Похоронный марш

Сегень Александр Юрьевич

«Похоронный марш» написан в несколько необычной жанровой манере. Это — роман в рассказах, объединенных одними и теми же персонажами, причем главная фигура одного рассказа во всех других отходит на второй план. Так создается объемная картина жизни московского двора, его история от начала 60-х до начала 80-х годов, в том числе в так называемую «эпоху застоя».

Читательское внимание сосредоточивается на личности героя-рассказчика, своеобразного «героя нашего времени». Несмотря на тяжелые жизненные испытания, порой трагические, он сохраняет в душе веру в высшую красоту и правду.

Часть первая

ИГРЫ И ПОХОРОНЫ

ДЕНЬ КОСМОНАВТИКИ

Я родился в половине двенадцатого ночи 11 апреля 1961 года, и утром мою мать Анфису взбудоражили радостные, бурные восторги радио. Не поняв спросонья, где она находится, она вскочила как безумная, заметалась, потом увидела белый свет палаты и вспомнила, что вчера в ужасных муках родила меня. Будучи женщиной отчаянной, мать моя в сердцах ругнулась, и тогда грянул дружный хор:

— Все выше, и выше, и выше… — запела моя мать своим хриплым, испитым голосом и пошла к окну. В тот самый момент моя бабка, Анна Феоктистовна, подошла под окна роддома и копошилась в траве, собирая оброненные медяки. Ее маленькая, раскоряченная фигурка рассмешила мою мать, и она, кашлянув, засмеялась, легкие ее наполнились чудесным запахом весны и птиц, и она счастливо крикнула вниз:

— Ма-ать!

Бабка задрала голову, и моя мать хотела крикнуть, что родился я, мальчик, живой и здоровый, рыжий как черт, но в горле у нее запершило, как у большинства курильщиков утром, когда не успеешь еще выкурить первую сигарету, и она, выпучивая глаза, захрипела сиплым кашлем, а бабка, опережая ее снизу, крикнула:

ЧЕЛОВЕК

В январе, после досадной мокроты Нового года, наконец приходила зима в плотных серых валенках и глянцевых асфальтных калошах. Снег линовал окна и школьный двор за ними и писал на белоснежных листах сугробов свои контрольные и сочинения, оставляя в моих тетрадках жалкие следы умственных потуг. Любовь к снегу требовала в жертву двоек по математике и по русскому. Звонок с последнего урока давал взаймы еще один вечер, полный морозного пара изо рта, скользкой покатости горки, рыхлого холода мокрых варежек. А больше всего нравилось мне падать в мягкий сугроб и как можно дольше играть в убитого. Мне виделось, как вязкий снег подо мною окрашивается едкой кровью, и приятно было знать, что на самом-то деле ты жив-здоров. Другие ребята тоже не оспаривали зимой своей убитости и охотно падали, услышав: «Дранейчик готов! Ляля убит! Вовка убит!» И в плен зимой обычно не брали — вернее было прикончить на месте.

Вместе со снегом приходили апельсины, и их оранжевые шкурки окрашивали белизну двора, как позлащенные пятна нашей выдуманной крови.

В феврале зима розовела, засахаривалась, снизу начинала подтекать, а сверху хрустела и крошилась. На апельсинные дольки ложились с перемаранных пальцев мягкие голубые пятна чернил. Рыжее солнце насквозь прожигало заштрихованный деревьями двор, и дядя Костя Тузов, выходя утром из дому, обжигался о солнечные блики своим медным лицом. Пройдя от подъезда пять-шесть шагов, он тут делал запятую, закуривал и, выплевывая оранжевую слюну, говорил:

— Воробейка! Ах ты, воробейка. Чирик-чирик, говоришь? Чирик-чирик? Тоже человек.

Воробей, удивительно похожий на дядю Костю, гордо косил злую бусинку глаза и говорил:

ПЯТЬ ФОТОГРАФИЙ

Если взять наш альбом с фотографиями, то в нем любопытствующего ожидают одни разочарования. Начать с того, что альбомом всегда занималась моя бабка, Анна Феоктистовна, и она наклеивала фотографии очень неумело — большинство из них от клея вздулись, как паркетный пол после наводнения. Кроме фотографий она собирала в альбом все поздравительные открытки, наклеивая их поочередно то внешней стороной, то содержанием, а также все наборы открыток, которые дарил мне на дни рождения Славка Зыков. Фотографий в нашем альбоме меньше, чем таких открыток, да и то большинство из них повреждены Юрой — он всегда пытался заглянуть под приклеенную уже фотографию, будто хотел увидеть там еще что-то, какую-то тайну, и обдирал уголки, надтрескивал края. Всех фотографий не больше ста, а хороших только пять. Остальные сделаны плохо, особенно те, на которых моя мать Анфиса еще школьница, а бабка еще только начинает седеть. Это самые старые фотографии. Несколько моих школьных, а остальные всё какие-то родственники, какие-то невыразительные младенцы, чьи-то унылые свадьбы и похороны. А те пять фотографий, которые мне нравятся, сделал отец Игоря Панкова, дядя Борис Панков. Он был профессиональным фотографом, и когда они переехали в наш дом, он устроился работать в ателье, что на 3-й Комсомольско-Молодежной улице, возле рынка. К нему все с удовольствием ходили, и потом не могли нарадоваться на полученные фотографии.

Вот первая из этих пяти. На ней Юра в белой рубашке, клетчатом зеленом костюме, но без дурацкого галстука. Вид у него сосредоточенный, и поэтому заметно, какие у него добрые глаза. Губы мягкие, но не отвислые, как обычно, отчего кажется, что он вполне нормальный мальчик. Он сидит в кресле, одна рука лежит на ручке, а другая спокойно свисает, и я вижу, как эту рыхлую руку лижет своим жарким языком Джильда. В тот день, когда Панковы переехали в наш дом, светило солнце. Игорь откинул борт грузового такси, Джильда выпрыгнула из груды мебели и первым делом подбежала к Юре, словно всю дорогу думала только о нем, словно так было запланировано — первым делом облизать Юрины руки. Она лизала их, как будто они были обмазаны чем-нибудь сладким, шоколадной глазурью, а вылизав, гавкнула и обвела всех соседей счастливым взглядом, туго, виляя пеньком отрубленного хвоста.

Собаки любили моего брата Юру, всегда издалека бежали к нему, чтобы хотя бы недолго побегать вокруг него, покрутить хвостом и почувствовать себя легко и счастливо. И Джильда любила Юру больше, чем кого-либо. Между ними было некое взаимопонимание и даже какая-то блаженная грусть, как от общего приятного воспоминания.

Джильду при всеобщей ненависти к бульдожкам любили все, даже как-то и не думали о ней как о бульдожке, обязательно гладили и угощали каким-нибудь лакомством. Панков запрещал баловать собаку, но все равно гладили и угощали исподтишка. Юра же никогда не угощал ее, но ей и не надо было от него ничего, достаточно того, что он есть, что можно рядом с ним постоять. Игорь ревновал Джильду к моему брату и чаще, чем другие ребята нашего двора, мучал его. А мучали его много. Подставляли ему подножки, заламывали руки, насыпали ему полные карманы песка или рисовали чернилами усы. Особенно же стали приставать, когда он начал задумываться о женитьбе. Однажды тетя Тося, гостя у нас, рассказала, как у одной ее знакомой сын вернулся из армии с женой. Юра, который очень мало понимал в разговорах, зачастую вдруг удивлял всех каким-нибудь неожиданным знанием. Например, ни с того ни с сего приставал к матери:

— Ма, а ты не отдашь меня в кункамеру уродом?

ГОЛОС

— Белые мухи, — говорила моя бабка, выглянув в окно. Она шла умываться, и пока она, плескаясь, шумно, как мужик, рокотала в ванной, я лежал с открытыми глазами и представлял себе белых мух, не то бумажных, не то пенопластовых, с черными пузиками и глянцевыми крылышками. Они, большие как ласточки, резали небо, делая в воздухе прямые углы, сталкиваясь друг с другом, издавая при столкновении сухой хруст. Может быть, у них даже были белые мохнатые ресницы?

— Ну что валяисси? — прерывала видение белых мух бабка. — В школу, что ль, не пойдешь? Иди тогда двор скреби вдвоем с Юрой, дармоед.

Я сбрасывал с себя одеяло и первым делом подбегал к окну. Там валило. Образ не выдерживал единоборства с действительностью — не было никаких мух, за окном падал настоящий снег.

Открытая форточка, запах снега лучше всего раздразнивали голод, и неизменная утренняя яичница с луком казалась яством. Наспех влив в себя жиденький чаек, я выбегал с портфелем из дому и видел там Юру, сгребающего лопатой мириады дохлых белых мух. Когда я пошел в школу, Юре исполнилось двадцать лет, и начальник нашего ЖЭКа после долгих колебаний все-таки взял его к зиме дворником. Юра нашел свое призвание. Тщательно вычистив утром двор, он к полудню, спокойный и размеренный, возвращался домой, чтобы с неменьшей тщательностью и усердием полить из крошечного ведерка своей микроводокачки бабкины горшки с цветами и столетниками. Но все-таки он был слабым — к семи часам вечера его уже назойливо клонило в сон.

Наша мать Анфиса пропивала почти все деньги, которые зарабатывала, мы втроем жили на бабкину мизерную пенсию и Юрины восемьдесят рублей. Втроем — потому что мать жила своей, обособленной жизнью; тогда она работала официанткой в кафе «Аленка», ела и пила там, и ни она от нас, ни мы от нее в отношении денег не зависели. К чести ее сказать, у нас она никогда денег не вымогала.