Воображаемый собеседник

Савич Овадий Герцович

Овадий Герцович Савич (1896–1967) более известен широкому читателю как переводчик испанской, чилийской, кубинской, мексиканской, колумбийской поэзии. «Воображаемый собеседник» единственный раз выходил в 1928 году. Роман проникнут удивлением человека перед скрытой силой его души. Это тоска по несбывшемуся, по разнообразию жизни, «по высокой цели, без которой жизнь пуста и ничтожна».

МЕСТО В МИРЕ

Мы встречались сравнительно редко, и я не мог бы сказать, что это были запомнившиеся встречи. Савич был человеком, который не делал ни малейших усилий, чтобы запомниться, произвести впечатление. Он знал — это чувствовалось — цену показного блеска. При этом внешность его как раз запоминалась. Он был хорош собой — с бледным, матовым лицом, с седой шевелюрой, с мягкими движениями, неторопливый, сдержанно-ровный.

Не помню, когда мы познакомились, — должно быть, в конце сороковых годов, когда я переехал в Москву из Ленинграда. Знал я тогда о нем очень мало — близкий друг Эренбурга, в доме которого мы встречались, переводчик, участник испанской войны. И наши короткие, где-нибудь в стороне от шумного стола, разговоры почти ничего не прибавляли к этому знанию о нем, кроме, может быть, впечатления некоторой отстраненности, заставляющей догадываться о замкнутости душевного мира. Когда мы познакомились ближе, я понял, что ошибаюсь. Он был общителен, хотя и немногословен. То, что он говорил, вынимая трубку изо рта и попыхивая дымком, было направлено к собеседнику не для того, чтобы заставить его прислушаться, а для того, чтобы внимательно выслушать собеседника, а потом в двух-трех словах согласиться или не согласиться.

Что можно было сказать о Савиче по его внешности, по манере держаться? Он был похож на государственного деятеля западного типа — министра, дипломата. Сходство обманывало.

Его светлые глаза под глубокими надбровными дугами смотрели на мир задумчиво, внимательно, немного грустно — но однозначно.

ВООБРАЖАЕМЫЙ СОБЕСЕДНИК

РОМАН

1. ПЕТР ПЕТРОВИЧ ОБЫДЕННЫЙ ПРИГЛАШАЕТ СОСЛУЖИВЦЕВ НА СВОИ ИМЕНИНЫ

В главном распределителе губернского суконного треста за все время его существования не случилось ни одной растраты. Как ни относиться к этому событию, но, повторяя любимые слова заведующего, тов. Майкерского, — факт остается фактом, и этот факт подтвержден многочисленными протоколами ревизий, неизменным доверием начальства и полным отсутствием хотя бы самого пустякового дела о служащих распределителя в бумагах местной прокуратуры. Мало того, в книгах распределителя не значилось ни одного случая утечки, усушки, утайки, безвестной пропажи или иного исчезновения лакомого товара. Распределитель и его заведующий получили несколько премий и похвальных отзывов за образцовую постановку дела, и не далее как прошлым летом служащие выиграли на конкурсе местной газеты пять бесплатных мест в крымской санатории.

Само собою понятно, что такая постановка дела и такие с чудесами граничащие успехи зависят в первую очередь от состава сотрудников учреждения. И, действительно, случай и тов. Майкерский подобрали людей с такою тщательностью и заботливостью, с какою в прежнее время самые нежные родители выбирали женихов дочерям. Как и упомянутые родители, случай и тов. Майкерский не гнались ни за умом, ни за красотой. Они искали только честных и положительных — и в этих качествах уже испытанных — людей. Путем долгого и тщательного отбора, неутомимой внимательности к каждой мелочи, путем самых подробных справок о прошлом каждого кандидата, путем безжалостной и жестокой расправы с теми, кто провинился хотя бы только в мыслях, случай и тов. Майкерский в конце концов создали такой кадр сотрудников, что упомянутые родители могли бы приходить в распределитель, как в бюро для приискания женихов. Это отнюдь не преувеличение, потому что сотрудники распределителя считались в городе лучшими женихами. Тов. Майкерский недаром был убежден, что основы служебного поведения сотрудника заложены в его семейной жизни, и недаром наводил справки и в этой области, и не потерпел бы легкомыслия в сердечных делах, вполне резонно опасаясь, что оно может быть перенесено на кассу, на товар, на бухгалтерские книги и на все отношение к службе.

Как уже указывалось, от сотрудников распределителя не требовалось ни ума, ни красоты. Этим показным, не доводящим до добра качествам в распределителе предпочитали непоколебимую честность и истовость к службе. И кровожадным ревизорам, как местным, так равно и из центра, с глубоким удивлением приходилось подтверждать своею подписью: даже неявок, даже опозданий на службу без уважительных причин не наблюдалось в чудесном распределителе. Не наблюдалось задержек и перебоев в работе. Не имелось перерасходов, дутых накладных и невыгодных сделок с частными торговцами. Частные торговцы вообще не подпускались на версту к распределителю. Жалобная книга — и та блистала девственною нетронутостью чистых страниц. Не было перегружения штатов. А с другой стороны — не жаловались сотрудники, утомляясь как раз в меру и к сроку законного отпуска. Жалованье выплачивалось накануне красного числа. Строгая очередь отпусков и до абсолютного минимума доведенное число командировок вызывали неизменное восхищение ревизоров. Даже путешествие курьера Кочеткова к председателю треста на предмет помощи кухарке при изготовлении обеда для ревизоров рассматривалось как командировка. Отчетность, не греша многословием, была точнее аптечных выкладок. Санитарно-гигиенические условия, в которых работали люди и лежало сукно, удовлетворяли всем последним требованиям науки, законов и общественного мнения. Словом, не в пример прочим учреждениям, ревизия бывала для распределителя своеобразным праздником, днем законного и скромного торжества, общего удовлетворения и чем-то вроде поголовной раздачи похвальных листов.

Каждое будничное утро, в без четверти девять, курьер Кочетков, проживавший в бывшей швейцарской комнате особняка, отведенного под распределитель, быстрым шагом обходил помещение и убеждался в полной неприкосновенности товара в кладовых и казенной мебели в комнатах, убранных им еще с вечера по приказанию тов. Майкерского. Затем Кочетков раскладывал на столе в прихожей красиво разграфленный лист, на котором расписывались под его наблюдением сотрудники, точно отмечая, минута в минуту, время прибытия на службу. Несколько нетвердым, по причине поздней ликвидации безграмотности, почерком Кочетков, всегда первый, при запертых еще дверях, проставлял на листе свою фамилию, после чего отпирал входную дверь.

А на улице, смотря по времени года, то постукивая ногою о ногу, то присев в холодке на ступеньку, дожидался этой минуты бухгалтер Евин. Он быстро проходил мимо курьера, расписывался на листе, покрывая своим именем всю отведенную под № 2 графу, но отнюдь не вторгаясь в соседнюю, и потом уже здоровался с Кочетковым.

2. СЧАСТЛИВАЯ СЕМЬЯ

Елена Матвевна ростом была невеличка, но для своего роста, пожалуй, чрезмерно раздалась в ширину. Этою природною склонностью она обладала и в молодости и, выходя за Петра Петровича замуж, заполнила венчальное платье телом так туго, что одна пуговка под самым венцом оторвалась и тем причинила Елене Матвевне немалую неприятность. Когда же стали подрастать дети, она и вовсе сменила платья на широкие балахоны. И частенько говорила ей дочь Елизавета:

— Что это такое на вас надето, мама? Простыня не простыня, платье не платье, — ничего не разобрать. Ну, прямо будто чехол от кресла.

Елена Матвевна застенчиво улыбалась и закрывала лицо короткою пухлою рукой. Почти что шепотом, извиняясь, она отвечала:

— Я под венцом, вся в белом, очень была хороша. Мы с мамашей тогда венчальное платье три недели шили и даже ночей не спали. Уж, кажется, я и не ела тогда ничего от страха, и вот ночей не спала, а все-таки пуговка под венцом отскочила. Как я тогда от стыда сгорела! Стою прямо, венец на голове, певчие поют, а у меня одна мысль: разошлась сзади прорешка или нет, заметили это шафера или не заметили? Прямо как в столбняке стояла, ничего не видела, не слышала. И что же ты думаешь, — за столом свадебным шафер мой, Мышаткин, Семен Иваныч, интересный был мужчина и очень остроумный, подает мне пуговицу и говорит: изволили обронить, говорит, а я, говорит, на счастье поднял и требую выкупа. Да, так и сказал. Муж, говорит, разрешаешь на радостях облобызать молодую?

Но Елизавета Петровна не любила этих рассказов и, перебивая мать, заявляла:

3. ЧЕРКАС ЗАКАНЧИВАЕТ ПРАЗДНИК ПЛЯСКОЙ

День был жаркий, воскресный, двенадцатое июля по новому стилю, охотничий праздник. К вечеру, однако, жара настолько спала, что ни в какой мере не могла помешать аппетиту гостей. А гости прибывали с такою же точностью во времени и в том же порядке, в каком они являлись на службу. Так, первым был введен в столовую бухгалтер Евин. Едва подойдя к ручке хозяйки, на минуту показавшейся из кухни, и поздравив ее, он схватил руку Петра Петровича и сказал:

— Петр Петрович, желаю здравствовать и процветать, как в семье, так и на службе — до любой сверхурочной нормы. А Кочеткова нет?

Петр Петрович с Евиным расцеловался и широко улыбнулся.

— Нет, — ответил он, — Кочетков тут. На кухне сидит.

Евин ударил себя руками по бедрам.

4. ГРАЖДАНОЧКА, РАЗРЕШИТЕ ВАМ ПОНРАВИТЬСЯ

Началось это, на взгляд других, может быть, очень обыкновенно, но Елизавета думала иначе. Даже теперь, когда она вспомнила свою первую встречу с Камышовым, вся кровь кидалась ей в лицо и сердце начинало ускоренно биться. Было что-то неистребимо романтическое если не в самом событии, то в ее желании видеть это событие именно таким. А началось это так.

Однажды Елизавета возвращалась со службы домой одна. И у самых ворот дома она увидала, что стоит какой-то молодой человек с папироской во рту и кого-то поджидает. Она скользнула по нему взглядом, и, как уверяла потом себя, но никогда не признавалась Камышову, сердце подало ей знак еще до того, как он заговорил. Молодой человек стоял без фуражки, волосы у него на голове росли обильно и вольно, и даже постороннему взгляду становилось немедленно ясно, что волосы эти куда мягче шелка и всех других материй. Кроме того, Елизавете будто бы сразу запомнились его глаза, светлые и веселые, умные и живые. И еще, кроме глаз, Елизавета уверяла себя, что сразу оценила и лицо незнакомца, и рост его, и все прочее. Как бы то ни было, вполне достоверно лишь следующее.

Когда Елизавета проходила мимо молодого человека, он поспешно отбросил свою папироску, пригладил волосы пятернею (волосы, конечно, пятерни не послушались, — для того ли росли они так буйно, чтоб можно было смирить их одним взмахом?) и сказал ей, пожалуй, чересчур развязно и даже шутовски, и уж во всяком случае явно нарочитым тоном:

— Гражданочка, разрешите вам понравиться.

В чем бы ни уверяла себя Елизавета потом, но в ту минуту она только рассердилась. Правда, следовало, может быть, оставить обращение нахала без ответа и гордо последовать своим путем, — ну, может быть, только вздернуть голову или уж в крайнем случае повести плечом, и то только одним. И многие люди, наверно, не одобрили бы Елизаветы, узнав, что она ответила нахалу не одним молчанием. Многие люди осудили бы ее и даже отнеслись бы к ней подозрительно, узнав, что она остановилась и сказала несколько слов молодому, столь нахальному человеку. Но это только спустя долгое время Елизавета придумала, что будто какая-то непостижимая сила заставила ее остановиться, — разве ж существуют непостижимые силы в наше разоблаченное время, — на самом деле, Елизавета только рассердилась. За кого он ее принял в конце концов, этот чужой светлоглазый мальчишка, что обратился к ней так развязно, и притом еще шутовским тоном. И она гордо сказала ему, и при этом проделала также и все дозволенные жесты, то есть вскинула голову и пожала плечом:

5. БАЛАГАН — И ЕЩЕ БАЛАГАН

Наутро после дня рождения Петра Петровича порядок расписывавшихся на явочном листе сотрудников распределителя несколько изменился, а Петракевич умудрился даже опоздать на целых пять минут, и тов. Майкерский с большою тревогой в сердце и с явочным листом в руках поджидал его у входа. Петракевич все же явился, мрачно выслушал нотацию и молча проследовал наверх. А тов. Майкерский сказал Петру Петровичу, стоявшему рядом с ним:

— Я уже вчера подумал, тов. Обыденный, что, пожалуй, вы слишком много графинчиков выставили на стол. Это и работе может повредить, и указывает на некоторое излишество.

Петр Петрович знал: когда начальник обращается к нему не по имени-отчеству, а по фамилии с прибавлением слова товарищ, это — дурной признак. Он промолчал и почувствовал какое-то стеснение в груди и неожиданный приступ зевоты. Глухая, нудная тоска, как невозможный зверь, которого Петр Петрович проглотил целиком, шевельнулась в нем и, как зверь, расправила члены, так что все внутри у него заныло.

Вообще в это утро работа не ладилась у всех. Евин — и тот обнаружил в книгах какой-то ехидный, не замеченный им просчет и, с выступившим на лбу холодным потом, сообразил, что ему придется переписать целую книгу у себя на дому по ночам, чтобы этот просчет скрыть. Язевич расплачивался за вчерашнее свое обжорство несварением желудка и то и дело переносил руки от деловых папок к собственному животу, чтобы растереть его, что, впрочем, не прекращало болей. Райкин и Геранин суетились больше обычного, но и больше обычного, казалось, совершенно не желали понимать, что им говорят. Петракевич молчал по обыкновению, но вместо того, чтобы с сердцем швыряться папками и скрести пером так, будто необходимо было испытать прочность не сукна, а казенной бумаги, он сегодня сидел тихо, ни к чему не прикасался, подпер руками голову и глядел в угол невидящим взглядом. Ендричковский, как бы подчеркивая, что он ничего и не желает делать, слонялся из угла в угол, заложив руки в карманы, насвистывал тот мотив, который вчера играли Райкин и Геранин и под который так залихватски плясал Черкас, и, встречаясь глазами с сослуживцами, как-то вызывающе усмехался. А Лисаневич из природной вежливости со страхом разглядывал всех и несравненно больше интересовался самочувствием сослуживцев, нежели делами. Только Кочетков бойко покрикивал внизу на посетителей да тов. Майкерский засел у себя в кабинете и был недоступен обзору.

Конечно, в это утро на сотрудниках сказывалось похмелье. Но в конце концов опытным людям не привыкать стать к понедельничному похмелью. Дело было не в том, или, вернее, — не только в том. Всех смущала одна мысль, а именно, что вчера что-то произошло. А вот что — хоть убей, память никому не подсказывала. Помнили, что угощение было роскошное, что сначала разговор не клеился, а потом явился не то очаровательный, не то жуликоватый артист. Помнили, что артист сразу оживил общество и что с ним было немало выпито. Смутно, но все-таки вспомнили, что потом артист что-то очень длинно говорил и, кажется, обидел Петра Петровича. А вот чем обидел — оставалось неясно. Вчера как будто это знали и понимали, а сегодня никто вспомнить не мог. Дальше, кажется, намечался скандал. Но почему скандал, было непонятно. А потом все завертелось, закружилось и даже заклубилось. Бешеной пляскою Черкаса, захватившей сердца, все кончалось. Никто не помнил, что было дальше, когда — раньше всех — ушел тов. Майкерский, — не случилось ли затем еще чего и как он сам добрался домой. А вместе с тем все ясно чувствовали, что нечто в их мире безусловно изменилось и нельзя так просто вернуться к обычному распорядку жизни. И опять-таки никто не знал, что же, собственно, изменилось, а только все были убеждены, что перемена связана с Петром Петровичем, и потому предпочитали отводить от него глаза. А когда заговаривали с ним, то сами слышали, как фальшив звук их голоса, сами себе удивлялись и все-таки ничего с собой поделать не могли. И ведь не то чтобы Петр Петрович потерял в их глазах присущий ему вес и уважение, — наоборот, к этому прибавилось еще что-то, нечто вроде жалости, сострадания, но это-то и смущало, и главное — было совершенно непонятно, откуда взялось такое чувство.