Книга Александра Секацкого посвящена анализу важнейших процессов современности. Здесь представлена новая философия денег, исследуется тихая революция в сфере эротики и сексуальности, очерчиваются контуры новообретенной синтетической медиа-среды. Словом, автор дает абрис того мира, в котором все меньше места остается подлинному, «классическому» субъекту, однако пришедший ему на смену хуматон как последняя версия человеческого в человеке чувствует себя в этой новой реальности словно рыба в воде. Самое главное часто происходит на задворках громких событий, а затем обнаруживает себя внезапно, как нечто непоправимое и окончательно свершившееся.
Часть 1
Преобразования субъекта
1
Статус философии как социальный индикатор
Критика массовой культуры, одно из любимых интеллектуальных упражнений XX столетия, возникла когда-то как наследница и правопреемница критики здравого смысла, продолжив начатое еще Френсисом Бэконом выявление предрассудков. По сравнению с философией Просвещения и немецкой классической философией особенность нового типа обличений состояла (и состоит) в некотором смещении критической парадигмы: если прежде
обыденное сознание
критиковалось за свойственное ему невежество, то, начиная с определенного момента, главным поводом для негодования интеллектуалов стала
пошлость.
Отсюда вытекает и своеобразное негативное определение: массовая культура есть то, что отвергается за пошлость, при этом сам вердикт о пошлости обжалованию не подлежит.
С позиций инстанции вкуса родоначальниками новой критической парадигмы выступили Бодлер, Ницше и Поль Валери; с позиций теоретической философии – Ортега-и-Гассет. С тех пор обличение пошлости культурного выбора масс само давно уже превратилось в заезженную пластинку: каждый очередной вклад можно оценивать преимущественно по содержащейся в нем доле язвительности. Но продолжающееся использование дежурных разоблачений представляет и другой интерес, прежде всего с точки зрения сформировавшейся зоны избирательной слепоты (meconnaissanse Лакана). Мыслитель левого крыла (то есть современный интеллектуал) всегда находит, что сказать в адрес эксплуататоров, под какими бы благопристойными личинами они ни скрывались, есть у него что сказать и по поводу современной профанации духовного производства, но вот с обоснованием перехода от одной критической вариации к другой возникают явные трудности.
Условия задачи, стоящей перед левым теоретиком, примерно таковы: как, выражая солидарность с эксплуатируемыми кроткими агнцами (наследниками пролетариата), одновременно уберечь их же от ответственности за овечьи нравы современной массовой культуры? Для решения задачи обычно прибегают к помощи диалектического аттракциона (Э. Ласло, А. Глюксман, Р. Гароди): необходимо выявить формы угнетения, которые в этом случае особенно тщательно скрыты. В результате дело, как правило, сводится к механизмам оболванивания обездоленных, к навязыванию угнетателями своих пошлых вкусов и к другим подобным же приемам дезориентации трудящихся, например к «потаканию низменным потребностям». Виновниками, разумеется, являются потакающие, а не потакаемые, которые, напротив, обладают презумпцией невиновности.
Обращает на себя внимание принимаемое «по умолчанию» предположение, будто демократизация общества – это одно, а та же самая демократизация, разворачивающаяся в сфере культуры, – нечто совсем другое, например «навязывание стереотипов», выдавание подделок за чистую монету, одним словом – хитрость господствующего разума («цинического разума», как сказал бы Слотердайк). В конце концов возникает наивный вопрос: почему так мало противников демократизации общества (все «за») и столь же мало сторонников демократизации искусства? Иными словами, почему в этом пункте столь редка последовательность аналитической мысли и так очевиден meconnaissanse?
Если не считать колебаний Георга Лукача и Антонио Грамши и решительной, но противоречивой позиции теоретиков Пролеткульта (прежде всего А. А. Богданова), среди левых интеллектуалов практически не найти сторонников экспроприации в сфере искусства как процесса духовного производства (а не как «сокровищницы», которую можно и нужно изъять у буржуазии). В результате имманентные друг другу явления получают противоположную оценку «без объяснения причин». Например, инфляция социальных эталонов (присвоение звания «господина» или «милостливого государя» булочнику и мусорщику) рассматривается как социальное завоевание трудящихся и вообще как фактор прогресса цивилизации, а точно такое же социальное завоевание, состоящее в облегчении доступа к артефактам культуры, напротив, рассматривается как инфляция общечеловеческих ценностей.
2
Испытания чистого разума
Разум привык справляться с традиционными вызовами – с проблемой познаваемости мира, с неподтвержденностью своей причастности к высшим смыслам бытия… Вообще разуму по силам любой противник, которому можно придать умопостигаемую форму. Другое дело обстоятельства неразумной действительности: по отношению к ним возможности разума ограничены. Наиболее продуманный ход состоит в том, чтобы объявить их недействительными: так поступали Кант, Гегель и многие другие представители метафизики. На какое-то время их можно вынести за скобки, ограничившись их облегченной умопостигаемой формой, которая в этом случае обретает роль ярко очерченной мишени для критики.
В отношении нового континуума, преобразовавшего
естественный ход вещей
(Weltlauf), такими факторами явились деньги и газеты – вещи, казалось бы, совершенно второстепенные для трансцендентального субъекта. Их воздействие (в том числе на трансцендентальные принципы устройства разума и самой субъектности) было преодолимым, пока они действовали относительно независимо друг от друга, но ситуация изменилась, когда все факторы сошлись вместе и, так сказать, сработали в унисон. Пока мы в предварительном порядке рассмотрим участие этих факторов в преобразовании модели сборки субъекта.
Роль денег в качестве фактора, сравнивающего все неравенства (все прочие неравенства), можно считать общеизвестной
[6]
. По своему разрушительному воздействию на любую социальную иерархию денежное обращение превосходит все прочие факторы, включая и социальные революции (последние зачастую являются санкцией уже произведенных деньгами разрушений). Новый порядок обменов, утверждаемый и утвержденный деньгами, резко ускоряет циркуляцию вещей, сводя даже самые разнородные из них, благодаря товарной форме, в единый континуум. В конце концов конвертируемыми оказываются и такие замкнутые вещественные регионы, как реликвия и милостыня.
Таким образом, деньги утверждают себя как простой и универсальный повод для общения, отменяя заодно множество сложных, «иерархических» поводов. Мир, омываемый денежными потоками, прост и в меру мистичен; можно даже сказать, что мистический неопримитивизм денег аннулирует все прочие мистические составляющие общения и бытия в мире.
Параллельно с усреднением поводов для общения схожие события происходят и в иерархии знаний. Традиционная иерархия знающих и приобщенных (неплохо соединявшаяся, в частности, с дисциплинарной наукой) постепенно уступает место континууму информированных: роль газет в этом процессе трудно переоценить. Достаточно полная структурная аналогия денег и новостей способствует резонансному воздействию этих факторов.
3
От имманентности духа к социально-культурной плоскости
Уместно взглянуть на проблему с позиций традиционной метафизической проблематики, привлекая к рассмотрению прежде инородные для нее «данные». Дело в том, что
современность,
взятая в масштабе ее существенности, способна служить аргументом, и притом аргументом решающим, даже для самой имманентной философии. Речь идет не о точке внеположности, позволяющей рассматривать духовное производство как идеологию, а скорее о тезисе Декарта: «Эмпирическое для Бога есть метафизическое для человека».
Решающий аргумент вполне может находиться не в экзистенциальной, а в социальной плоскости; им, как в нашем случае, может быть и сама социальная плоскость, возникшая на месте прежнего высокогорья. Если взять известный тезис Гегеля о разумности действительного, то его судьба служит хорошей иллюстрацией использования такого аргумента, как «современность», которая ведь не сводится к наличному бытию и внешней поступи духа. Является ли природа инобытием идеи, а история – действительностью духа, как полагал Гегель, или же осмысление (приведение к форме умопостигаемости) представляет собой внешнюю, порой насильственную процедуру, перпендикулярную по отношению к действительности? Теоретического разрешения спор не имеет, в том смысле, что обе «процедуры» могут оказаться неразличимыми в окончательном результате
[11]
, поэтому решающее значение принадлежит самой процессуальности, в ходе которой выявляется внутренняя согласованность самости и субстанции или, наоборот, рассогласованность, требующая неустанной «работы негативности».
Любая имманентная философия явно или неявно утверждает принцип умопостигаемости мира. Это может быть «порядок явлений» по Канту или соприродность разума и законов природы по Гегелю. Но «обратная сторона Луны» есть не только у Луны, с точки зрения
подозрительного субъекта,
подобная обратная сторона есть у всех вещей вообще. Сомнения Декарта – это лишь концентрированное выражение неустранимых подозрений субъекта о возможности «манипуляций» на невидимой стороне вещей. Кант принципиально отказывается обсуждать эти возможные манипуляции, Маркс и Фрейд, каждый по-своему, «разоблачают» их сущность. В конце концов, образ калейдоскопа остается вечным примером изнанки имманентного: геометрически правильные узоры, чудесным образом чередующиеся в поле видимости, представляют собой результат встряхивания битых стеклышек там, на невидимой стороне.
Вот и обвинения в адрес Гегеля сводятся к «слишком поспешной имманентности» в описании хода вещей (Weltlauf). Критике подвергается прежде всего процедура «снятия» (Aufheben): от Маркса и Кьеркегора до Теодора Адорно мы обнаруживаем целую палитру упреков и разочарований по этому поводу. Если суммировать основные пункты обвинений, получится примерно следующее.
В операции Aufheben разумное настолько нетерпеливо по отношению к действительному, что само действительное мало чем отличается от воображаемого. «Снятие», выполняя роль универсальной отмычки, не дает даже продемонстрировать изощренность разума, чем заведомо занижает планку возможностей демонстративной метафизики. И наоборот, именно в изображении превратностей постклассический разум предстает во всем своем блеске – идет ли речь о превратностях истории, о судьбах влечений или о приключениях благих намерений. Негативная диалектика Адорно стремится вобрать в себя спекулятивную диалектику Гегеля как частный случай, относящийся к уже обработанной духом действительности (например, к образованию), подобно тому, как теория относительности включает в себя частный случай классической механики
4
Промежуточная апология
Как уже отмечалось, после периода непродолжительного энтузиазма философские установки Просвещения были подвергнуты безжалостной критике, достигшей своего пика в XX веке. Можно сказать, что усилиями лучших умов «иллюзии» Просвещения были развеяны (это не значит, что их удалось понять в моменте их собственной исторической правоты). Тезисы просветителей оказались весьма уязвимы – но такова была оборотная сторона наличия ясной программы. Ни один из критиков не смог предложить не только альтернативной программы, но даже и сколько-нибудь отчетливого проекта развития без «трех демократизаций». Еще хуже, впрочем, дело обстоит с отстаиванием идеалов просветительской миссии: этим делом занимаются едва ли не исключительно практические политики, действуя в теоретическом вакууме, где последними теоретиками являются Джеймс Стюарт Милль с Огюстом Контом или в лучшем случае Бертран Рассел. Обладатели метафизических претензий оказываются не в силах переступить границу пошлости – этот барьер выглядит непреодолимым даже для самой радикальной философии (то ли дело трансгрессия Батая или жертвоприношение Жирара).
Проблема состоит еще и в том, что цели Просвещения в принципе достигнуты (как всегда, незаметно) и больше нет необходимости провозглашать их в качестве целей. А инаугурация повседневности всегда вызывала аллергию у подозрительного субъекта, и уж тем более у философа. Вспомним компендиум Вольтера, Руссо, Монтескью и Кондорсе: смягчение нравов, обуздание агрессивности, искоренение предрассудков, преобразование непокорного, жестоковыйного естества, предсказуемость, прозрачность и позитивность социального устройства… Что ж, все это в наличии, стоит лишь применить усилие опознавания (далеко не пустяковое, впрочем, усилие). Конечно, в каком-то смысле реализация просветительской программы напоминает анекдот об исполнении желаний золотой рыбкой: пожелаешь никогда не состариться – и умрешь молодым. Опять же чудовищные эксцессы от иприта до Аушвица и ГУЛАГа. Но эксцессы с полным на то основанием можно рассматривать как уклонения от просветительского проекта (во всяком случае, Адорно и Хоркхаймеру не удалось доказать обратного), а расстилающийся горизонт ПСК предстает тем не менее как земля обетованная для вольтеровского Кандида. Попробуем предоставить слово господину Транспаро Аутисто, автору фундаментальной «Критики подозрительного субъекта».
«Вопреки всем скептикам мы можем констатировать: просвещенному человечеству удалось избавиться от множества предрассудков – и это великое достижение, хотя сегодня его принято недооценивать или вовсе не замечать. Никого больше не смущает цвет кожи, во всяком случае, никто не решается заявить об этом публично. Подобная "нерешительность" есть безусловное достижение, сколько бы нас ни обвиняли в
Открытость и приветливость облегчают жизнь общества и каждого индивида, если же кому-то покажется, что все это
Как бы там ни было, успехи Просвещения в деле искоренения предрассудков не вызывают сомнений – в отношении
5
Еще одна попытка
Прервем пока аргументацию Транспаро Аутисто для небольшого комментария. У автора «Критики подозрительного субъекта» задача явно не из легких: ему приходится представлять, причем на языке сложившейся философии, возможное «светлое» самосознание эпохи Транспарации. Это, конечно, нечаянная радость для мастеров традиционной метафизики: наконец-то нашелся хоть один защитник сирых и убогих в теоретическом отношении обитателей ПСК. Мысли, высказанные им в форме тезисов, пригодны для полемики, но эта пригодность далась дорогой ценой. Адаптированность к дискурсу субъекта вызывает периодическую утерю контакта с аборигенами ПСК. Адвокат и его подзащитный то и дело теряют друг друга, поскольку позиционные смещения, ухищрения, фигуры иронии и дистанцирования не конвертируются во внутреннюю валюту мышления в ПСК, номинал которой располагается в пространстве, задаваемом параметрами деньги – новости – приветы. Индивидам, лишенным подозрительности и вследствие этого лишенным также изощренности, в какой-то момент становятся равно непонятны как их непримиримые критики вроде Хайдеггера или Юлиуса Эволы, так и их снисходительные адвокаты (Бодрийар, Вирильо), чьи мотивы прослеживаются в апологии Транспаро Аутисто. Дело в том, что философский дискурс в его нынешнем виде насквозь инфицирован позицией субъекта – даже если это дискурс самокритики или покаяния. Хуматон может быть благодарен добросовестному адвокату, но суть аргументов и «за», и «против» остается для него непостижимой.
Тем не менее господин Аутисто совершенно прав в обозначении водораздела между двумя эпохами, между
рацио
и
транспарацио.
Их отличает друг от друга не смена мифологий и идеологий (это уже следствие) и даже не победа скорости над содержанием (это общий вектор, уходящий и уводящий за пределы ПСК), а изменения в конфигурации субъекта, точнее говоря, индивида-деятеля. Классический субъект (подозрительный по определению), некогда победивший и теперь, до сего дня, господствующий проект производства человеческого в человеке, обнаруживает все больше несоответствий наличному раскладу скоростей и ускорению/упрощению обменов. Субъект тормозит поэзис, пытается удержать его в рамках ratio, замедляет метаболизм интенсивно «работающего» социального тела, пытается охладить разгоряченное воображение. Налицо ситуация несоответствия – почти по Марксу, только вместо производственных отношений, «тормозящих» развитие производительных сил, развитие цивилизации упирается в конфигурацию «субъект», слишком тяжеловесную и перегруженную для того, чтобы быть подхваченной ветром сверхбыстрых обменов. Для этих обменов, в том числе для летучих идентификаций, требуется более легкая транспортная капсула, обретаемая без многоступенчатой сборки.
Новый проект индивидуальности мы назвали, как уже было сказано, хуматоном. Он отличается от классического субъекта не только изнутри – не только редуцированной психологией и упрощенной процедурой становления. Не менее важны и внешние отличия, учитывая, что упрощенная модель сборки не имеет непреодолимых границ между внешним и внутренним. В новой модели торжествует иной принцип распределения социокода, в соответствии с которым дистрибуция знания, аффектов и бытия в признанности уже не ориентируется на предельную вместимость ячейки индивида
Заметим еще раз, что речь пока идет об идеальном образовании, «в наличии» имеются только варианты разной степени промежуточности. Но эмансипация вещей от биографических составляющих, от роли конденсаторов и проводников человеческого времени, эмансипация трансляции знаний от приемов сакрализации (от мудрости), наконец, освобождение бытия-в-признанности от подозрительности должны увенчаться и реформированием атома индивидуальности, переходом к новой синтетической элементарной частице – к хуматону. Этот переход, который мы будем считать теоретически состоявшимся, и обеспечивается процедурой транспарации, наступающей после надлежащего разгона (ускорения) всех вещественных потоков, а также инструкций-сообщений в соответствии с их медиа-пригодностью и водоворотов воображения, переведенного на новое топливо грез – на язык денег. Попробуем теперь предоставить слово уже не адвокату, а самому носителю незамутненного счастливого сознания – хуматону.
…Они не любят нашу Мышь, смеются над Микки-Маусом. Мышь, видите ли, примитивна, не задумывается впустую, быть ей или не быть. Но я скажу, почему им в действительности не нравится Микки-Маус. Потому что Микки не тормозит: он сразу приходит на помощь, улыбается другу, проказничает, если ему хочется проказничать, и у него нет задних мыслей – то есть коварства и трусливого лицемерия, которое они называют «глубиной».