Даурия

Седых Константин Федорович

В шестой том "Библиотеки сибирского романа в 20 томах" вошел роман "Даурия" Константина Фёдоровича Седых (1908-1979), который рассказывает о полувековой жизни сибирского казачества. Автор описывает историю края, бывшего когда-то местом ссылки и каторги, воспевает его суровую и прекрасную природу, а также показывает лучших людей Забайкалья, их героическую борьбу за Советскую власть в Сибири.

О КОНСТАНТИНЕ СЕДЫХ И ЕГО РОМАНЕ «ДАУРИЯ»

Иногда можно услышать, что литература и статистика — вещи несовместимые.

Но ведь именно цифры очень красноречиво говорят о популярности того или иного произведения. И разговор о романе Константина Седых «Даурия» мы начнем со статистической выкладки: за десять лет со времени опубликования эпопея писателя–сибиряка выдержала тридцать изданий в нашей стране, широко издавалась за рубежом.

Как сложился творческий путь К. Седых?

ДАУРИЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Зеленая падь широко и прямо уходит на юг, где сливаются с ясным небом величавые гряды горных хребтов. В пади, под тенистой навесью кустов черемухи и гладкоствольных верб, – голубой поясок неширокой извилистой Драгоценки. В кипрейнике и бурьянах правого берега – черные срубы бань, замшелые плетни огородов, тусклая позолоть крытых тесом шатровых крыш. Из травянистого переулка выбегает дорога, круто срывается в речку, переходит ее и лениво ползет на заречный, дымно синеющий косогор.

На западном краю поселка, у дорожных росстаней – высокий полосатый столб. На столбе – выбеленная солнцем доска. Она указывала раньше название поселка, численность дворов и жителей. Дожди и ветры уничтожили надпись. Только жирно и косо написанная восьмерка осталась в нижнем углу доски. За столбом – сопка с белой часовенкой на макушке, с редкими кустиками дикой яблони на южном склоне. У подошвы сопки щедро рассыпаны в болотном вереске и осоках серебряные полтины мелких озер.

Пятистенный дом Улыбиных у самой речки. Он глядит полуовальными, в желтых наличниках, окнами прямо на полдень. У окна, в огороженном дранками садике, вечнозеленые елки, игластая недотрога-боярка да воткнутые в квадратную гряду колья в хрупких колечках прошлогоднего хмеля.

В войну 1854 года отличился на Дальнем Востоке казак Андрей Улыбин. Англичане пытались высадить в бухте Де-Кастри, защищаемой пешей полусотней забайкальцев, десант морской пехоты, чтобы изгнать с Амура русских. Пока с судов английской эскадры, окутанных дымом пальбы, летели гранаты и бомбы, Улыбин лежал за камнями. Но едва пальба утихла и к берегу понеслись, сверкая на солнце веслами и штыками, шлюпки десанта, он вместе с другими казаками выполз на рыжий обрыв у входа в бухту. Первым же выстрелом сбил он на передней шлюпке одетого в белый китель рослого офицера с подзорной трубой в руках. Англичане в замешательстве повернули назад. За это и был Андрей Улыбин первым из забайкальского войска награжден Георгиевским крестом и представлен к производству в урядники.

II

Над синими силуэтами заречных хребтов, в желторудых просторах рассветного неба, лежали, похожие на гигантских рыб, сизые облака. По краям облаков играли алые блики – предвестники солнца. От Драгоценки тянул зябкий утренний ветерок.

На выкрашенное охрой, в точеных перилах крыльцо вышел, позевывая, сутулый и желтоусый Северьян Улыбин. У него побаливала в это утро пробитая японской пулей нога. Почесав волосатую грудь, повздыхав, грузно протопал он по ступенькам крыльца.

Под крытою камышом поветью, в тени, понуро стояли дремлющие Гнедой и Сивач. У омета прошлогодней соломы лежали два круторогих быка. На одутловатых бычьих боках холодно поблескивала роса. Северьян прошел в сенник. Поплевав в широкие мозолистые ладони, привычно взялся за вилы-тройчатки. Кони подняли головы, оживились. Шумно сопя и отряхиваясь, встали с соломы быки. Там, где они лежали, тоненько вился синий пар.

Пока Северьян кидал им хрусткое, пахнущее медом сено, с крыльца спустился в ограду Роман, невысокого роста, смуглый и круглолицый крепыш. Из-под выцветшей с желтым околышем старой отцовской фуражки на загорелый Романов лоб выбивалась темно-русая прядка чуба. Полуприкрытые ободками длинных и темных ресниц, полыхнули озерной синью его глаза, когда он вприщур поглядел на солнце, встающее из-за хребтов.

Одет был Роман в вышитую колосьями и васильками, много раз стиранную рубаху, туго стянутую наборным ремнем. Широкие из китайской далембы штаны были заправлены в ичиги, перевязанные пониже колен ремешками. На концах ремешков болталась пара сплюснутых, с тупыми концами пуль.

III

За излуками Драгоценки начинался выгон – тысячи десятин целинного, отроду не паханного простора. Многоверстная поскотина вилась по мыскам и увалам, охватывая замкнутым кольцом зеленое приволье, где отгуливались казачьи стада. Белесый ковыль да синий, похожий на озера, покрытые рябью, острец застилали бугры и лощины.

Роман пустил Гнедого в намет. Он любил скакать в степную необозримую ширь. Смутно видимую вдали поскотину сразу вообразил он идущей в атаку пехотной цепью, а березы – зелеными знаменами, развернутыми над ней. Вместе со скачкой к нему всегда приходили мечты, упоительная игра в иную, ныдуманную жизнь, где любое дерево и камень ширились, росли и могли превращаться во что угодно. При всяком удобном случае погружался он с радостью в беспредельный мир своей выдумки. Никогда ему не было скучно наедине с самим собой. Сбивая нагайкой дудки седого метельника, упрекал он себя: «Зря я оробел. Надо было ее поцеловать. И как я раньше не замечал, что она такая отчаянная». Южный ветер бил ему прямо в лицо, степь пьянила запахом молодой богородской травы, и запел он старую казачью песню:

Косяк он нашел не скоро. Солнце стояло уже прямо над головой, когда меж клыковидных утесов, в распадке, у ручья увидел он около тридцати разномастных, монгольской, низкорослой породы, кобылиц. Вислоухий и белоногий чепаловский жеребец Беркут стоял на пригорке, разглядывая подъезжающего человека.

Роман выехал на пригорок. Беркут тупо стукнул нековаными копытами, повернулся, пошатываясь, побрел к косяку. Вид у него был усталый, словно сделали в эту ночь на нем непосильный пробег. «С чего он такой вялый? – подумал Роман. – Захворал, никак». Он догнал жеребца, объехал вокруг и заметил на правом его предплечье, вершка на два пониже шеи, косую рваную рану. Когда Беркут шагал, рана раздвигалась, показывая матово-белый комок плечевого мускула. «Да его, кажись, волк хватил. Вот незадача. Все ли у него в косяке ладно?» Роман спустился с пригорка, внимательно разглядывая косяк. Машки не увидел. «Где это она? В кустах разве?» Он направил коня в тальник на берегу ручья, едва опушенный длинной и узкой листвой. Кобылицы там не было.

IV

Вечером, накануне праздника Николы вешнего, съехались с пашен казаки. Везде дымились бани, в каждой ограде отдыхали у коновязей потные кони. Распряженные быки, никем не провожаемые, весело помахивая хвостами, тянулись из улиц на выгон. В улицах пахло распаренными вениками, молодой черемуховой листвой и вечерним варевом.

В сумерках застучали в оконные рамы десятники:

– Хозяин дома? – спрашивали они под каждым окном.

– Дома, – отзывались хозяева на привычный оклик.

– Завтра на облаву идти. Сбор возле школы.

V

Киршихинский сивер

[1]

полыхал фиолетовым пламенем цветущего багульника. Купы кедров и лиственниц поднимались над этим недвижимым морем огня, как клубы зеленого дыма. И солнечный воздух переливался над ними тонким сладостным ароматом багульника, смолистой горечью молодой хвои. Казаки остановились в кустарнике. Покурили, посоветовались. Разбились на стрелков и загонщиков. Загонщики остались на месте, а стрелки – в большинстве пожилые казаки, среди которых был и Северьян Улыбин, – пошли вперед. На дальнем закрайке, у подошв отсвечивающих бронзой обрывистых сопок, был скотный могильник. Над падалью вечно кружились, каркали и шипели хищные птицы, трусливо расступаясь, когда из поднебесья, сложив саженные крылья, падал камнем красавец орел.

Стрелки залегли и засели под самым могильником, за огромными, в узорчатых лишайниках, валунами. С берданкой наготове Северьян удобно прилег на теплой выбоине валуна. Прилег и услышал: в сивере исступленно токовали тетерева. Когда тетерева умолкали, было слышно, как где-то высоко‑высоко звенит колокольчиком жаворонок, а в орешниках негромко ликуют желтогрудые песенники-клесты да мерно постукивает красноголовый дятел.

Загонщики шли медленно. Сначала в той стороне бухнул чей-то выстрел, мячик молочного дыма вспух над кустами. И вот началось. Загалдели, заухали, ударили трещотками. Стрелки застыли в нетерпеливом, подмывающем ожидании. Но ждать нужно было долго. Загонщики должны были пройти чащами не меньше версты. И Северьян решил до времени не томить себя. Он приподнялся с выбоины и осторожно повернулся направо. Шагах в сорока от него присел за валуном Платон Волокитин, первый силач во всей станице. Зорко вглядывался Платон в едва покачиваемые ветерком осыпанные цветом кусты багульника. «Если на такого чертяку волк напорется – не уйдет», – с завистью решил Северьян… Невдалеке чуть слышно хрустнул валежник. Северьян притаился, задержал дыхание. По мелкому редколесью прямо на него бежал ленивой трусцой громадный светло-серый волк. Он часто останавливался, чуть поводя небольшими, косо поставленными ушами. Втягивая воздух в подвижные влажные ноздри, зверь вслушивался в людской галдеж. «Умный, стервец», – восхитился Северьян и направил берданку в широкий, полого срезанный лоб волка.

Волк потрусил снова. На опушке остановился так близко, что Северьян отчетливо видел сивые волоски подусников на волчьей морде. В редколесье появились еще два волка. Эти были гораздо мельче, с шерстью желтоватого цвета.

Северьян так и прирос к валуну. Чуть покачиваясь, нащупал надежный упор для локтей, замер. В эти секунды двигались только его жилистые ширококостные руки. Мушка качнулась вверх, вниз и остановилась на тонкой черте звериных бровей. Палец плавно нажал спусковой крючок. Северьян увидел, как подпрыгнул волк, повернулся с невероятной быстротой и кинулся саженными прыжками влево на голый красно-бурый откос. За ним, едва касаясь земли, неслись два других.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Стояли первые дни сентября. В сиверах заречья, устилая заячьи тропы, падал блеклый лист, табунились на ягодниках рябчики и тетерева. По ночам уже подмораживало. Но стоило только выглянуть солнцу, как дымком уносился с заплотов и крыш выпадавший под утро иней, таял на заберегах Драгоценки хрупкий ледок. Закончили трехмесячное обучение, разъехались из поселка кадровцы, увозя с собой на память о милых любушках немало вышитых платков и кисетов. Мунгаловцы дожинали последний хлеб, копали в огородах картофель и на исходе страды все чаще поговаривали о предстоящих девичниках и свадьбах.

Елисей Каргин этим летом и сенокос и страду прожил безвыездно дома. Раньше только и дела у него было, что поважничать с атаманской насекой в руках на воскресной сходке. Нынче же всякий день приходилось ему наведываться в полной форме к войсковому старшине Беломестных и, вытягиваясь в струнку, справляться, не угодно ли чего его высокоблагородию. На квартире Беломестных жил у Сергея Ильича. Утренний чай, во время которого являлся к нему обычно Каргин, он пил на открытой чепаловской веранде. И Каргину приходилось стоять перед ним навытяжку на виду не только семьи Чепаловых, но и всех, кто заходил в этот час к ним по торговому делу. Иногда вместе с Беломестных прохлаждался за чаем и Сергей Ильич. Он откровенно посмеивался в бороду, когда случалось Каргину при нем замирать у веранды с рукой под козырек. Ухмылки купца были больше всего не по душе атаману, привыкшему к почету и уважению. Ругал он Сергея Ильича на чем свет стоит, но службу свою продолжал исполнять аккуратно. Только с отъездом кадровцев вздохнул он вольготно. Едва проводив их, он в тот же день уехал на заимку, где брат Митька и сестра Соломонида дожинали овес. Но пробыть ему там пришлось недолго. Дня через два привезли на заимку пакет от станичного атамана. В пакете Лелеков сообщал, что на Нерчинскую каторгу едет из Читы генерал-губернатор и наказный атаман Кияшко. Каргину предписывалось явиться в Орловскую девятого сентября, утром, во главе мунгаловских георгиевских кавалеров для встречи грозного гостя. Чтобы заблаговременно предупредить казаков, имевших отличия за китайскую и русско-японскую войну, Каргин поспешил с заимки домой.

Вечером на водопое повстречал он Семена. Семен, не дав напиться своему, недавно выменянному на рыжего, вороному коню, погнал его прочь от ключа, едва завидев атамана. Каргин крикнул ему:

– Подожди, не торопись!.. Собирайся, паря, ехать.

– Это еще куда? – недружелюбно спросил Семен, помахивая таловым прутиком.

II

Кутомарская каторжная тюрьма, обнесенная двухсаженными палями, стояла в болотистой пади на берегу торопливой и вечно студеной от множества донных ключей Кутомары. За тюрьмой, на косогоре, горюнилась неприглядная деревня того же названия. Выше по течению речки давно зарастали шиповником и лопухами круглые белые печи заброшенного сереброплавильного завода, который был выстроен в двадцатых годах XIX столетия и просуществовал лет пятьдесят. С той поры и возникла в Кутомаре тюрьма. Случившимися здесь событиями и была вызвана поездка на Нерчинскую каторгу Кияшко.

Политические в Кутомаре завоевали у тюремного начальства ряд льгот и уступок. Они добились того, что не носили кандалов и наручников, заходили свободно в камеры друг к другу. Тесно сплоченные в коммуну, не снимали они шапок перед начальством и отвечали ему только тогда, когда оно обращалось с ними на «вы». Вести об этом дошли до главного тюремного управления. Вскоре начальник тюрьмы был смещен и заменен новым, которому было предписано в самый короткий срок ликвидировать в Кутомаре «режим клуба».

Новый начальник Головкин служил до этого на строительстве Амурской «колесухи», где собственноручно избивал насмерть каторжан. На первой же вечерней поверке в Кутомаре произошло у него столкновение с политическими. Под надзирательскую команду «смирно» вихрем влетел он в камеру.

– Здорово!

– Здравствуйте, – вразброд ответили два-три голоса. Остальные угрюмо молчали.

III

Кияшко приехал в Кутомару осенним ненастным утром. Белая тройка его в окружении конвоя пролетела в карьер по каменистой улице и остановилась у земской квартиры, где топтались под дождем спозаранку собранные для встречи мужики и бабы.

В тюрьме арестантов разбудили чуть свет. К десяти часам утра надзиратели в новых мундирах и начищенных сапогах стали выгонять их на мокрый и темный двор. Под окнами первого корпуса выстроили в две шеренги политических. Напротив них, ближе к воротам, поставили уголовных, которым по распоряжению Головкина было выдано по чарке водки и обещано по другой за встречу губернатора без капризов и претензий.

Из торопливых сентябрьских туч сеялся мелкий холодный дождь. За тюремными палями курились сопки, голый боярышник чернел на солнцепеках. В вершине пади, закрыв зубчатый горный хребет, лежал белесый туман. Арестанты, одетые только в старые, изношенные бушлаты, быстро промокли. Уголовные открыто ругали забившихся под навес надзирателей и требовали разрешения закурить, а за «великое стояние», как успели они назвать эту выстойку на дожде, увеличить вдвое обещанную награду. Старший надзиратель то и дело бегал их уговаривать, а возвращаясь под навес, велел запомнить наиболее горластых, чтобы задать им потом порку.

К обеду дождь перестал на время, и Кияшко не замедлил явиться. Был одет он в черную косматую бурку и каракулевую шапку. За ним неотступно шагал телохранитель упругим кошачьим шагом. Он появлялся из-за его широкой спины то справа, то слева. «Скрадывает как курицу», – позлорадствовал Семен Забережный, находившийся среди сопровождавших Кияшко конвойцев.

Уголовные, с которыми Кияшко поздоровался в первую очередь, дружно ответили ему «здравия желаем». Не задерживаясь, он прошел дальше. Два раза быстро прошел вдоль строя политических, оглядывая их. Тихо и мертво стало на дворе. Вдруг Кияшко остановился, и бурка его распахнулась, когда он повернулся к арестантам.

IV

В неприветливой узкой долине, сдавленной хмурыми сопками, раскиданы улицы Нерчинского Завода. Одни из них, непроходимо грязные, тянутся вдоль мелководной и мутной речушки Алтачи; другие – каменистые и всегда сухие – затейливо лепятся по склонам сопок. Сопки – в буйной заросли березового мелколесья, шиповника и боярки. Крутая «крестовка» испятнана желтыми отвалами старых, давно заброшенных шахт. На берегах Алтачи скупо поблескивают громадные насыпи черно-синего шлака. У Нерчинского Завода солидный возраст. После острога Аргунского и казачьего караула Цурухайтуя – это одно из самых старых русских поселений в Восточной, или Нерчинской, Даурии, как называли этот обширный и малонаселенный край в XVII веке. Пришельцы-казаки нашли на отрогах Крестовой сопки разрушенные временем копи и следы примитивной плавки руды. По старинным преданиям, добывали здесь серебро монгольские ханы. На месте «мунгальских копей» и был основан Нерчинский сереброплавильный завод. Основал его рудо-знатный иноземный мастер Левандиан в лето 1701 года.

После завоевания Амурского края, когда было учреждено Забайкальское казачье войско, Нерчинский Завод был сделан резиденцией атамана четвертого военного отдела. Маленький городок стал тогда весьма оживленным. Крепко обосновались в нем купцы, золотопромышленники и разный чиновный люд.

На квадратной базарной площади городка сверкали вывесками большие нарядные магазины. За ними, повыше в гору, тянулись бесчисленные мучные лабазы и соляные склады. Гордо возносил к голубому небу золоченые маковки крестов громадный собор.

В этом соборе и было устроено торжественное богослужение по случаю приезда в Нерчинский Завод Кияшко. В собор Кияшко проследовал после воинского парада. Следом за ним стали пускать туда и «чистую» публику – купцов, чиновников и офицеров с их семьями. Остальной народ полицейские гнали прочь. Но Каргин и Семен как конвойцы Кияшко прошли беспрепятственно. Кияшко поместился у левого клироса. Между ним и остальной публикой живой стеной стояла его свита.

Телохранитель-осетин все время стоял вполоборота к публике. «И зачем эту некрещеную харю в собор пустили? Откуда тут, к черту, возьмутся революционеры?», – с неудовольствием покосился Семен на телохранителя.

V

Хорошо потрудились мунгаловцы за время отсутствия Каргина и Забережного. Пользуясь сухой и ясной погодой, занимались они скирдовкой хлебов. Еще с дальнего бугра увидели Каргин и Семен давно знакомую, но вечно новую и радостную картину. В золотисто-розовом свете вечернего солнца виднелись в казачьих гумнах любовно сложенные скирды, багряные стога гречихи, белые ометы овсяной зеленки. Тесно было гигантским скирдам богачей на просторных гумнах. Как горы, выглядели они рядом с тощими скирдами поселковой бедноты.

Когда проезжали мимо гумен купца Чепалова, Платона Волокитина и братьев Кустовых, Каргин завистливо сказал:

– Ты смотри, сколько у них нагорожено. Что ни кладь, то амбар хлеба. Всем они нос утерли. За такими нам, грешным, не угнаться. Умеют…

– Чужими руками и не то можно сделать, – зло перебил его Семен. – Эти сволочи пшеницей засыпятся, а работникам при расчете по пятнадцати рублей за год отвалят. Знаю я их.

– И чего это ты злишься, Семен? Каждый справный хозяин у тебя – сволочь да подлец. Нехорошо, паря, так. Надо же меру знать.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Много семей оставила война в Мунгаловском без хозяйских, до всего доходчивых рук. Загорюнился и притих поселок. У церковной ограды не собирались больше в будничные вечера охочие до веселья девки. Под темным и теплым небом не звучали там песни кадровцев, не мелькали красные огоньки папирос, не шептались в тени тополей влюбленные пары. Распрямились и загустели на месте игрищ полынь да крапива. Целыми днями разгуливали в них наседки с цыплятами, спали разморенные зноем свиньи.

Пусто было не только в поселке. Меньше виднелось народу на густотравных ближних и дальних покосах. В широких падях стояли деляны некошеной травы, лежала неубранная кошенина, давно превратившаяся в заплесневелую труху. За воротами поскотины, у дороги к заимкам, зарастал остистым пыреем наполовину передвоенный пар низовского казака Лукашки Ивачева. Выпряженный плуг валялся в затравенелой борозде. На широком лемехе его, когда-то ясном, как зеркало, вила затейливые узоры ржавчина, мышиный горошек, усеянный крошечными стручками, беззаботно оплел колесные спицы и бычье ярмо. На меже стояли рассохшийся лагушок из-под воды и трехногий таган, на котором болталась какая-то выбеленная солнцем тряпка.

Первое время мунгаловцы не замечали горького запустения на лугах и полях. Было им не до этого. Провожали они в чужедальнюю сторону сыновей и братьев. Провожали с выпивками и песнями, с пьяным бахвальством. Требовали старики на проводинах от своих служивых не посрамить в боях казацкого звания и со славой вернуться домой. Никто из них не думал в те дни о работе. Тряхнув стариной, вспоминали седые служаки Вафаньгоу и Тюренчен, Мукден и Лябян. И было им, пьяным, по колено любое море.

Но отшумели прощальные гульбища, и наступило безрадостное похмелье. Неприглядная обыденность властно напоминала о себе всем, кто остался дома. Снова нужно было впрягаться в работу, наживать горбы и мозоли в заботах о хлебе насущном. В ту пору и бросились людям в глаза нераспаханные пары, тоскующие о литовках травы.

Проезжая мимо Лукашкиного плуга, с болью глядели на него старики и бабы и по-особенному тяжело переживали нагрянувшую беду. Не одна молодуха глотала соленые слезы, а старики угрюмо вздыхали и с тоски оглядывали поля, где начинала уже приметно желтеть пшеница, волнуемая горячим ветерком, и никла долу под наливными колосьями белесая ярица. Умудренные опытом, знали старики заранее: надолго затянется в этот год страда и немало хлеба, выбитого осенней непогодью, вылущенного прожорливой птицей, уйдет под снег. И от тягостных дум сушила сердца стариков кручина.

II

Едва управились мунгаловцы с сенокосом, как было получено предписание атамана отдела. В нем приказывалось начать в свободное от работы время строевое обучение молодых казаков, которым исполнилось по восемнадцать лет. Так набралось около сорока человек. Их разбили на два взвода, и каждое воскресенье, выбранные на сходке взводными командирами Петрован Тонких и Никифор Чепалов гоняли их по площади до седьмого пота. Из станичного арсенала Каргин привез учебные винтовки и пики. И холостежь, обученная шагистике, принялась постигать такую премудрость, как разборка и сборка ружейного затвора, зубрежка названия каждой из семи его частей, владение шашкой и пикой. Освободили от обучения только явных калек.

Роману не повезло. Угодил он во взвод Никифора, который относился к нему с нескрываемой неприязнью и донимал его не мытьем, так катаньем. Он следил за каждым его шагом, распекал и наказывал за малейшую ошибку. А наказание было известное – дополнительная порция шагистики и бега. Бегал Роман по площади, лило с него семь потов в то время, когда остальным давалась передышка. Никифор неотступно следил за ним, то и дело покрикивал:

– Бегом, шагом!.. Бегом, шагом! – Особенно старался он, когда за учением наблюдали старые казаки. Угодить на придиру-взводного было немыслимо. Роман терпел – и не вытерпел. Он попросил Каргина перевести его во взвод Петрована. Но Каргин только посмеялся над его просьбой. Узнавший об этом Никифор решил окончательно доконать Романа. С каждого занятия уходил Роман в мокрой рубашке, с подсекавшимися от усталости ногами. Он заметно осунулся, стал неразговорчивым и раздражительным.

Однажды Никифор придрался к нему за неправильно сделанный ружейный выпад. Роман возмутился и запальчиво крикнул:

– Что ты все придираешься и придираешься! Не по правде ведь это. Вон ваш Алешка всем на пятки наступает, а ты ему ни слова.

III

Покупать коня Улыбины поехали в Нерчинский Завод. Они пригласили с собой Герасима Косых, любителя и знатока лошадей. Выехали налегке. Роман кучерил, а отец и Герасим дремали в задке тарантаса. Еще по утреннему холодку добрались до места. Северьян первым делом повел Герасима в китайскую харчевню. Они выпили по чашке рисовой водки, закусили пампушками и варенной на пару свининой. Роман дожидался их на крыльце. Вышли они оттуда оба красные и разговорчивые. Герасим хлопнул Романа по плечу:

– Ну, Ромка, коня тебе выберу ай да люли!

– Дай Бог, – сказал Северьян.

На базаре уже шумел и толкался народ. В праздничной пестрой толпе мелькали белые войлочные шапки караульских казаков, рыжие бороды здоровяков-староверов, соломенные шляпы хохлов, цветные рубахи цыган и синие далембовые курмы китайцев, Скрипели телеги, ржали лошади, гортанно кричали китайцы, хлопали бичами цыгане. Над базаром носились голуби. В церкви звонили колокола.

Северьян и Герасим прошли через весь базар, огляделись, Роман не отставал от них. За мучными лабазами пахло свеженакошенной травой, навозом. На крайней от дороги телеге стоял скуластый, с вислыми усами караулец. К задку телеги был привязан вороной конь. Караулец указывал на него кнутовищем и нараспев кричал:

IV

В успеньев день в Мунгаловском был престольный праздник. Праздник начинался молебном и заканчивался гулянкой. Считалось зазорным не погулять в такой день, не иметь полного дома гостей. Самый последний бедняк тянулся изо всех сил, чтобы иметь в этот день и еду и выпивку. Но война поубавила наплыв гостей, и хлебосольные мунгаловцы остались недовольны своим праздником.

Молебен на сопке начался поздно. Все утро ждали гостей, а они не ехали. Почти все посёльщики собрались к полудню у белой часовенки. Священник Степан долго морил их на сопке. Надеясь, что гости еще подъедут, он не начинал богослужения. Малое стечение народа обещало ему жалкий кружечный сбор. Поэтому он терпеливо коротал время под кустиком дикой яблони в окружении дьякона, псаломщика и церковного старосты. Кругом них по склонам сопки сидели, стояли и лежали на траве живописные праздничные группы казаков и казачек. Под сопкой с веселым гомоном купались в Драгоценке ребятишки.

День был жаркий, жгуче блещущий. Ярко отсвечивала зелень листвы и трав, сверкали на горизонте белые терема облаков, ослепительно синело небо. Истомленные зноем мунгаловцы наконец не вытерпели и послали к отцу Степану двух благообразных стариков с требованием начинать молебен. Отец Степан поглядел на солнце, на жиденькие группы своих прихожан и уныло произнес:

– Да, кажется, пора, – но сам не торопился подыматься. Только когда один из стариков сказал, что так и последний народ разойдется, встал он с нагретой травы и стал облачаться в свою, как начищенный самовар, сияющую одежду. Увидев это, люди со всех сторон заторопились к часовенке.

Роман и Данилка и еще несколько парней лежали на западном склоне сопки под весело лопотавшими на ветерке березками. Изредка они лениво перебрасывались словами. Когда начался молебен, никто из них и не подумал тащиться к часовенке. Вместо этого они растянулись поудобней на теплой черной земле, от которой исходил крепкий и острый душок богородской травы. От часовенки доносились к ним приглушенные расстоянием голоса: то монотонный, навевающий дремоту тенорок отца Степана, то сотрясавшая знойный воздух рокочущая октава дьякона.

V

С войной торговые дела Чепалова пошли все хуже и хуже. Чем дальше затягивалась война, тем труднее приходилось доставать ему товары. Больше половины полок у него в магазине пустовало, а на остальных лежала никому не нужная заваль. Не было не только мануфактуры, даже керосин и сахар не всегда водились у Чепаловых. Уже не раз прикидывал купец, не лучше ли совсем прикрыть торговлю, да не соглашался на это Никифор, который время от времени, хотя и втридорога, умудрялся добывать необходимый товар. Правда, всего в тридцати верстах была Маньчжурия. Китайские бакалейки на том берегу Аргуни ломились от всякой всячины и торговали с завидной бойкостью. Все приаргунские станицы носили шанхайскую далембу, пили, после закрытия монополок, цицикарский ханьшин. Многие купцы, знакомые Чепаловым, смело продавали, взамен русских, китайские товары прямо с полок. Но Сергей Ильич долго считал контрабанду несолидным и недостойным для себя занятием. Так, по крайней мере, он говорил Никифору, который напрасно сулил ему от поездок за Аргунь золотые горы. На самом же деле купец боялся связанного с этим риска. Только осенью шестнадцатого года, когда Аргунь замерзла, решился он отправить Никифора за границу, строго-настрого наказав ему соблюдать осторожность. Для первого случая велел он ему купить кирпичный чай, а при встрече с таможенниками бросать его с воза и удирать. Съездил, однако, Никифор удачно, а по возвращении уверил отца, что быть контрабандистом дело немудреное. Охранялась граница плохо. От Абагайтуя до самой Стрелки, шутил Никифор, полтора таможенника, да и тех легко заставить смотреть на все сквозь пальцы, стоит лишь только позолотить им руку.

Сначала купец контрабандные товары продавал только тем, на кого смело мог положиться. Держал он товары в зимовье под полом. Но скоро осмелел и начал сбывать в открытую все, что привозил Никифор. Дела его сразу заметно поправились, и с прежним хорошим настроением стал он похаживать по своей обширной усадьбе. Так тянулось дело до самых святок. Но на святках пришлось ему пережить неприятную ночь. Только что вернулся Никифор из-за границы, как нагрянуло к ним с обыском таможенное начальство. От страха купец не мог сказать двух слов, когда таможенный чиновник очутился перед ним, солидным баском попросил его одеться и пройти с ним в магазин. Поскрипывая козловыми сапогами, обрывая с усов ледяные сосульки, прохаживался чиновник по столовой, пока купец натягивал на себя не желавшую натягиваться одежду. Чиновник щурил на него маленькие, заплывшие глаза и нагло посмеивался в усы. Наконец с грехом пополам купец оделся, но чиновник уходить из столовой не торопился, делая вид, что никак не может согреть озябшие на холоде руки. Купец сообразил, что это неспроста. Долго не думая, повалился он чиновнику в ноги и взмолился:

– Не губите, ваше благородие! Заставьте Бога молить за вас…

– Не могу-с, сударь! – гневно прикрикнул на него чиновник. – Служба есть служба. Будьте добры встать.

Но купец не желал подыматься, он обнимал сапоги чиновника и часто всхлипывал, уткнувшись лицом в половик.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

В июне 1918 года красногвардейские отряды гигантским полукольцом развернулись у маньчжурской границы. На крайнем правом фланге многоверстного фронта, где вал Чингисхана уходит из русских степей в монгольские, на курганах с пограничными маяками встали сторожевые пикеты Первого Аргунского полка. На востоке занимали пограничные аргунские станицы полки Коп-Зор-Газа. Но в центре, у линии железной дороги, крепко вцепился атаман Семенов в последний клочок Забайкалья. Ключевым пунктом его позиций была Тавын-Тологой – пятиглавая сопка возле границы. Все отроги ее были изрыты окопами и ходами сообщения, опутаны колючей проволокой. Даурская степь просматривалась с сопки на большое расстояние. Ни одного скрытого подступа к ней не было. Заметив малейшее движение на позициях красных, открывали семеновцы артиллерийский огонь. Даже для одиночных всадников не жалели они японских шимоз и шрапнелей.

Преследуя баргутов полковника Казагранди, первыми вышли на границу восточнее Тавын-Тологоя партизанская бригада Вихрова-Петелина и Второй Аргунский полк. Они оказались далеко в тылу главных сил противника, удерживавших станции Шарасун и Мациевскую. Стоило им овладеть сопкой, как семеновской армии были бы отрезаны пути отступления за кордон. Чтобы предотвратить эту опасность, Семенов срочно усилил гарнизон Тавын-Тологоя последним своим резервом – двумя офицерскими ротами особого маньчжурского отряда и ротой переодетых в русскую форму японских солдат.

Не согласовав своих действий со штабом фронта, связь с которым была крайне затруднена, Вихров-Петелин и новый командир Второго Аргунского Филинов, выбранный вместо Балябина, который был назначен помощником Лазо, решили взять сопку внезапной ночной атакой. Горевшие нетерпением покончить с атаманом и разъехаться по домам, все бойцы на отрядных митингах дружно проголосовали за атаку, и командиры принялись мудрить над планом предстоящей операции, забившись от жары в пастушью землянку.

Вечером, едва померкла над степью заря, сотни аргунцев и петелинцев стали накапливаться во всех падях и лощинах на подступах к сопке. Запрещалось курить и громко разговаривать, на морды коней были надеты холщовые торбы, а бойцы повязали на руки белые повязки. Сотни двигались шагом. В росистых травах чуть слышно шелестел конский топот, поскрипывали седла, позвякивали стремена. Сосредоточенно и хмуро прислушивались люди к ночной тишине и все поглядывали на смутно видимые на фоне сумеречного неба черные вершины загадочно молчавшей сопки.

Четвертая сотня передвигалась среди песчаных отлогих увалов. Ехали по три человека в ряд, держа направление на самую высокую макушку Тавын-Тологоя, над которой переливчато горела зеленоватая звезда.

II

В день выхода красногвардейских отрядов на границу у Тавын-Тологоя Василий Андреевич Улыбин возвращался в штаб фронта из поездки в Первый Аргунский полк. С этим полком он породнился еще в декабре 1917 года. Эшелоны аргунцев ехали с империалистической войны к себе в Забайкалье и приближались к Иркутску, когда в нем шли ожесточенные уличные бои с восставшими юнкерами. Подавлением восстания руководил бывший прапорщик Сергей Лазо. Опасаясь, что казаки примкнут к юнкерам, он отправил к ним группу лучших большевистских агитаторов во главе с Василием Андреевичем, который незадолго перед этим выбрался из своей якутской ссылки. Аргунцы, к радости Василия Андреевича, оказались настроенными революционно, и агитировать их не пришлось. Они единодушно постановили оказать поддержку Красной гвардии. Но когда прибыли в Иркутск, с юнкерами уже было все покончено.

Полк в полном составе принял участие в похоронах жертв восстания. Над братскими могилами при огромном стечении народа приняли аргунцы присягу на верность революции и сожгли свое старое полковое знамя. Из города уезжали они под красным знаменем, которое вручили им рабочие организации.

Быстро подружившийся с земляками Василий Андреевич вместе с ними уехал на родину. В Чите разогнали они меньшевистско-эсеровский совет, установили Советскую власть. А через две недели Василию Андреевичу и Фролу Балябину, председателю полкового комитета аргунцев, пришлось повести полк против выступившего из Маньчжурии атамана Семенова. Выгнав семеновские банды из пределов Забайкалья, аргунцы разъехались по родным станицам, в которых не были четыре года.

Но в апреле, по первому зову областного ревкома, аргунцы снова поднялись на защиту родного края и сразу же заслужили репутацию самой отважной и дисциплинированной части Даурского фронта.

Василий Андреевич, назначенный помощником Лазо, продолжал держать с аргунцами самую тесную связь. При всякой возможности наведывался он в полк, где завелось у него много друзей и приятелей. Чтобы укрепить еще больше полк, он влил в него несколько десятков командированных на фронт коммунистов и упросил Лазо создать в нем седьмую особую сотню, состоявшую поголовно из читинских рабочих. Но не только дела заставляли посещать его полк. На досуге любил он запросто посумерничать с земляками у бивачных костров и вволю попеть с ними родные казачьи песни. Годы тюрьмы и ссылки научили его ценить эти скромные житейские радости.

III

Полуночный ветерок шевелил холщовые занавески на окнах вагона. На покрытом серой клеенкой столе в стаканах из-под шрапнели, оплывая, дымно чадили две толстые свечи. Под мутно белеющим потолком бились о раскрытые вентиляторы и сердито гудели мохнатые степные жуки. За окнами плыл слитный шумок тополей, топтался и покашливал часовой. Василий Андреевич сидел и разбирал последние донесения командиров частей. Донесения были написаны на выдранных из бухгалтерских книг листах, на железнодорожных квитанциях и обертках из-под китайского чая, на приходно-расходных ордерах иркутского казначейства и бланках благовещенской конторы акционерного торгового общества «Чурин и сыновья». Одни из них были лаконичны и деловиты, другие пространны и заведомо приукрашены. Десятки колоритнейших фигур и характеров вставали перед Василием Андреевичем из этих написанных вкривь и вкось бумажек. Читая их, он досадовал и восхищался, негодовал или начинал невольно смеяться.

Командир Коп-Зор-Газа Седякин, лихой и редко унывающий казачина, сообщал с Аргуни размашистым писарским почерком: «На нашем участке фронта вполне спокойно. Семеновцы, как удрали за границу, так больше не показываются оттуда. А если и покажутся – не беда: навтыкаем по пятое число. По слухам, китайцы начали было разоружать семеновских вояк, но на них окрысилась японская микада и заставила поджать хвосты. Настроение у бойцов хорошее, но желательно послушать авторитетного товарища насчет международного текущего момента, так как есть еще и несознательные, которые обижаются, что не идем за границу – додавить там атамана и всю его банду. Я, конечно, подобные разговоры пресекаю, но боюсь, что мне дадут по шапке и выберут на мое место такого Тараса Бульбу, который вылупит глаза и попрет аж до самого Порт-Артура».

Василий Андреевич, помня указания Лазо, тут же написал Седякину: «Границу ни в коем случае не переходить. За неподчинение будем судить со всей строгостью революционных законов. Доведите это немедленно до сведения всех бойцов и командиров. Помните, что переход границы неизбежно вызовет выступление против нас регулярной японской армии. А в данных условиях это для нас равносильно самоубийству. В ближайшие два-три дня подберем и командируем к вам еще одну группу партийных товарищей. Ежедневно доносите о положении на участке отряда».

Второе донесение было от какого-то Ивана Анисимовича Махоркина: «С отрядом приискателей Новотроицкой волости в двести двенадцать штыков и семнадцать сабель четвертого числа сего месяца прибыл на фронт. Нахожусь в поселке Соктуй-Милозан. Жду указаний насчет дальнейшего маршрута вверенного мне отряда, а также прошу, по возможности, снабдить меня патронами и хотя бы одним пулеметом. Пулеметчики у нас имеются. К сему Махоркин, Иван Анисимович».

Василий Андреевич попытался представить себе на минуту этого Ивана Анисимовича и решил, что он непременно мужчина в годах, обстоятельный и серьезный: поступки свои обдумывает, слова – взвешивает. Уж если приискатели, народ горластый и придирчивый, выбрали его своим командиром, значит, он заслуживает этого вполне, хотя боевого опыта у него, конечно, нет. «Обязательно надо побывать у него», – сказал себе Василий Андреевич и взялся за новое донесение.

IV

Василий Андреевич по дороге в Даурию нагнал грузовики, возвращавшиеся туда из караула Абагайтуевского, где стоял Коп-Зор-Газ. Он сдал Антошку начальнику автоколонны и распорядился немедленно доставить его в лазарет, известив запиской Лазо обо всем случившемся. С новым шофером, взятым с грузовика, поехал он обратно. Василию Андреевичу не давала покоя мысль, что предпринято слишком мало для того, чтобы частная неудача под Тавын-Тологоем не сказалась на делах всего фронта. Атаман Семенов мог быстро перегруппировать свои силы и либо обрушиться на Коп-Зор-Газ, либо ударить по левому флангу пехотных красногвардейских частей в районе железной дороги. Если бригада Вихрова-Петелина сильно пострадала и отошла далеко на север, наиболее вероятным будет удар по Коп-Зор-Газу, разгром которого откроет для атамана путь к богатейшим во всем Забайкалье станицам Верхней Аргуни. Чтобы противопоставить маневру противника свой маневр, нужны были свежие кавалерийские части, достаточно боеспособные. Но под руками был только Второй Аргунский полк, который следовало еще собрать, привести в порядок и дать ему по крайней мере суточный отдых.

Приехав на базу аргунцев, Василий Андреевич застал их за варкой ужина. У выбежавшего встретить его Филинова он первым делом спросил, полностью ли собрался полк и каковы в нем потери. Получив ответ, что все сотни в сборе и недосчитываются в них двадцати восьми человек, не считая пятнадцати раненых, он спросил:

– Можно найти у вас хотя бы десятка два свежих лошадей?

– Найдем, как не найти.

– Нужно сейчас же отправить сильный кавалерийский разъезд под командой смелого и опытного человека в Коп-Зор-Газ. Пока еще не поздно, надо предупредить Седякина о создавшейся обстановке. Сколько отсюда верст до Абагайтуя?

V

Когда все побежали с Тавын-Тологоя назад, побежал и Семен Забережный. В ту же минуту его резко толкнуло в левую ногу, и он стал казаться себе необыкновенно высоким. С каждым мгновением земля, по которой он бежал, становилась все неустойчивей и дальше от его глаз. Он видел ее словно с колокольни, и вид ее вызывал головокружение и тошноту. Потом он споткнулся и, взмахнув руками, упал в бездонный провал, полный черных и красных кружащихся пятен.

Очнулся он от разлитой вокруг тишины. Над степью плыли розовые клочья редеющего тумана. В мозглой сырости сильно пахло пороховой и железной гарью. Это был запах, давно знакомый старому батарейцу. Он сразу понял, что до неприятельских позиций подать рукой. От страха огляделся кругом, ища свою винтовку. Она валялась тут же, в траве, холодно поблескивая сталью затвора.

Перевязав рану бинтом из желтой бязи, он заткнул за пояс сырой от крови, снятый с ноги сапог, подобрал винтовку и, опираясь на нее, как на посох, заковылял в ту сторону, где дымно краснели облитые зарей облака. Думал он об одном: убраться подальше от Тавын-Тологоя, пока не растаял туман. Каждый неловкий шаг причинял дикую стреляющую боль. Он морщился, стискивая зубы, но все шел и шел.

Степь становилась меж тем все светлее и просторнее. Только на западе стояла еще стеной синева уходящей ночи. Не проковылял он и километра, как золотом и киноварью окрасились макушки увалов. Из-за голубой черты на востоке стремительно выплывало солнце, веселое и большое. Широкий веер, брызжущий и слепящий, развернулся над всей огромной степью, уперся в синюю стену на западе и растопил ее. И сразу же то тут, то там стали круто взмывать в вышину голосистые жаворонки, весело затявкали повылезшие из нор тарбаганы. Пара красных турпанов пронеслась над головой Семена. Языками пламени блеснули под солнцем их крылья.

Семен остановился и стал из-под ладони разглядывать степь. На севере увидел он крошечные фигурки людей, вразброд отходивших к дальним увалам. Он догадался, что это свои, и поплелся в том направлении. В это время позади туго бухнуло раз, другой и третий. Там, где смутно маячили в травах люди, стала рваться шрапнель. Семен оглянулся на Тавын-Тологой и покрылся потом. Из-за восточного отрога сопки густо вываливала конница, на скаку развертываясь в лаву. Уйти от нее нечего было и думать. Нужно было прятаться. Охваченный отчаянием, огляделся он по сторонам. Неподалеку виднелась убитая лошадь в седле. Лошадь лежала, завалившись задними ногами в воронку от снаряда.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

Весна подступила к тайге не спеша. До самого марта глубокий снег в ней был хрупким и рассыпчатым. Изузоренный следами рябчиков и глухарей, горностаев и колонков, отливал он холодной голубизной в тени, бриллиантами горел на солнце. Но с каждым днем ясней и выше становилось мартовское небо, и солнце все пристальней и дольше разглядывало тайгу, словно примеряясь, откуда приняться за дело. После буйных ветров и метелей деревья стояли пасмурные и голые, с ветвями, покрытыми коркой льда. В самый тихий безоблачный полдень до каждого дерева дотронулось с доброй улыбкой солнце, и оттаяли, распрямились ветви, обрадованно потянулись навстречу его лучам. По всем солнцепекам запахло смолистой горечью, винным духом багульника и подталым снежком.

С приближением весны сильней затосковали в своих землянках курунзулайские лесовики по белому свету, по деятельной жизни. С раннего утра свободные от нарядов люди спешили разбрестись по тайге. Одни шли охотиться, другие собирать на таежных болотах клюкву или просто посмотреть с какой-нибудь горной вершины на зазывно синеющие дали, увидеть с волнением дымок над далеким людским жильем, уловить в дующем с юга ветре будоражливые запахи весны. И когда подходила пора возвращаться в сумрачную теснину к душным и низким землянкам, где за долгую зиму все так надоело, ноги через силу несли их туда.

Роман, давно перечитавший по нескольку раз имевшийся у Бородищева десяток книг, целыми днями пропадал в тайге. С ружьем за плечами уходил он по тропам за перевалы, неутомимо разыскивая места зимовок рябчиков и тетеревов. Как добычливый охотник, всегда имел он в своем распоряжении одну из двух бывших в коммуне двустволок. Скупой для других, Семен Забережный, ведавший запасами дроби и пороха, никогда не отказывал в них Роману.

В первых числах марта Варлам Бородищев отправился для очередной разведки в Курунзулай и другие окрестные села, где имелись у лесовиков верные друзья. Роман вызвался проводить его до первого перевала и поздно вечером вернулся назад, подстрелив по дороге пару тетеревов. Семен немедленно выпотрошил тетеревов и передал их дежурившему на кухне Федоту с приказом организовать на ужин жаркое.

– Только жарить жарь, а пробовать не смей, – зная аппетит и характер Федота, предупредил он его.

II

Было раннее мартовское утро. Широкую, уходящую на юго-запад долину окутывал морозный туман. Над плоскими вершинами хмурых сопок, скинувших свой зимний наряд, тлела узенькая полоска зари. За прибрежными мелкорослыми тальниками еще крепко спал Курунзулай, большой и неуютный казачий поселок.

У раскрытых на зиму ворот поскотины, в укрытой от ветра лощине, едва приметно дымился костер. У костра сидели и лежали казаки сторожевой заставы. Было их семь человек. Скуластый, с узенькими и косо поставленными голубыми глазами урядник, бывший над ними за старшего, надвинул на самые брови заячью папаху, покуривал серебряную монгольскую ганзу и сосредоточенно смотрел на огонь костра. Изредка он позевывал и потуже запахивал полы длинного полушубка.

Недалеко от костра, на пригорке, с которого давно сдуло весь снег, прохаживался часовой в тяжелом овчинном тулупе, с винтовкой на ремне. Он рассеянно оглядывал мутную утреннюю даль и бурую полоску тракта, уходившего на запад, к Онон-Борзинской станице. Ему смертельно хотелось спать, и он проклинал свою службу и все на свете. Он не видел, как из ближайших кустов ползли к нему три человека в белых халатах. Подобравшись к нему почти вплотную, они притаились в канаве, забитой ноздреватым и почерневшим снегом. Когда часовой, не дойдя до них двух-трех шагов, повернул обратно, один из них вскочил и бросился на него. Одной рукой схватил он часового за шею, другой, одетой в невыносимо воняющую кислятиной овчинную рукавицу, зажал ему рот и повалил на землю. В это время двое других с поднятыми в руках гранатами подбежали к костру, и свирепый Федотов бас оглушил казаков:

– Лапы вверх, если жить хотите!

В первую минуту казакам показалось, что это кто-то свой решил подшутить над ними. Но, увидев свирепо искаженное лицо Федота, они побелели и стали подымать трясущиеся руки. Двое попытались встать на ноги, но Федот пригрозил:

III

С осени старший сын Каргина учился в орловском двухклассном училище. На воскресенье его привозили домой. В одну из апрельских суббот за сыном поехал сам Каргин.

В полях была уже настоящая весна. Редкие островки талого снега лежали только в кустах и оврагах. На отлогом склоне сопки, за поселковой поскотиной, кадил белым дымом вешний пал. Теплый порывистый ветер раздувал огонь, клубил черные хлопья золы, перекатывал с места на место горящий коровий помет. В ясном переливчатом небе безумолчно радовались жаворонки. От пения жаворонков, от солнца и ветра почувствовал себя Каргин необыкновенно хорошо. Жизнь, похоже, налаживалась. О большевиках ничего не было слышно.

В самом отличном настроении прикатил он в Орловскую. У станичного правления увидел большую толпу казаков. С серьезными вытянутыми лицами сгрудились они у крыльца и глядели на север, к чему-то напряженно прислушиваясь. На крыльце стоял, облокотившись на перила, большеротый и веснушчатый станичный казначей Тарас Лежанкин. Каргин слез с телеги, раскланялся с казаками и спросил:

– Что это у вас за сборище?

– А ты разве ничего не слышишь? – вяло и грустно улыбнулся Лежанкин.

IV

Тревожно и смутно было в эту ночь в Мунгаловском. Спокойно спали в нем лишь грудные дети. На северной околице, расставив по кустам секреты, окапывались дружины. На улицах толпились и возбужденно переговаривались старики, пугая друг друга самыми дикими слухами о красных. В оградах, захлебываясь, лаяли собаки, ржали и били копытами оседланные на всякий случай кони. В избах занимались ворожбой на бобах и картах девки и бабы, отбивали перед иконами земные поклоны старухи. А на нижнем краю поселка, дожидаясь красных, собрались фронтовики и работники богачей. Идти в дружину они наотрез отказались. Гнать их силой, как это было сделано с другими казаками, Прокоп и Картин не решились. У фронтовиков, по слухам, были винтовки и гранаты.

В полночь было получено с нарочным предписание Шароглазова о посылке разведки на Уров. Каргин отобрал на это дело Платона Волокитина, Северьяна Улыбина и восемь молодых, не бывавших еще на службе казаков. Они должны были добраться до крестьянской деревни Мостовки, установить, есть или нет в ней красные, и к десяти часам утра вернуться обратно. Северьяна Улыбина Каргин назначил в разведку затем, чтобы проверить, насколько можно было на него положиться.

Проводив их, Каргин пошел проверять секреты, расположенные в кустах впереди поскотины. Подувший с полуночи студеный северо-западный ветер со свистом раскачивал кусты, кружил прошлогодние листья. Небо, затянутое серыми косматыми облаками, становилось все ниже и ниже. Казаки в секретах отчаянно мерзли, и все в один голос требовали смены.

Оставалось проверить еще один секрет, когда Каргин услыхал шум и перепуганный возглас. Он бросился на крик и столкнулся лицом к лицу с Никулой Лопатиным и Гордеем Меньшагиным.

– Стой! – схватил он запыхавшегося Никулу за шиворот и спросил, что случилось.

V

Захватив Александровский Завод и значительно пополнив свои ряды, повстанцы простояли в нем несколько суток. У них начались разногласия по поводу дальнейших действий. Мнения на этот счет резко расходились. Наиболее горячие головы требовали идти завоевывать города и крупные железнодорожные станции. Другие считали это преждевременным и настаивали на продолжении удачно начатого рейда от села к селу, от станицы к станице, чтобы охватить восстанием все Восточное Забайкалье.

Пока продолжались эти ожесточенные споры, атаман Семенов бросил на подавление восстания крупные силы. Два кадровых казачьих полка подошли к Александровскому Заводу со стороны Даурии. После неудачного боя с ними повстанцы вынуждены были начать отход через хребты в долину Газимура. Ободренные успехом, семеновцы неотступно преследовали их, и приток свежих сил в отряд совершенно прекратился. Примкнувшие к восстанию не по убеждению, а глядя на других, стали в одиночку и группами исчезать из отряда.

Тогда Бородищев предпринял отчаянную попытку задержать наседающего противника. Сводный эскадрон численностью в сто сорок человек, в который были отобраны исключительно бывшие фронтовики, оставил он под командой курунзулайца Кузьмы Удалова в засаде на одном из хребтов. Любой ценой эскадрон должен был задержать противника хотя бы на сутки.

Кузьма Удалов, коренастый и крутогрудый казачина тридцати трех лет, был угрюм и суров с виду. В его типичном для забайкальца обличье было больше бурятских, нежели русских черт. Широколицый и скуластый, имел он вместо усов торчащие вразброс волоски. Росли эти волоски у него над краями широкого рта, полного удивительно ровных и белых зубов. Имел Кузьма привычку постоянно щипать свои усики, на людей глядеть исподлобья, словно вечно был недоволен. Разговаривал мало и нехотя. Человек он был совершенно неграмотный, но с умом и смекалкой. Бородищев полагался на него, как на самого себя.

Узнав, какие надежды возлагались на него Бородищевым, Удалов коротко ответил: