Серге́й Венеди́ктович Сартако́в
(1908–2005) — российский советский писатель, один из высших руководителей СП СССР. Лауреат Государственной премии СССР (1970). Герой Социалистического Труда (1984). Член ВКП(б) с 1951 года.
Первая книга романа ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ издана «Молодой гвардией» в 1966 роду, а также опубликована в «Роман-газете». Главный герой романа Тимофей Бурмакин - это потомок героев романа «Хребты Саянские».
Предлагаемая вниманию читателей вторая книга ФИЛОСОФСКОГО КАМНЯ имеет значение и как самостоятельное произведение, хотя в ней находят завершение судьбы героев первой книги - Тимофея Бурмакина, его классового и личного врага бывшего карателя Куцеволова, Людмилы и Виктора Рещиковых и других.
ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ, по определению автора, одна из его «медленных книг». Такие книги создаются годами, но и остаются в памяти читателей тоже на долгие годы.
КНИГА ВТОРАЯ
Часть первая
1
Непроглядно темны летние ночи в Маньчжурии. Душно. Каменистые сопки, за день глубоко прокаленные солнцем, источают густые, дурманящие запахи. Часто случается: с вечера надвинутся тяжелые, медленные тучи, но так и провисят до утра, не обронив ни капли дождя на истомленную землю. Только помечутся где-то вдали белесые, немые зарницы. И после каждого раза, когда бегло вспыхнут они и угаснут, еще чернее, глуше кажется ночь.
На крутом склоне сопки, под кустами орешника, опаленного, дневным зноем, примостились два солдата. В стоптанных, разбитых башмаках. Прежде чем опуститься на землю, они долго кружили по откосу, проверяя, нет ли поблизости кого постороннего.
— Боюсь я, Федор. Ты понимаешь? Боюсь! Такого вот страха, как сейчас, у меня никогда не бывало. Нет, не перешагнуть мне границу, духу не хватит! Как подумаю — аж волосы дыбом.
Федор промолчал. Распластавшись на спине, он подкованным каблуком выскабливал ямку в земле.
— Не выдюжу я, однако. Повешусь… Или сбегу. Только куда? Федор, а Федор?
2
Унтер подходил к койкам, трогал спящих солдат за плечо, а когда они испуганно открывали глаза, показывал кулак.
— Тихо! Выходить во двор в боевом. Быстро, быстро…
Подняли только один взвод.
У пирамиды с оружием горела свеча. Другой конец казармы был погружен во мрак.
Ефрем торопливо схватил полотенце.
3
Радость только тогда бывает по-настоящему полная, когда приходит она после трудной полосы в жизни. Только тогда человек назначает ей истинную цену и вволю наслаждается ею, словно первой весенней капелью после вьюжной морозной зимы, словно крепким грозовым ливнем после томящего зноя.
Но и весенняя свежесть, затянись она надолго, либо бесконечные летние ливни тоже очень скоро потеряют свою привлекательность, если не придет им на смену другая погода. Всему своя мера и всему свой черед. Однако ж, как там ни подсчитывай, солнца и тепла человеку все-таки хочется больше, нежели пасмурных дней и морозов.
Иные, возможно, скажут так: пусть лучше жизнь моя течет без особых радостей, но зато не будет в ней и тревог.
Да только лучше ли это?
Мардарий Сидорович с Полиной Осиповной всегда считали себя очень удачливыми. Умели радоваться. А что касается тревог и горестей житейских, без которых, по их соображению, действительно никому не обойтись, то эти горести и тревоги воспринимались просто: куда денешься? Но ни в коем разе не поддаться отчаянию. Перебороть, одолеть. Потом, когда радость придет, а придет обязательно, она светлей и чище покажется.
4
Наступала пора за истечением срока договора возвращаться в Москву. Либо перебираться на новое место.
Основные строители — землекопы, каменщики, плотники и. отделочники, за три года вообще-то в значительной части сменившиеся здесь не единожды, словно вода в ручейке, — теперь законно уезжали десятками. Мешков был мастером более тонкой и редкой специальности — столяр, мебельщик, отлично поднабивший руку даже на краснодеревных работах. Такие мастера желанны везде. Как поступить?
Полина Осиповна иногда, как бы вскользь, поговаривала о Москве. Впрочем, не очень решительно. Было и для нее в здешней хлопотной, трудной жизни что-то свое, привлекательное, словно бы цена человеческая здесь для каждого намного прибавилась, словно бы, если отсюда уехать-хоть на малую долю без нее и без ее Дариньки, а победнее все же станет Дальний Восток. И даже так: оттого победнее, что не сами по себе они оба какая-то там драгоценность, а драгоценен тот труд их, земле этой очень необходимый, какой они могли бы вложить, да не вложат.
Рекаловский, между прочим, тоже остался в отстроенном городке, куда незамедлительно вступила и расквартировалась вновь образованная дивизия. Говорили, что похлопотал об этом сам комдив, с которым Рекаловский был в давних дружеских отношениях, и комдиву хотелось иметь в своей части образцового помпохоза. А уж Рекаловский в хозяйственных делах действительно был неподражаем и недосягаем.
При этом он никогда, в худом смысле, не жульничал, как такое случается частенько с людьми, обязанными по долгу службы и для служебных надобностей добывать дефицитнейшие материалы. Тем более не жульничал он ради собственных выгод, хотя любил и пофорсить в новеньком обмундировании, и вкусно поесть, и доставить хорошим подарком радость жене. В чем-то ему просто везло, в чем-то выручали бесчисленные приятельские связи, а где не было связей, — удивительное личное обаяние. Поговорит ненадоедливо, с неотразимо-убеждающими интонациями в голосе, улыбнется именно в тот самый момент, когда улыбка становится силой, расскажет ловко отточенный и посоленный в меру, по характеру своего собеседника анекдот, глядишь — и дело сделано.
5
Конечно, высокую тумбочку под тяжелый глиняный бюст одного из бойцов, павшего от рук нарушителей границы, можно было бы наскоро сколотить гвоздями из необструганных досок, а после, как это обычно и делается, задрапировать собранным в складки кумачовым полотнищем. И все. Стоять потом и стоять в ленинском уголке такой тумбочке годы долгие.
Но именно потому, что застава с достоинством носила имя героя-бойца, гордилась этим, а бюст был мастерски вылеплен его товарищем по службе, Мардарий Сидорович тоже не мог ударить в грязь лицом. Он отобрал наилучший материал и вложил в работу все свое умение. Подумал: тумбочку отполировать? Нет, это едва ли подойдет к общему строгому убранству ленинской комнаты и к бюсту, вылепленному из простой глины. Лучше сделать так: протравить выструганные доски, навести на них матовую шлифовку, а полированными пусть будут лишь накладные буквы — Иван Сухарев — и даты его рождения, гибели.
Панфил Гуськов с помощью набора стамесок и своего поясного ножа готовил, вырезал буквы начерно. Мардарий Сидорович доводил их до совершенства мелким рашпилем и стеклянной шкуркой.
Они сидели под навесом. День выдался жаркий, безветренный, глазам было больно смотреть на ярко освещенный солнцем плац, посреди которого занималось на спортивных снарядах отделение пограничников. Сбросив поясные ремни и расстегнув воротники гимнастерок, бойцы ходили по буму, выделывали замысловатые упражнения на турниках и параллельных брусьях, крутились на подвешенных кольцах и прыгали через обитую черной клеенкой «кобылу».
Глядеть издали, все получалось слаженно, четко, но руководивший занятиями старшина то и дело недовольно покрикивал: «Больше жизни, товарищи бойцы, больше жизни!»
Часть вторая
1
Только взойдя по скрипучим, шатающимся ступеням на деревянный настил остановочной платформы, Тимофей в полной мере представил себе степень грозящей ему с этого момента опасности.
Иззябшие, истомленные долгим ожиданием пригородного поезда, сутулясь и притопывая закоченевшими ногами, люди бесцельно в одиночку бродили по скользким от дождя доскам. Были и парочки. Эти держались повеселее. Журчал победительно ласковый юношеский смешок. Слышался застенчивый девичий шепот. В дальнем конце платформы ста будились женщины. Там шла меновая торговля. Трудная, неподатливая, покрой с площадной бранью и шлепотком мокрых рук, когда долгие переговоры заканчивались соглашением.
Кому тут дело до того, что недавно случилось на рельсах в глухой туманной мгле? Тимофей огляделся. Ощутил колючую грязь на щеке. Прилип мелкий шлак, должно быть, когда он упал лицом вниз, Куцеволову под ноги. Тимофей вытер щеку тыльной стороной ладони.
Подойти к первому встречному? Выбрать кого-то? Или просто крикнуть на всю платформу?
Никто не обращал на него внимания. Для всех он такой |же, как и другие, — тоскливо ожидающий поезда пассажир. Но время нечего тянуть. Надо решать: или — или…
2
Начались допросы. И сразу же Тимофей понял, что сделанная им приписка действительно не имеет никакого значения. Он говорил: Куцеволов. Ему говорили: Петунии.
Значение имело другое. На обложке уголовного «дела» было начертано: «О покушении на убийство». Так объявил при первой встрече и следователь. Стало быть, Куцеволов остался жив…
Что это, лучше или хуже?
Тимофей не мог разобраться. Он всегда желал смерти Куцеволову, но не хотел быть его убийцей. Он хотел, чтобы судил Куцеволова народ. Но пока что готовился суд народа над ним, над Бурмакиным. Перед глазами возникал мотающийся на быстром ходу вагон пригородного поезда, неподвижно лежащее на полу в сыром, холодном тамбуре тело с лицом, превращенным в кровавое месиво. Казалось, вот полное возмездие. И вообще, конец всему, что связано' с проклятым именем Куцеволова. Но раз тот жив, все меняется круто, и надо все начинать как бы сначала. Сидя вот здесь, в одиночной камере, предъявлять следствию неопровержимые доказательства, что Куцеволов есть Куцеволов. А где он их возьмет, эти доказательства? Чем он располагает, кроме собственной убежденности?
Он думал напряженно. В самом деле, кто может подтвердить его слова? Разве только Людмила? Может быть, одна только Людмила и знает, помнит карателя Куцеволова.
3
Потом началась для него томительная и невыносимо длинная полоса бездейственных дней. Вериго его не вызывал. Тимофей ничего не знал о том, что происходит за стенами камеры. Он надеялся, что, может быть, пробьется к нему на свидание Мардарий Сидорович, и тогда удастся что-нибудь узнать о Людмиле, или придет Никифор Гуськов и расскажет, послал ли он письмо о случившемся комиссару Васенину. Но выяснилось, что на этой стадии следствия всякие свидания запрещены. Запрещена и переписка.
Почему же не вызывает к себе Вериго? Если он действительно расположен к нему, он должен бы понять, как мучительна такая безвестность. Он мог бы вызвать на допрос или не на допрос, как угодно, а мог бы вызвать. Почему Вериго этого не делает? Тимофей терялся в догадках.
Он многого не знал.
Не знал, что Валентина Георгиевна, потрясенная известием о покушении на ее милого Гринчика, кипящая гневом, подняла на ноги всех своих влиятельных друзей и потребовала от них решительного нажима на работников военной прокуратуры, чтобы расследование было проведено со всей строгостью и беспощадностью. Она добилась даже того, что ей неофициально дали прочитать начальные документы следствия: протокол, составленный милиционером на Северном вокзале Москвы, и первые показания Тимофея, записанные Вериго. Прочитала и пришла в еще большую ярость.
— Маньяк! Разве это непонятно из самих его показаний? Плести более чем на десяти страницах какую-то фантастическую историю. Он помнит! Он уверен! И все это, чтобы оправдать свою патологическую подозрительность. Имей он иное социальное происхождение, я предположила бы в этом покушении политическую подкладку: выбить наших людей. Объективно это ведь так. И что это за подход к ведению дела, когда следователь между строк допускает достаточно ясную мысль о том, что мог действительно существовать какой-то Куцеволов, а этот маньяк мог быть введен в добросовестное заблуждение и внешним сходством, и поведением Григория Васильевича? Что он, Вериго, намерен выгородить преступника? Вчитайтесь, вчитайтесь хорошенько, это же показания не обвиняемого, а скорее жертвы покушения!
4
Проводив Тимофея до двери, Людмила вернулась в комнату, переполненная счастьем. Такой чистой и светлой радости она не испытывала давно, с самых далеких дней детства. Ей чудилось, будто просверкнула какая-то слепящая, острая молния, отрезала и сожгла, испепелила всю ту черноту, которая давила ее эти годы, а теплое свое сияние теперь оставила ей навсегда.
Она ходила, ощупывала оклеенные веселенькими обоями стены, такие тихие после скрипучих товарных вагонов. Не могла налюбоваться на чисто вымытые полы, стол, накрытый вышитой льняной скатертью, на опрятно заправленную постель с горкой пуховых подушек в изголовье железной кровати, украшенной по углам никелированными шишками. Жмурилась от яркого, щекочущего света электрической лампочки похожей на маленькое солнышко. Любая вещь в доме была теперь предметным напоминанием о том душевном и радостном разговоре, который только что состоялся здесь е Тимофеем.
Людмила ходила по комнате и улыбалась. Она теперь не одна. Есть на кого положиться. Есть кому довериться во всем.
Присела к столу, упала счастливой головой на сложенные руки. «Ну, думай же, думай, Людмила, — заставляла она себя. — Вот день наступит завтрашний. Куда ты пойдешь?»
И не хотелось думать о дне завтрашнем. Так хорош был этот минувший день.
5
Людмилу, неведомо почему, словно подбросило на постели. Она открыла глаза.
Не снимая промокшей жакетки, посреди кухни стояла Степанида Арефьевна, только что вернувшаяся с ночного дежурства, растирала посиневшие от холода кисти рук, говорила возбужденно:
— …вот то и дело, отец, что у нас и в ночь эту. На путях между переездом и платформой. Санитары с вокзала рассказывали. Они мертвяка как раз из вагона вытаскивали, в больницу потом на «Скорой помощи» отправили. И будто бы военного какого-то забрали, он, мол, пихнул этого человека под поезд.
— Ты гляди-ка, мать, что делается! — Епифанцев торопливо одевался. — Ну, шпана шалит всякая, понятно. А военный-то с чего же? Может, подлюга какой переодетый? Не трепня ли все это пустая?
— Да говорю же тебе, отец, с поезда по путям сейчас сама я прошла нарочно. Дождиком за ночь хотя и посмывало, но есть местами так, что и вполне еще кровь заметная. Народ все время там табунится.
Часть третья
1
Из окна гостиницы «Националы» были видны засыпанные снегом зубчатые стены Кремля. Тяжелые сугробы лежали на откосах проезда между Историческим музеем и входом в Александровский сад. Снежные языки свисали с крыши музея. Вихляющими белыми струйками поземка вползала на Красную площадь и, казалось, вставала там на ноги, обращаясь в изменчивые высоченные силуэты каких-то непонятных чудовищ. Блуждая по площади, они тянулись бесконечной чередой к храму Василия Блаженного, разбивались там о его островерхие купола и пропадали в тусклом, сером небе.
От одного лишь этого вида, даже если держишь в руке стакан горячего золотистого чая, пробирает легкий озноб. Стоит только представить себе, с какой силой прожигает насквозь каждого злой рассветный ветер, так и хочется скорее броситься обратно в постель, закутаться с головой в стеганое одеяло.
А между тем совсем еще впотьмах, лишь в озарений желтых, залепленных снегом фонарей, под голыми черными стволами деревьев, внутри оградки Александровского сада начала нанизываться живая человеческая цепочка. Длиннее и длиннее. Потом начало этой очереди выдвинулось из железных ворот за ограду, замерло у проезда на Красную площадь, а конец потерялся неведомо где, может быть, у Манежа, или закрутился спиралью под кремлевской стеной.
Холодно. Мужчины ежатся, поднимают воротники, женщины — два шара, один на другом, так много наверчено на них платков и шалей, не женщины — бабы, снежные бабы. А стоят. Все стоят долгие часы терпеливо, чтобы потом, когда откроется вход в Мавзолей, пройти усталым, медленным шагом перед стеклянным гробом Ленина. Удивительна их любовь к своему вождю.
Что это, такая выносливость — природная черта русского характера? Или это, как говорится, классовый признак? Стоит закаленный в невзгодах и революционных боях пролетариат? Но время боев и крайнего разорения, нищеты в Советском Союзе давно миновало, и в обычной уличной толпе не выделишь никого в особую группу пролетариев. А может быть, наоборот, все эти люди, коченея на ветру и морозе, стоят по велению высокого интеллекта, в своеобразной духовной экзальтации? Вацлав улыбнулся: этакая жестокая метель за полчаса оледенит любое горение души. Да, он тоже русский и назывался когда-то по-русски — Виктором Рещиковым, но этого всего он не понимает. И не принимает.
2
До выезда на аэродром оставался еще небольшой запас времени. Виктор сытно позавтракал — кухня в «Национале» была превосходной — и теперь, совсем готовый к трудному вояжу, натянув меховые сапоги и гагачью куртку, полулежа в глубоком кожаном кресле, перечитывал бумаги, позвавшие его в далекую и, по воспоминаниям, недобрую к нему Сибирь.
Вырезка из газеты «Известия»… Поздняя осень 1932 года…
Наткнулся он на эту заметку только в мае 1935 года, будучи во Франций. Листал в посольском архиве подшивки русских газет — тогда, после подписания франко-советского и чехословацко-советского договоров о взаимопомощи, повысился интерес к Советскому Союзу, — и вот…
«Любопытная находка» — так озаглавлена была заметка. А далее в ней говорилось: «В селе Н-ском, Читинской области, во дворе колхозника Силантьева, под амбаром, обнаружено несколько чемоданов, наполненных книгами, рукописями ц древними пергаментами. Как выяснилось, эти чемоданы там были спрятаны еще в 1920 году какой-то группкой разбитых белобандитов, бежавших в Маньчжурию под ударами Красной Армии. По мнению специалистов, некоторые книги и рукописи, особенно пергаменты, представляют научный интерес. К сожалению, значительная часть их безнадежно погублена, подмочена, разрушена плесенью и изгрызена мышами. Личность, кому принадлежали эти чемоданы, устанавливается».
Боже, как тогда дрогнуло сердце! Это же книги и рукописи его русского отца, безвестно ушедшего в небытие. Это же те бесценные сокровища работы напряженной аналитической мысли, которые могут и денежно обогатить и нравственно возвеличить владеющего ими человека… Ведь даже в сухой газетной заметке, напечатанной в стране, где ни во что астрально-мистическое не верят, все-таки признается, что найденное представляет научный интерес. Они расценивают свою находку, безусловно, только с точки зрения антикварной. А если бы им было доступно то кредо, с каким трудился над книгами, манускриптами и собственными рукописями отец, что тогда сказали бы эти люди?
3
Ровно гудели моторы, и мелкая стальная дрожь сотрясала холодные гофрированные стенки самолета, стянутые косыми крестами креплений. Гагачья куртка и меховые сапоги славно грели. В воздухе вился легкий парок от дыхания, но это было даже и неплохо — прибавляло бодрости.
Пережив небольшое нервное напряжение, как это с ним бывало всегда в первые моменты полета, Виктор теперь бестревожно осматривался. Пора знакомиться и со своими спутниками. Кроме экипажа самолета, находящегося где-то впереди, их оказалось трое: все в шинелях, сапогах и шапках-ушанках с кожаным верхом и серой каракулевой опушкой.
Пол самолета завален какими-то ящиками, мягкими тюками. Но все это между скрепляющими фюзеляж подкосинами было размещено так, что никому не мешало сидеть и даже, наоборот, создавало некоторые удобства. Один из военных, с тремя шпалами в малиновых пехотных петлицах, устроился среди тюков, прямо как в вольтеровском кресле, и теперь знаками приглашал всех последовать его примеру. Виктор благодарно улыбнулся ему и соорудил себе тоже довольно, удобное гнездышко.
Разместились хорошо и остальные двое. Это были медики. Так определил Виктор по латунным эмблемам в их зеленых петлицах. Обе — уже немолодые женщины.
— Пани попечительницы здоровья людского, — сказал Виктор, перебираясь к ним, — вы разрешите посидеть с вами рядом? И представиться: Сташек из Чехословакии.
4
Потом, еще возбужденные встречей, они, словно мальчишки, шутя, тузили друг друга кулаками. И не знали с чего начать большой разговор. Один день вместе на санях, ночь в таежном зимовье, страшное утро и — полоса в восемнадцать лет…
— Ну, знаешь, говорил Виктор, — если бы ты не показал фотографию Людмилы и не назвал бы ее, так мы бы и опять навсегда разошлись. А ты меня сразу узнал?
— Нет! Так, что-то далекое думалось… Было предположение, что ты действительно уехал в Чехословакию. И еще: что взял тебя с собой какой-то Сташек. Когда мне сказали на аэродроме: «Летит Сташек», — я подумал — однофамилец. Вот и спросил. А тогда, в тайге, где же было запомнить. Повстречайся мы на улице — так бы и разошлись. Но что-то в лице у тебя и у Люды есть общее. Вот я и попробовал назвать фамилию Рещиковых. Ты заволновался. Заметно было. Тогда я — фотографию.
— И я бы тебя ни за что не узнал. Вот случай! Уди-витель-но! А я ведь считал, что тогда и Людмила и мама — обе погибли.
— Как видишь, Люда спаслась. Ее, раненую, выходили, а Вера Леонтьевна… Потом как-нибудь расскажу, что мы. видели. Зачем ты тогда не пошел со мной? А теперь ты иностранец. Почему ты даже имя, фамилию переменил?
5
Чем дальше, тем больше Виктора бесил такой разговор. Он с трудом сдерживал себя. Что может знать этот бывший сопливый парень, нацепивший сейчас себе в петлицы полковничьи знаки различия!
Грохот моторов самолета с трудом позволял им улавливать собственные слова. И конечно, их разговор не могли услышать ни Стекольникова, ни зябко припавшая к ней миловидная Ткаченко. Но Виктор видел, с каким любопытством женщины издали наблюдают за ними. По выражению лиц спорящих они, наверняка, отлично понимают, какая сторона берет верх. Хорошенькие будут потом ходить легенды! Виктор постарался, как смог, принять вид победителя.
— Не сомневаюсь, что ты имеешь высшее образование, — сказал он. А снисходительная улыбка на губах бог весть к чему относилась.
— Да, я имею высшее образование, — простодушно сказал Тимофей. — А главное, я много читаю. И, когда есть возможность мы
:
с Алексеем Платоновичем вдвоем устраиваем длиннейшие диспуты.
— Это и чувствуется. — Снисходительная улыбка не сходила с лица Виктора. — Но я тебя перебил. Закончи, пожалуйста, свое гениально простое сравнение. Только без привлечения к нему теории относительности, которую я ненавижу и презираю, как самую величайшую мистификацию в науке. Боже! Не находя конца у прямой линии, согнуть ее в кольцо. И утверждать, что это истина.