Новая книга пермского писателя-фронтовика продолжает тему Великой Отечественной войны, представленную в его творчестве романами «Школа победителей», «Вперед, гвардия!», «Костры партизанские» и др. Рядовые участники войны, их подвиги, беды и радости в центре внимания автора.
Олег Селянкин
Я С ТОБОЙ, ТОВАРИЩ…
1
До полуторки оставалось пройти метров двести, когда из-за вершин деревьев вынырнули два «мессера», с оглушительным ревом пронеслись, над дорогой, сбросив несколько бомб, строча из пулеметов, стреляя из пушек. Одна из бомб угодила точно в машину, и взметнулось слепящее пламя, повисло над землей черное облако дыма.
Старший матрос Савелий Куклин поставил на землю ведро с водой и, как только мог быстро, побежал к тому черному облаку. Знал, что ни лейтенанта, ни шофера, сидевших в кабине машины, наверняка нет в живых, но все равно побежал, а вдруг?
Останки товарищей осторожно опустил на дно воронки, прикрыл своей плащ-палаткой и засыпал землей. Следа от воронки почти не оставил.
Сделав посильное, постоял, обнажив голову, затем, повесив на грудь автомат лейтенанта, решительно зашагал к фронту, который километрах в трех дышал взрывами бомб, снарядов и мин, пулеметными и автоматными очередями. Шел решительно, зло. Сначала, чтобы не мешать машинам с красными крестами на бортах и санитарным двуколкам, где лежали раненые, молча переносившие боль, шагал обочиной дороги, а потом, когда до окопов первой линии осталось одолеть считанные сотни метров и на дороге стали рваться вражеские мины, пробирался опушкой леса, прячась за деревьями.
Проскользнул в окоп, начинавшийся почти от леса, пробежал по нему немного, остановился и на ничтожно малое мгновение и самую чуть высунулся. На мгновение высунулся из окопа, а будто сфотографировал глазами и солнце, которому до вершин деревьев оставалось часа три хода, и четыре обгорелых фашистских танка; а вот атакующих фашистов не было, они отсиживались в своих окопах.
2
Угомонились солдаты, кое-кто начал даже сладко посапывать, а от Савелия сон бежал. Вернее, он, Савелий, не искал, не звал его: все думал о своей горькой судьбине. Нет, не о том, что наговорил пустомеля Лазарев, а по-прежнему о дружках, погибших на родном эсминце, о лейтенанте и шофере, с которыми еще вчера встречал восход солнца. Сейчас, когда тот день был уже в прошлом, боль утрат стала особенно остра, почти нестерпима. Вот если бы облегчить душу разговором с человеком понимающим…
Тут и увидел помкомвзвода, который сидел, привалившись спиной к стенке окопа, и неотрывно смотрел на небо, в его бездонную пустоту. Обрадовался Савелий, что есть здесь человек, которому тоже не до сна, подошел к нему и спросил для начала разговора:
— Махрой не поделишься? На одну самокрутку?
Тот протянул кисет, потом тоже свернул «козью ножку». Курили молча, сосредоточенно, словно это было самым главным делом всей их сегодняшней жизни. Савелий уже решил, что так и не наберется смелости начать разговор, уже хотел, поблагодарив, вернуться на свое место, но левее, где располагались основные силы полка, вдруг послышались приглушенные расстоянием голоса, еле уловимое бряцание оружия. За годы военной службы он привык к самым неожиданным изменениям обстановки и даже приказам, поэтому непроизвольно положил руку на автомат. А помкомвзвод сказал безразличным тоном:
— Полк отходит на новый рубеж обороны. Здесь только по одному отделению от каждой роты останется. Для прикрытия отхода. Вот так-то, Савелий… Между прочим, меня Герасимом кличут.
3
Очнулся Савелий от сильного удара, который нанесла ему земля. Словно приказала немедленно встать, вновь вступить в бой.
Не встал, даже не шевельнулся: сначала нужно было понять, что случилось с ним, хотя бы приблизительно знать, какова обстановка на недавнем поле боя. За кем оно сейчас? Стоим мы на прежнем рубеже обороны или здесь хозяйничают уже фашисты? Наконец — почему в ушах появилась эта нудная боль? Вполне терпимая, но все же мешающая? Скорее всего — контузия так дает о себе знать. И он вспомнил вдруг вздыбившуюся землю. Вспомнил это — окончательно поверил, что жив, даже не ранен; присыпанный землей, сейчас сидит он на дне окопа, уткнувшись головой в его стенку.
Так вот почему он может свободно дышать, хотя и основательно засыпан…
А боя не слышно. Кто же его выиграл? Непохоже, что фашисты: эти имеют привычку осматривать захваченные окопы и пристреливать тех, кто оказался жив. Поднимают автомат и равнодушно прошивают человека строчкой пуль, словно он самая, обыкновенная мишень.
Выходит, мы устояли на рубеже обороны? Шурша посыпалась земля — он замер в ожидании беспощадной очереди или окрика на чужом языке. Не последовало ни того, ни другого. Тогда, осмелев, сначала осторожно качнул, потом помотал головой. Боль не усилилась. Значит, контужен, но самую малость: ни головокружения, ни тошноты нет. И Савелий встал почти во весь рост, повел, глазами по окопу. Тот словно вымер. Ни одного нашего или фашистского солдата. Зато на шоссе полно гитлеровцев. Они суетились, метались; словом, от их хваленого порядка не осталось и самого малого следа. Почему? Что их повергло в такую панику?
4
Вести слепого по лесу, где каждая ветка норовила хлестнуть его по лицу, а корни деревьев высовывались из земли в самых неожиданных местах, оказалось значительно труднее, чем предполагал Савелий. И невольно вспомнилось, что слепцы с поводырями ходили по дорогам и очень редко — тропами.
Может быть, только на километр и углубились они в лес, хотя часа полтора или два без единого привала скреблись.
— Ты ноги выше подымай и опускай без потяга вперед, — вот единственное, что сказал Савелий за все это время.
Лазарев незамедлительно последовал его совету. Однако не способен человек сразу отказаться от того, к чему привык с детства. Вот и сбивался временами Лазарев на привычный шаг, запинался там, где, как считал Савелий, и не должен был.
Измаялись — до последней капельки сил. Поэтому, увидев разлапистую ель, обосновавшуюся в густых зарослях младших сестренок, Савелий осторожно провел к ней Лазарева, помог опуститься на землю, щедро усыпанную порыжевшими от времени иглами и шишками, давно освободившимися от семян.
5
Всю ночь они лежали рядом под одной шинелью. Перед рассветом, когда под шинель пробрался сырой холодок сентябрьской ночи, чувствовали друг друга спиной, не шевелились без крайней необходимости, но не спали. Упорно думали каждый о своем. Лазарев — с ужасом о своей слепоте: жить-то как дальше? Разве это жизнь, если ты больше никого и ничего не увидишь? Кто слеп от рождения, тому, может быть, все же легче: он, вероятно, не так остро чувствует, чего лишен. А ослепнуть в двадцать годочков…
Главное же — что он, Николай, теперь делать в жизни может? Городской устроится в какую-нибудь артель или мастерскую, специально для слепых созданную государством, и будет творить посильное. А он — колхозник, ему за плугом ходить положено, стога метать, хлеба косить и еще многое прочее, без чего в деревне не прожить, ежедневно делать надо. И все эти такие обычные и необходимые работы зоркого хозяйского глаза требуют. Вот и выходит, что, потеряв глаза, он не кормильцем, а нахлебником в родной дом вернется…
Так тошно было от этих мыслей, что на мгновение даже подумалось: а не оборвать ли вообще жизненную тропочку? На самое короткое мгновение посетила его эта думка, и сразу родилось неистребимое желание жить, жить во что бы то ни стало! И он с неприязнью, почти с ненавистью подумал о Савелии: если бы рядом был не этот приблудный флотский, а кто-то из товарищей, он, Николай, наверное, и минуты не сомневался бы в том, что тот не бросит его в беде, слезами и потом изойдет, но доставит к своим, определит в госпиталь. А этот флотский…
Вчера, правда, он себя настоящим человеком показал… А вот кто с точностью скажет, как завтра, когда рассветет, он поступит? Может, смоется втихую, и все дела…
А голова нестерпимо болит, кажется, вот-вот от боли на части развалится. Раны — сами по себе, а она отдельно от них болит. Так сильно, что порой тошнота к горлу подступает и давит, давит, дышать нормально не дает…