые цветы. Бенедикт, измученный тяжелой ношей – неводом со свинцовыми грузилами, – бросился на землю невдалеке от дам. Но через несколько минут все три уже сидели рядом с ним, ибо все три его любили: Луиза – пламенно и признательно за то, что он устроил ей встречу с Валентиной, Валентина (по крайней мере, так она считала) – за встречу с Луизой, а Атенаис – сама по себе.

Часть третья

21

В парке господ де Рембо веселье было в полном разгаре. Крестьяне, для которых устроили навес из веток, пели, пили и дружно объявили чету молодых де Лансаков самой прекрасной, самой счастливой и самой знатной парой во всей округе. Графиня, не терпевшая простолюдинов, приказала, однако, устроить для них роскошный пир и, желая первый и последний раз проявить добрососедскую любезность, выложила такую сумму, какую другая не израсходовала бы на подобные праздники в течение всей своей жизни. Она глубоко презирала этот сброд и уверяла, что чернь ради того, чтобы попировать, готова куда угодно ползти на брюхе. И самое печальное, что в словах мадам де Рембо была доля правды.

Зато маркиза де Рембо радовалась, что наконец-то представился случай показать себя в лучшем свете. Ее не слишком трогало горе бедняка, правда, она была столь же равнодушна к горестям даже близких друзей, но благодаря своей склонности к пересудам и фамильярности заслужила репутацию доброй женщины, какой бедняки, увы, так щедро награждают тех, кто, не делая им добра, по крайней мере, не причиняет зла. При виде этих двух женщин кто-то из сельских острословов, сидевших под навесом, заметил вполголоса:

– Вот эта нас ненавидит, зато угощает, а вот та нас не угощает, зато может с нами поговорить.

Но все были довольны и той и другой. Единственная, кого они действительно любили, была Валентина, так как она не довольствовалась одними дружескими беседами и улыбками, не довольствовалась тем, что держала себя с крестьянами без превосходства. Она не только старалась им помочь, но и принимала к сердцу все их беды и радости; они чувствовали, что в доброте ее нет никакой корысти, нет дипломатических расчетов. Они не раз видели, как плачет она над их горем, они находили искренний отзыв в ее сердце, они любили ее, как только могут любить грубые души существо, стоящее неизмеримо выше их. Многие отлично знали о ее встречах с сестрой на ферме, но люди свято хранили и уважали их тайну и даже между собой не осмеливались шепотом произнести имя Луизы.

Валентина обошла столы пирующих и пыталась улыбаться в ответ на их поздравления, но там, где она проходила, веселье вдруг меркло, – от взглядов крестьян не укрылся ее подавленный и болезненный вид; кое-кто даже начал недружелюбно поглядывать на господина де Лансака.

22

Бенедикт углубился в парк и, бросившись в темном уголку на мох, предался самым грустным размышлениям. Только что он порвал последнюю нить, еще связывавшую его с жизнью, ибо он понимал, что после ссоры с Пьером Блютти уже невозможно поддерживать добрые отношения и с семьей дяди. Никогда больше он не увидит этих мест, где провел столько счастливых минут и где все еще живо напоминало о Валентине. Если же случайно он и заглянет туда, то лишь как чужой человек, которому уже не пристало искать там воспоминания, столь сладостные некогда и столь горькие сейчас. Ему чудилось, будто долгие годы несчастья уже отделяют его от этих недавних дней, и он упрекал себя за то, что не сумел полностью ими насладиться; с раскаянием вспоминал он свои гневные вспышки, которые не умел подавить, оплакивал злосчастную природу человека, способного оценить свое счастье, лишь потеряв его.

Отныне Бенедикта ждало ужасное существование: окруженный врагами, он будет посмешищем для всей округи, каждый день ему придется выслушивать дерзкие и жестокие насмешки, и он не сможет ответить на них, не желая унижаться. Каждый день станет воспоминанием о печальном итоге его любви, и надо будет свыкнуться с мыслью, что надежда покинула его навсегда.

Однако любовь к жизни, дающая тому, кто тонет в морской пучине, сверхъестественную силу, на миг внушила Бенедикту необходимость поиска путей спасения. Он делал невероятные усилия, чтобы найти цель, хоть какое-нибудь тщеславное стремление, хоть какой-нибудь повод для очарования, но напрасно: душа его отказывалась признавать иную страсть, кроме любви. И впрямь, разве в двадцать лет какая-либо страсть представляется человеку более достойной, чем любовь? Все было тускло и бесцветно для него теперь по сравнению с тем безумным и скоротечным мигом, вознесшим его над землей. То, что еще месяц назад казалось недосягаемо высоким для его чаяний и надежд, стало ныне недостойным его желаний, на свете не было ничего, кроме этой любви, кроме этого счастья, кроме этой женщины.

Когда Бенедикт вконец обессилел, его охватило страшное отвращение к жизни и он решил покончить с ней. Осмотрев пистолеты, он направился к воротам парка, намереваясь исполнить свой замысел, но не пожелал омрачать празднество, отблески которого еще пробивались сквозь листву.

Прежде чем расстаться с жизнью, он захотел испить до дна чашу горечи, поэтому развернулся и, пробравшись среди деревьев, очутился у высоких стен замка, скрывавших от него Валентину. Некоторое время он наудачу брел вдоль стены. Все было безмолвно и печально в этом огромном здании, все слуги ушли на праздник. Гости уже давно разъехались. До слуха Бенедикта донесся лишь взволнованный голос старухи маркизы. Маркиза занимала покои на нижнем этаже, окно ее спальни было приоткрыто. Бенедикт приблизился и, уловив отрывок разговора, тут же изменил свое намерение лишить себя жизни.

23

Бенедикту было хорошо слышно, как в доме одну за другой заперли все двери. Мало-помалу шаги слуг затихли где-то в нижнем этаже, последние отблески света, еще пробегавшие по листве, погасли, глухую тишину нарушали лишь отдаленные звуки музыки да пистолетные выстрелы, которыми в Берри в знак общего веселья и по установившемуся обычаю сопровождаются празднования свадеб и крестин. Бенедикт неожиданно очутился в положении, о котором не посмел бы даже грезить. Эта ночь, эта страшная ночь, которую он по велению судьбы должен был провести, терзаемый яростью и страхом, эта ночь соединяла его с Валентиной! Господин де Лансак вернулся в гостевой домик, а Бенедикт, безнадежно отчаявшийся Бенедикт, который собирался пустить себе пулю в лоб где-нибудь в овраге, очутился в спальне Валентины, в ее запертой на ключ спальне! Его мучила совесть из-за того, что он отринул Бога, проклял день своего рождения. Эта нежданная радость, пришедшая на смену мысли об убийстве и самоубийстве, овладела им столь властно, что он не подумал даже о тех ужасных последствиях, которые повлечет его пребывание здесь. Он не желал признаться себе в том, что, узнай домочадцы о его присутствии в этой спальне, Валентина погибла бы, он не задумывался над тем, не сделает ли этот неожиданный и мимолетный триумф еще более горькой мысль о неизбежности смерти. Он всецело был во власти лихорадочного упоения, которое охватывало его при мысли, что он не внял велениям судьбы. Прижав обе руки к груди, он пытался утишить жгущий его пламень. Но в ту самую минуту, когда страсть возобладала и Бенедикт уже готов был выдать свое присутствие, он замер, опасаясь оскорбить Валентину. Его объяла почтительная и стыдливая робость, которая и есть отличительное свойство всякой истинной любви.

Не зная, на что решиться, снедаемый тоской и нетерпением, он уже готов был выйти из своего укрытия, как вдруг Валентина дернула за сонетку, и через минуту появилась Катрин.

– Дорогая нянечка, – проговорила Валентина, – ты забыла дать мне настойку.

– Ах да, настойку! – отозвалась добрая женщина. – А я-то думала, что сегодня вы ее принимать не будете. Пойду приготовлю.

– Нет, это слишком долго. Накапай немножко опиума в флердоранжевую воду.

24

Валентина, истомленная тревожным сном больше, чем истомила бы ее бессонница, проснулась поздно. Солнце, уже высоко стоявшее в небе, припекало довольно сильно, мириады насекомых жужжали, согреваемые его лучами. Вся еще вялая, оцепеневшая, не до конца пробудившаяся, Валентина даже не пыталась собраться с мыслями; она рассеянно вслушивалась в многочисленные звуки, идущие с полей и носящиеся в воздухе. Она не страдала больше, так как забыла все и ничего еще не знала.

Приподнявшись, чтобы взять стакан воды, стоявший на столике, она обнаружила письмо Бенедикта, нерешительно повертела его в пальцах, не отдавая себе отчета в своих действиях. Наконец, всмотревшись в письмо, она узнала почерк, вздрогнула и судорожно развернула листок. Завеса пала: она увидела свою жизнь во всей ее неприкрытой наготе.

На душераздирающий крик прибежала Катрин, лицо ее было искажено ужасом, и Валентина сразу все поняла.

– Скажи, – вскричала она, – где Бенедикт? И что с ним сталось?

Видя смятение и растерянность кормилицы, Валентина проговорила, сложив руки:

25

Бенедикта непрерывно мучили жесточайшие боли, не позволявшие ни на чем сосредоточиться, но однажды ночью он почувствовал себя лучше и попытался вызвать в памяти все случившееся. Голова его была забинтована, и даже половину лица закрывала повязка, мешая дышать. Он сделал движение, стараясь устранить эту помеху и вернуть себе способность видеть, что обычно опережает у нас даже потребность мыслить. И тут же чьи-то руки, легко коснувшиеся его лба, откололи булавки, ослабили повязку, чтобы помочь больному. Бенедикт увидел склоненное над ним бледное лицо женщины и при мерцающем свете ночника различил благородный, чистый профиль, отдаленно напоминавший профиль Валентины. Он решил, что все это привиделось ему, и рука его невольно потянулась к руке призрака. Но призрак перехватил его руку и поднес к своим губам.

– Кто вы? – проговорил, вздрогнув, Бенедикт.

– И вы еще спрашиваете? – ответил голос Луизы.

Добрая Луиза бросила все и примчалась выхаживать своего друга. Она не отходила от больного ни днем ни ночью, неохотно уступала свой пост тетушке Лери, приходившей по утрам ее сменять, самоотверженно выполняла печальный долг сиделки при умирающем, зная, что надежды на спасение почти нет. Однако благодаря самоотверженному уходу Луизы и своей молодости Бенедикт избег почти неминуемой смерти и однажды нашел в себе достаточно силы не только поблагодарить Луизу, но и упрекнуть ее за то, что она спасла ему жизнь.

– Друг мой, – сказала Луиза, испуганная его душевным состоянием, – если я, по вашим словам, с такой жестокостью постаралась вернуть вас к жизни, которую не способна скрасить моя любовь, то сделала это из преданности Валентине.

Часть четвертая

30

Так минуло пятнадцать месяцев, а пятнадцать месяцев спокойствия и счастья, озарившего жизнь пяти человеческих существ, – это, несомненно, сказочно долгий срок. Однако же так оно и было. Единственное, что омрачало порой Бенедикта, – это бледность и задумчивость его любимой. Тогда он старался поскорее доискаться причины и всякий раз обнаруживал, что тревога охватила ее благочестивую и боязливую душу. Ему удавалось прогнать эти легкие тучки, так как Валентина не вправе была сомневаться в его силе и покорности. Письма господина де Лансака окончательно успокоили ее, она решилась даже написать ему о том, что Луиза с сыном поселились на ферме и что господин Лери (Бенедикт) занимается воспитанием мальчика, скрыв, правда, насколько тесно общаются все они. Объясняя таким образом их отношения, она сделала вид, что господин де Лансак сам дал ей обещание и разрешение видеться с сестрой. Вся эта история показалась де Лансаку весьма нелепой и смешной. Быть может, он еще не обо всем догадывался, но был не очень далек от истины. Он пожимал плечами при мысли, что его жена остановила свой выбор на каком-то деревенском учителишке, затеяла интрижку дурного вкуса и дурного тона.

Но, поразмыслив немного, он пришел к выводу, что так оно и лучше. Он вступил в брак с твердым намерением не слишком обременять себя обществом госпожи де Лансак, но времени даром не терял – содержал прима-балерину санкт-петербургской оперы и смотрел на жизнь философски. Поэтому он находил справедливым, что у жены его появилась сердечная привязанность где-то там, далеко от него, и это не повлечет за собой ни упреков, ни слухов в его кругу. Единственное, чего он хотел, – это чтобы Валентина вела себя осторожно и не поставила бы его своим опрометчивым поведением в глупое положение, вследствие чего обманутые мужья становятся – совершенно несправедливо – всеобщим посмешищем. Но, зная Валентину, он не сомневался, что может быть спокоен на этот счет, а если уж молодой покинутой женщине так необходимо, как он выражался, «занять сердце», то пусть лучше это происходит в тайне и уединении, а не среди шума и блеска салонов. Поэтому-то он и воздержался от упреков по поводу ее образа жизни, и все его письма, в которых можно было обнаружить лишь почтительные и ласковые выражения, свидетельствовали о том, что он и впредь будет относиться с глубоким равнодушием к любым действиям жены.

Доверчивость мужа, которую Валентина объясняла самыми благородными мотивами, долгое время втайне мучила ее. Но мало-помалу она нашла на груди Бенедикта успокоение, вопреки присущей ей настороженности и непримиримости. Ее глубоко трогали его уважение, самоотречение, бескорыстие, его чистая и благородная любовь. Вскоре она сумела даже уверить себя, будто их чувство не таит в себе никакой опасности, напротив, оно – бесценная добродетель, исполненная героизма и достоинства, и что сам Господь Бог освятил их узы, которые лишь очищают душу, закаляют ее своим священным пламенем. Иллюзии возвышенности их сильной и терпеливой страсти ослепляли ее. И она еще осмеливалась благодарить небеса, давшие ей эту любовь как избавление и опору среди опасностей жизни, за этого могучего и великодушного союзника, охранявшего и защищавшего ее от себя самой. До сих пор набожность была для Валентины как бы сводом освященных, сознательно усвоенных принципов, к которым ежедневно возвращаются в заботе о нравственности. Теперь же она приобрела иные качества, стала поэтичной, восторженной страстью, источником подавляемых и обжигающих мечтаний, которые, вместо того чтобы окружить крепостной стеной ее сердце, открывали его со всех сторон штурмующей любви. Эта новая грань набожности показалась ей более привлекательной. Так как она почувствовала, что вера ее отныне и сильнее, и богаче живительными волнениями, что стремительнее уносит к небесам молитву, Валентина неосмотрительно приняла ее в сердце и тешила себя мыслью, что очаг этой веры – любовь Бенедикта.

«Подобно тому, как огонь очищает золото, – повторяла она про себя, – так и добродетельная любовь возвышает душу, направляет ее порывы к Богу, вечному источнику любви».

Но, увы, Валентина не замечала, что вера эта, пройдя через горнило человеческих страстей, склонна подчас входить в противоречие со своим истинным предназначением и снисходить до земных уз. У Валентины истощились все те силы, что накопились в ее душе за двадцать лет безмятежности и неведения; она позволила разрушить или же исказить свои убеждения, некогда столь ясные и неколебимые, и убирала обманчивыми цветами мрачную и узкую стезю долга. Все больше времени уделяла она молитве, имя и образ Бенедикта неотступно преследовали ее, и она уже не гнала этот образ прочь, напротив, она сама вызывала его, чтобы молиться еще горячее: средство хоть и верное, зато опасное. Молельню Валентина покидала с восторженной душой, с раздраженными нервами, жарко пульсирующей кровью. В такие моменты взгляды и слова Бенедикта опустошали ее сердце подобно раскаленной лаве. Однако нужно определенное лицемерие или определенная ловкость, чтобы облечь адюльтер в мистические одежды, и Валентина терялась, взывая к небесам.

31

Господин де Лансак, в дорожном костюме, с притворно усталым видом, сидел, небрежно раскинувшись, на канапе в большой гостиной. Заметив Валентину, он торопливо и с любезной улыбкой пошел ей навстречу, а Валентина затрепетала, чувствуя, что сейчас лишится сознания. Ее бледность и растерянный вид не укрылись от графа, но он притворился, что ничего не замечает, и даже сделал комплимент Валентине, отметив блеск ее глаз и свежий цвет лица. Затем он принялся болтать с той легкостью, какую дает лишь привычка скрывать свои чувства; тон, каким он рассказывал о своем путешествии, радость, какую он выразил, очутившись вновь вместе с женой, его доброжелательные расспросы о здоровье Валентины и ее развлечениях в этом забытом Богом углу помогли и ей совладать с волнением и вести себя так же, как граф, то есть оставаться внешне спокойной, любезной и вежливой.

Только теперь она заметила в дальнем углу гостиной толстого низенького человечка с вульгарной физиономией; господин де Лансак представил его жене как «одного из своих друзей». Слова эти де Лансак произнес как-то натянуто, а угрюмый и тусклый взгляд незнакомца, неуклюжий, скованный поклон, каким он ответил Валентине, внушили ей непреодолимое отвращение к этому невзрачному человеку, который, казалось, понимал, сколь неуместно здесь его присутствие, и старался поэтому за наглостью скрыть неловкость своего положения.

После ужина, на котором этот отталкивающий субъект присутствовал и даже сидел напротив де Лансака, супруг попросил Валентину распорядиться, чтобы милейшему господину Граппу отвели лучшие апартаменты. Валентина повиновалась, и через несколько минут господин Грапп удалился, вполголоса обменявшись несколькими словами с графом и все так же неловко раскланявшись с его женой, глядя на нее все так же с нагло-раболепным видом.

Когда супруги остались одни, смертельный страх охватил Валентину. Бледная, не поднимая глаз, напрасно старалась она возобновить прерванную беседу, но тут господин де Лансак, нарушив молчание, попросил разрешения удалиться, ссылаясь на то, что окончательно разбит после долгого путешествия.

– Я добирался сюда из Санкт-Петербурга две недели, – сказал он довольно натянуто, – и остановился всего на сутки в Париже. И боюсь… что у меня начинается лихорадка.

32

Господин де Лансак очутился, пожалуй, в самом щекотливом положении, в каком только может оказаться человек светский. Во Франции существует несколько понятий чести: честь крестьянина иная, нежели дворянина; честь дворянина не такая, как честь буржуа. Свое понятие о чести имеется у каждого сословия и, пожалуй, у каждого отдельного человека. Достоверно одно – у господина де Лансака было свое, особое понимание чести. Будучи в каком-то отношении философом, он все же имел немало предрассудков. В наши просвещенные времена смелых взглядов и всестороннего обновления общества старые понятия добра и зла неизбежно искажаются и совершаются попытки установить в этом хаосе новые границы дозволенного.

Господин де Лансак не имел ничего против того, чтобы ему изменяли, но и не желал быть обманутым. И в этом он был совершенно прав. Хотя кое-какие факты пробудили в нем сомнения в верности жены, легко догадаться, что он не стремился к интимным отношениям с Валентиной, не желая скрыть последствия совершенной ею ошибки. Самым мерзким в его положении было то, что к вопросу о его попранной чести примешивались низкие денежные расчеты, вынуждавшие его идти к цели окольным путем.

Он углубился в эти размышления, когда около полуночи ему почудилось, будто он слышит легкий шорох в доме, уже давно погрузившемся в сонную тишину.

Стеклянная дверь гостиной в противоположном конце замка выходила в парк, но с той же стороны, что и покои, отведенные графу; ему показалось, что кто-то осторожно пытается открыть дверь. Тотчас же он вспомнил вчерашнюю ночь, и его охватило страстное желание получить недвусмысленное доказательство виновности жены, что дало бы ему безграничную власть над нею. Он быстро надел халат, туфли и, шагая в темноте с ловкостью человека, привыкшего действовать осторожно, вышел через незакрытую дверь и вслед за Валентиной углубился в парк.

Хотя она заперла калитку ограды, он без труда проник в ее убежище – не раздумывая, перемахнул через ограду.

33

– Я уверен, дорогая, что вам хочется знать мои планы, чтобы согласовать их со своими, – начал он, не спуская с Валентины пристального, пронзительного взгляда, который словно заворожил ее и приковал к месту. – Итак, да будет вам известно, что я не могу покинуть свой пост раньше, чем через несколько лет. Мое состояние сильно пошатнулось, и поправить его мне удастся лишь усиленными трудами. Увезу ли я вас с собой или не увезу –

That is the question

!

[19]

, как сказал Гамлет. Хотите ли вы последовать за мной? Хотите ли вы остаться здесь? В той мере, в какой это зависит от меня, я готов покориться вашим желаниям, но выскажите ваше мнение, ибо в этом отношении ваши письма были весьма сдержанны, я бы сказал даже – излишне целомудренны! Но, в конце концов, я ваш муж и имею известное право на ваше доверие…

Валентина пошевелила губами, но не могла выговорить ни слова. Будто адский пламень, терзали ее злая ирония супруга и ревность возлюбленного.

Она попыталась было поднять глаза на де Лансака, чей ястребиный взгляд был по-прежнему прикован к ней. Окончательно лишившись самообладания, Валентина пробормотала что-то и снова замолкла.

– Раз вы столь робки, – продолжил граф, повысив голос, – я вправе сделать благоприятные выводы относительно вашей покорности, и настало время побеседовать с вами о тех обязанностях, которые мы приняли на себя в отношении друг друга. Некогда мы были друзьями, Валентина, и подобные разговоры не пугали вас, нынче вы сторонитесь меня, и я не знаю, чем это объяснить. Боюсь, что вас постоянно окружали люди, не слишком благосклонно ко мне расположенные, боюсь – сказать вам все начистоту? – что слишком интимная близость с некоторыми из них подорвала то доверие, какое вы питали ко мне.

Валентина вспыхнула, потом побледнела; наконец она отважилась взглянуть на мужа, надеясь уловить ход его мыслей. Ей почудилось, будто на лице его под благодушной, спокойной маской промелькнуло выражение злобного лукавства, и решила быть начеку.

34

На следующий день, как только Валентина встала с постели, граф попросил разрешения явиться в ее покои вместе с господином Граппом. Они принесли с собой целый ворох бумаг.

– Прочтите их, мадам, – сказал де Лансак, видя, что Валентина, даже не взглянув на документы, машинально взялась за перо.

Побледнев, она вскинула на мужа глаза, но взгляд его был столь недвусмыслен, улыбка столь презрительна, что она дрожащей рукой быстро вывела свое имя и сказала, вручая бумаги мужу:

– Сударь, вы видите, как я доверяю вам, я даже не беру под сомнение то, что вами написано здесь.

– Понимаю, мадам, – ответил де Лансак, передавая бумаги Граппу.