Роман Антуана Де Сент-Экзюпери «Южный почтовый» («Courrier Sud») был написан в 1929 году, а на русский язык впервые переведен в 1960-м году.
Этот самолет будет лететь над землей, вопреки капризам стихий и атмосферным ловушкам. На его борту бесценный груз – 39 мешков, наполненных письмами и бандеролями. Только что пилот казался толстой неуклюжей черепахой в своих свитерах, перчатках, шлеме и толстых ботинках. Но вот он забирается в кабину и все становится на свои места…
Антуан де СЕНТ-ЭКЗЮПЕРИ.
ЮЖНЫЙ ПОЧТОВЫЙ
Часть первая
I
Радиограмма. 6.10. Тулуза всем аэродромам. Почтовый Франция — Южная Америка вылетел 5.45. Точка.
Небо, чистое, как вода, омыло звезды и расставило их по местам. И наступила ночь. Сахара, дюна за дюной, расстилалась под луной. Этот светильник не высекает предметы из тьмы, но творит, насыщая нежной плотью. Под нашими приглушенными шагами — роскошество плотного песка. И мы идем с непокрытой головой, сбросив бремя солнца. Ночь — наш кров и прибежище…
Но как поверить, что это — покой? Неустанно неслись к югу пассаты, шелком шелестел выметаемый дочиста пляж. Не то, что ветра Европы: покрутятся да и утихнут, — эти свистели над нашими головами постоянно, как над мчащимся поездом. Иной ночью они врезались в нас с такой силой, что, казалось, только обопрись — и тебя подымет и унесет невесть куда. Вот это скорость, вот это неистовство!
II
Тулуза. 5.30.
Служебный автомобиль резко тормозит у ворот ангара, распахнутых в ночь и дождь. Прожектора по пятьсот свечей вырубают из тьмы предметы — грубые, голые, четко очерченные, как на витрине. Под сводом ангара каждое слово раскатывается, длится, наполняет собой тишину.
Сверкает сталь обшивки, ни пятнышка масла на моторе. Самолет как новенький. Как тончайшее часовое устройство — и механики касались его пальцами изобретателей. Теперь все готово — они отходят от дела своих рук.
— Живей, господа, живей…
III
Сегодня, Жак Бернис, ты пройдешь над всей Испанией спокойно и уверенно, как хозяин. Знакомые виды будут сменять друг друга. Ты запросто, локтями, проложишь себе путь сквозь грозы. На тебя, а потом — за тебя, назад, несет Барселону, Валенсию, Гибралтар, — есть! Ты скатываешь эту карту обратно в рулон, за спиной — все больше сделанной работы. А я вспоминаю твои первые шаги — и мои последние советы перед твоим первым почтовым. С рассветом тебе предстояло взять в руки множество людских раздумий. В свои слабые, уязвимые руки. Взять — и перенести через тысячи преград, как сокровище под плащом. Ведь почта драгоценна, сказали тебе, драгоценней, чем сама жизнь. И так же хрупка. От любой промашки она может исчезнуть в огне или рассеяться по ветру. Вот какой он был, тот канун битвы:
— И что тогда?
— Тогда попробуй дотянуть до пляжа у Пеньисколы. Но осторожно — там рыбачьи лодки.
— А дальше?
IV
Земля с такой высоты казалась голой и мертвой; но самолет идет на посадку — и она одевается. Снова ее покрывает ворс лесов, долины с холмами бегут морской зыбью — земля дышит. Он летит над горой — это грудь спящего великана, вздымаясь, едва не задевает самолет.
Еще ближе к земле виды сменяются быстрее — будто с моста глядишь на поток. Сплошной, цельный мир ломается на куски, будто ледоходом. От ровного горизонта откалываются деревья, дома, селенья, и течение несет их назад, за спину Берниса.
Вот показался аэродром Аликанте, покачался и замер; колеса касаются земли, близкие, как валки прокатного стана.
Бернис выбирается из кабины. Ноги затекли. Приходится на миг зажмуриться: голова полна гулом мотора, в глазах еще мелькает, во всем теле продолжает жить дрожь машины. Потом он входит в контору, медлительно присаживается, локтем отодвигает чернильницу, какие-то книги и берет бортовой журнал своего 612-го.
Часть вторая
I
Я должен вернуться назад и рассказать, что это были за два месяца. Иначе — что от них останется? Когда понемногу уляжется слабое волнение, поднятое этими событиями, и над их героями, попросту стертыми из жизни, разойдутся, словно на озерной глади, и исчезнут круги, — когда притупится боль, сперва нестерпимая, потом не столь нестерпимая и, наконец, тихая и ровная, — тогда я снова поверю в прочность мира. Тогда, как знать, я смогу и побывать там, где всего мучительней должны являться воспоминания о Женевьеве и Бернисе, — и лишь легкая грусть тронет мне душу.
Два месяца назад он отправился в Париж — но как заново найти свое место, когда тебя так долго не было? Ты словно попусту загромождаешь город. Вот он, Жак Бернис — человек в пронафталиненном пиджаке. Он движется скованно и неловко, а вещи, уж так аккуратно составленные в уголок, выдают ненадежность, недолговечность жилья: эту комнату не покорили книги и белизна простынь.
— Алло. Это ты?
II
Она никогда не говорила с Бернисом об Эрлене, своем муже, — и вот сегодня: «Жак, будет такой скучный прием, толпа народу… Пойдемте с нами, мне будет не так одиноко!»
Эрлен оживлен. Слишком. Откуда столько самодовольства — ведь в жизни он не такой? Она смотрит на него с тревогой: человека не видно за персонажем, которого он сам придумал. И не ради тщеславия, а чтобы поверить в себя.
— Ваше замечание, мой друг, безусловно справедливо.
Ей противно, она отворачивается: что за тон, что за важный жест, что за напускное самомнение!
III
— Дай мне поспать.
— Это немыслимо! Вставай, ребенок задыхается!
Вырванная из сна, она бросилась к кроватке. Ребенок спал, личико взмокло от жара, дышал часто, но ровно. Не проснувшейся толком Женевьеве представилось: натужно пыхтит на реке буксир. «Какой тяжкий труд!» И так уже три дня! Не в силах ни о чем думать, она так и стоит, склонясь над больным.
— Почему ты сказал, что он задыхается? Зачем ты меня пугаешь?
IV
Эрлен опять за свое:
— Да есть ли у тебя сердце? Она развлекается, она разгуливает по антикварам! Не прощу, никогда не прощу! Это… — Он не находил слов. — Это чудовищно, это непостижимо, это недостойно матери! — Он машинально вытащил сигарету и теперь размахивал красным портсигаром. — Уважай хотя бы себя…
«Когда же он, наконец, закурит,» — только и думала Женевьева.
— Да, разумеется, — медлил Эрлен, приберегая под занавес последнее разоблачение. — Разумеется… Мать пошла развлекаться, а у ребенка кровавая рвота!
Часть третья
I
Европа, а за ней и Африка готовились ко сну, прибирая там и тут последние бури дня. Та, что над Гранадой, затихала; та, что над Малагой, — пролилась дождем. Кое-где по углам несколько вихрей еще цеплялись в кронах, как в волосах.
Тулуза, Барселона, Аликанте, отправив почту, наводили у себя порядок, загоняли самолеты по ангарам. Малага ждала его засветло и могла не готовить огней. Впрочем, здесь ему не приземляться: снизиться — и дальше к Танжеру. К ночи он перелетит пролив — на двадцати метрах, не видя африканского берега, по компасу. Здесь западный ветер мощно врезался в волну, разнося ее в белую пену. Корабли, стоявшие на якоре, носом к ветру, дрожали всеми заклепками, как в открытом море. Восточнее, за гибралтарской скалой, ветра не было, зато дождь лил как из ведра. К западу дождь утихал, тучи уходили выше. На том берегу дымился под струями воды промокший до нитки Танжер. У горизонта громоздились кучевые облака, но в сторону Лараша виднелось чистое небо.
Касабланка переводила дыхание после ливня. Порт пестрил потрепанными, как после боя, парусниками. А по морю, изрытому бурей, уже расходились веером ровные, длинные борозды. Зелень полей казалась ярче, насыщенней, как морская глубь под лучами заката. Город поблескивал влажными площадями. Электрики аэродрома в ожидании бездельничали у генераторов. Их агадирские собратья спокойно обедали по домам: у них было еще четыре часа. В Порт-Этьене, Сен-Луи, Дакаре было время дневного сна.
В восемь вечера Малага сообщила по радио:
II
В Кап-Джуби день поднимал занавес, и сцена показалась мне пустой. Ни малейшей тени, никакого второго плана. Дюна, конечно, на своем месте, пустыня, испанский форт. Нет лишь того легкого движения, которое и в тихую погоду придает богатство лугам или морской глади. Даже медлительные караваны кочевников видят весь день, как пересыпается песок, и каждый вечер разбивают шатры среди нового девственного убранства пустыни. И я бы ощутил ее бескрайность, если б хоть что-то сдвинулось вокруг, — но в этих застывших декорациях душа в таком же плену, как на олеографии.
Этот колодец перекликался с другим, за триста километров отсюда. Вроде бы тот же колодец, тот же песок, так же легли земные складки. Но это видимость: там — уже другая, новая ткань бытия. Так обновляется, что ни миг, вечно одна и та же пена прибоя. И у второго колодца я почувствовал бы свое одиночество, а у следующего — что и в самом деле есть над непокоренной страной покров тайны.
День тянулся нежилой, не обставленный событиями. Просто движение солнца — чистая астрономия. Просто на несколько часов земля подставляет бока солнцу. Здесь человеческая природа больше не питала слова уверенностью, и они в конце концов теряли смысл. Ничего в них больше не было, кроме песка. И даже самые весомые — "любовь", "нежность" — не отягощали сердце бременем полноты.
III
Жак Бернис, скоро ты будешь здесь — но прежде я хочу снять покров тайны с тебя самого. С тебя, чье место на земле вот уже второй день должны искать радисты. Ты проведешь с нами положенные двадцать минут, я открою банку консервов и откупорю бутылку вина, и ты не скажешь ни слова о любви или о смерти, ни об одном из главных вопросов, — только о направлении ветра, о том, как там небо и твой мотор. Ты усмехнешься шутке механика, вздохнешь — ну и жара, и будешь похож на любого из нас.
Я расскажу, что за путешествие ты совершаешь. Как заглядываешь под кромку видимостей. И почему, хоть мы все и шагаем бок о бок, шаги у тебя совсем другие.
Мы с тобой родом из одного детства, и вот что внезапно возникает в моей памяти: древняя, полуразрушенная, увитая плющом стена. Мы были бесстрашными мальчишками:
— Ну, чего трусишь? Открывай дверцу…
IV
То был не захолустный полустанок — то была потайная дверца. По видимости, она выходила в поля. Контролер на перроне окидывал безмятежным взглядом белую дорогу, ручеек, кусты шиповника — никакой тайны! Начальник станции ухаживал за розами, носильщик с напускным рвением толкал пустую тележку. Но за этим маскарадом скрывались три стража запретного мира.
Контролер постучал пальцем по картонке билета:
— Вам же из Парижа в Тулузу, почему вы сходите здесь?
— Поеду дальше следующим поездом.