Книга из двух повестей — «Мэтт и Джо» и «А что же завтра?» — известного австралийского писателя о подростках в современной Австралии, о становлении характера, о пробуждении первого чувства.
МЭТТ И ДЖО
1
Такой уж выдался день сумасшедший. Бывает.
Мэттью Скотт Баррелл встал с правой ноги и под душем распевал по-сорочьи,
[1]
потому что день начинался, по всему судя, как раз такой, и во время завтрака он не спихнул со стола кружку с ананасовым соком или там еще что-нибудь, и раз в жизни все вообще шло как по маслу, и его личная счастливая звезда, должно быть, уже всходила на востоке. Иного объяснения не придумаешь.
В такой день перекидываешь листок календаря и глядишь на дату с изумлением. Тебя словно вдруг током дернуло. Сегодняшний день, он сегодня впервые, его никогда еще не было — и никогда больше не будет.
Само по себе это еще не делает его таким уж необыкновенным днем, началом великих перемен, но что-то все-таки в воздухе чувствуется» Затаилось и ждет открытия. Золотая жила, например, или, скажем, новый мир в иных измерениях. Неизвестно почему, пульс у тебя начинает биться с частотой девяносто восемь ударов в минуту. Предынфарктное состояние, да и только. Это в пятнадцать-то лет.
Мамин голос:
2
Это, должно быть, где-нибудь на широкой-широкой, неоглядной равнине. Где земля желтая, травы выгорели на солнце и тучи пыли встают до неба, как в песне поется.
Где-то там сходятся две дороги. Одна идет на север, другая на запад. И они пересекаются. Вокруг, куда ни глянь, пасутся стада овец. Тысячи темных точек. Жарища там адова, на равнине, где сходятся две дороги и где скачет на лошади Большой Мэтт Барреля.
— Ребята, закрывайте двери. Что вы, не понимаете? Будешь так висеть, тебя в два счета срежет.
— Срежет?
Ничего себе.
3
Он посмотрел на нее, честное слово, и сразу залился румянцем! Таким чудесным, алым, стыдливым румянцем. Похоже на румяный закат, вот на что. На закат в сезон лесных пожаров, когда небо огненно-красное в клубах огненно-красного дыма. А между небом и землей сгорает дымным пламенем Большой Мэтт.
Звоните во все колокола и сзывайте народ. Такой отличный мальчишка. Такой олух несчастный.
Господи, как он ей нравится!
Сколько лет на это ушло?
Наконец-то он посмотрел на нее, и вот еще раз, словно в самом деле хочет разглядеть, какая она. Словно в первый раз не успел, не разглядел как следует. Словно на второй раз уже оправился после первого раза. И смотрит на Абигейл во все глаза. Смотрит, потрясенный. Как в книжках.
4
Железнодорожная станция Восточный Теддингтон. 8.21 утра.
Любого утра, сегодняшнего утра в особенности.
Вот где ребят видимо-невидимо. Хлынули из вагонов на перрон, точно воды через плотину, точно стадо бешеных бизонов.
Из техникума ребята, из школы третьей ступени, из монастырской школы, бьют копытами, трясут рогами (так представляешь себе), теснятся, фыркают, ржут, из ноздрей пар, на губах клочья пены, так сказать.
Мэттью Скотт Баррелл, как из пушки, выскакивает на перрон.
5
Писчебумажный магазин.
Пятьдесят листов бумаги с пятью пробитыми отверстиями на каждом. На четыре цента больше за пакет, чем в прошлом месяце. Вот тебе, пожалуйста, купил апельсин себе к завтраку.
— Да нет, леди, что вы. Я понимаю, это не ваша вина. Послушайте, забудьте, что я сейчас сказал, хорошо? Да разве стал бы я есть этот апельсин? Что вы! Я бы его запузырил прямо в помойку. — Со вздохом: — Вовсе я не нахальный, леди, это у меня бодрый тон от рождения.
Кто-то остановился у окна. Кто-то с улицы заглянул внутрь магазина. Сердце у него перевернулось. От неожиданности потемнело в глазах.
Эй, Джо. Ты чего это там остановилась? Ведь не из-за меня же? Что это ты там разглядываешь, а? Надо же, чтобы ты остановилась перед витриной, как раз когда я здесь. Такое случается в тысячу лет раз, да и то в книжках. Посмотри, сколько народу проходят по улице мимо, а на витрину и не обернутся, им дела нет, какие там выставлены канцелярские принадлежности. Только ты одна. Спасибо вам, канцелярские принадлежности.
А ЧТО ЖЕ ЗАВТРА?
Один
Началом всего — если только оно вообще было, это начало, — можно считать 11 августа 1931 года: в этот день Сэм налетел на трамвай.
Было, наверно, половина пятого, и сеялся мелкий дождь. Капли стекали у Сэма с намокших волос, висели на ресницах, струйки бежали за шиворот — надо же, как помнятся такие вещи. Было серо и холодно. Фонари бы уж зажгли, что ли, может, потеплей бы стало. А Сэм ехал на велосипеде да еще насвистывал какой-то мотивчик, довольно страшненький, если по правде сказать. Он на ходу ого сочинял, ну, как бывает: вдохнул — выдохнул! У него не было слуха — слон на ухо наступил, — так что музыка получалась убийственная. Но вообще-то он был паренек жизнерадостный, а может, просто винтика у него не хватало. В такую погоду нестись под гору по Риверсдейл-Роуд да знай себе насвистывать, будто мир бог весть как прекрасен, — для этого наверняка надо иметь мозги набекрень, хоть немного набекрень. С Сэмом так дело и обстояло. Это уж точно.
Хотя, каким ему на самом деле представлялся мир, сказать трудно. Вернее всего, закутанным в густой туман и в нем какие-то смутные фигуры и непонятные предметы — ведь все, что молодо, что растет, окружено туманом, и надо из него выбираться, а то и самому ничего не видно и другим тебя тоже не видно. Так или примерно так могли бы, наверно, высказаться по этому поводу ученые друзья Сэма (а он уже успел по дороге обзавестись двумя-тремя учеными друзьями). Сам же он, скорее всего, сказал бы так: «Каким представляется мне мир? Вот еще! С чего это вы меня спрашиваете? Я что — Эйнштейн или Ньютон?»
Послушать отца, так жизнь у Сэма с рождения складывалась какая-то смутная. Довольно верное определение, если взглянуть по-взрослому. Вот именно, смутная. Отец и сам к этому времени уже жил смутно.
События-то вокруг Сэма происходили. Да еще какие! Обваливались дома, рушились мосты, кого-то убивало молнией, взрывались газовые трубы, но Сэма почему-то при этом никогда не было. То он только что был и домой ушел, то еще не дошел, а то передумал и подался совсем в другое место. И так всю жизнь, покуда не подошел его час.
Два
Люди обсуждали несчастный случай. Сэм был тут же, рядом.
— А он жив?
— Как это он там очутился?
— Это вроде парнишка-газетчик, что торгует «Геральдом» около станции.
— А он жив?
Три
Плаксой Сэм не был. Вовсе нет. Плакать — не мужественно, это все говорили. А быть мужественным — очень важно, это тоже говорили все. Мама. Отец. Тетечка. (Плакса! Плакса!) Говорили ребята на улице. Учителя в школе. Проповедник в церкви. Мужество — та же чистота души, а где чистота души, там и благочестие. Эти добродетели почитались на равных. Кому что. Слезы — привилегия девчонок. Им это пожалуйста, разрешается. Плачь на здоровье. Хоть потоп устрой — никто слова не скажет. Все-таки иногда и девчонкой, выходит, неплохо быть. Как раз когда особенно неприятно быть мальчишкой. Не распускай губы, мальчик, говорят тебе, стисни зубы и держись. Будь мужчиной — этого ждут от тебя Бог, Король и Страна. Умри с честью, без единой жалобы. Тогда тебя возлюбит бог и будут любить девушки, и ты получишь Крест Виктории — посмертно. В таком духе, одним словом.
Так откуда же взялись эти слезы? Вот стыд-то! До сих пор их словно плотина сдерживала, а теперь они хлынули и текут свободным потоком. Эти слезы — о том, что раньше почти не тревожило. О тоске, что залегла в озерах маминых глаз. Серые озера маминых глаз, в них такая глубина, кажется, войди и утонешь. Теперь он боялся за эти глаза.
Это важные перемены, Сэм. День настал, вот что они означают.
Наверно, кто-то ведет счет. Может быть, даже ты сам, незаметно для себя, пока тебя вдруг не захлестнет и не поставит лицом к лицу с жизнью. Ты закрывал глаза, а все здесь, Сэм. И никуда тут не денешься. Подходящая минута, чтобы это осознать. Как раз когда твой мир разваливается на куски.
«Может, тебя проводить домой?» — спросил тот человек, а потом вошел в трамвай, как будто спрашивал не всерьез. Что он, просто болтал или боялся опоздать на работу? Не может же он, правда, потерять работу из-за какого-то мальчика, даже если этот мальчик — Сэм, сидящий под дождем на тротуаре. Он, наверно, работает в ночную смену, один всю ночь напролет, охраняет от воров заводские ворота и, съежившись, дрожит от холода в три часа ночи, когда, кажется, нет больше сил дожидаться, чтобы наступило наконец утро и можно было ехать домой.
Четыре
Через некоторое время — кто знает, который это был час, — у Сэма заболело левое плечо. Словно от тяжелой ноши. Словно у него вывих плечевого сустава. Тьма вокруг была кромешная, а болело все сильнее, прямо зубами драло. С ним так частенько бывало, стоило ему сильно устать, или промерзнуть, или надеть слишком тяжелую одежду. Похвастаться крепким сложением Сэм не мог, и к концу трудного дня у него обычно что-нибудь да болело. Даже легкая одежда начинала тогда давить на плечи. Может, там действительно какая-нибудь косточка вывихнута, а может, это был ревматизм. Сэм не знал, и никто не знал, потому что Сэм никому ничего не говорил. Зачем? Ведь никакой доктор не помог бы ему без денег.
Сэм был у врача лишь раз в жизни, по поводу ушей. Он слышал, как мама сказала: «Этим нельзя пренебрегать. Придется сводить его к врачу. Уж слишком близко к мозгу».
В семье у Сэма к врачу обращались, только когда собирались родить или помереть. Боль была ужасная, а тут стало еще хуже. Шутка ли — услышать, что у тебя болит слишком близко к мозгу. Раз речь пошла о враче, значит, болезнь неизлечима, наверно, вроде Питова диабета. А раз так, что проку бегать к врачу, ведь он же не гадалка и не сможет смягчить приговор, как ни серебри ладонь. Да он только отведет глаза, посмотрит в окно и пробормочет что-нибудь насчет того, что надо быть мужественным. «Не стану скрывать от тебя, мальчик: через полгода ты можешь умереть».
Но это была лишь серная пробка — в целый ярд длиной. «Я был ужасно смущен, — рассказывал отец. — Что этот мальчишка, никогда ушей не моет?» И Сэм был смущен. Пойти к врачу и вернуться от него живым было словно деньги зря выбросить. Вот если бы он там грохнулся замертво, тогда бы все его простили и охотно оплатили бы счета. Даже счет в цветочном магазине за венок.
Что только не приходит мальчишке в голову. И правда, все на свете как-то связано… Снова его мучает боль, снова он в растерянности.
Пять
Сквозь сон Сэм почувствовал два горячих прикосновения: на груди и под лопаткой — и нехотя осознал чье-то присутствие, чье-то чужое, чуждое, постороннее вмешательство, словно бы вторгшееся издалека. Словно на полпути куда-то, куда ему так важно попасть, его вдруг останавливают и не дают дойти до конца. Сэм сопротивлялся, и горячие прикосновения то обретали, то утрачивали реальность и в конце концов стали частью сна, в котором тетечка, чтобы выгнать из его тела болезнь, лепила на него горячие припарки. Ну, уж этого он стерпеть никак не мог, даже в самом глубоком сне, и проснулся с воплем: «Сейчас же отстаньте, слышите? Не троньте меня! Можете самой себе ставить ваши вонючие припарки!»
Никакой тетушки не было, а припарки оказались двумя перепуганными кошками, которые, шипя, прыснули в стороны, когда он вдруг вскинулся и заорал, и сам он был перепуган не меньше их и плохо понимал, что к чему.
Он испустил вздох из бездны охватившего его отчаяния, из такой глубокой, глубокой бездны… Может, здесь и вправду обрывается мир и дальше — пропасть? Пальцы судорожно впивались в грязь, в пыль, хватались за комки глины — только бы удержаться, пусть и не понимая, где он и что с ним.
Ничего похожего на то, что обычно окружает тебя по утрам. В слабом сером свете едва проступали расплывчатые груды не то земли, не то мусора да виднелись похожие на ножки грибов столбы, на которые опиралась тяжелая темная громада. Все остальное под каким-то неестественным углом уходило в землю. Жуткая картина. Но было ни кровати, ни хлопающей шторы, ни отрывного календаря с изображенной на нем картой мира. Не было потрепанных комиксов (на стуле из гнутого дерева), которые, прежде чем они дошли до Сэма, читали и перечитывали 19 других мальчишек. И никто не звал его из кухни:
— Сэм, иди скорей. Да иди же, Сэм, а то в школу опоздаешь.