Батюшков

Сергеева-Клятис Анна Юрьевна

Один из наиболее совершенных стихотворцев XIX столетия, Константин Николаевич Батюшков (1787–1855) занимает особое место в истории русской словесности как непосредственный и ближайший предшественник Пушкина. В житейском смысле судьба оказалась чрезвычайно жестока к нему: он не сделал карьеры, хотя был храбрым офицером; не сумел устроить личную жизнь, хотя страстно мечтал о любви, да и его творческая биография оборвалась, что называется, на взлете. Радости и удачи вообще обходили его стороной, а еще чаще он сам бежал от них, превратив свою жизнь в бесконечную череду бед и несчастий. Чем всё это закончилось, хорошо известно: последние тридцать с лишним лет Батюшков провел в бессознательном состоянии, полностью утратив рассудок и фактически выбыв из списка живущих.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

эти знаменитые строки были написаны Пушкиным под впечатлением от его последней встречи с безумным поэтом…

В книге, предлагаемой вниманию читателей, биография Батюшкова представлена в наиболее полном на сегодняшний день виде; учтены все новейшие наблюдения и находки исследователей, изучающих жизнь и творчество поэта. Помимо прочего, автор ставила своей целью исправление застарелых ошибок и многочисленных мифов, возникающих вокруг фигуры этого гениального и глубоко несчастного человека.

А. Ю. Сергеева-Клятис

Батюшков

ПРЕДИСЛОВИЕ

Константин Николаевич Батюшков прожил 68 лет. Срок этот вполне можно было бы назвать долгим, если бы в 32 он не ощутил очевидных признаков наследственной душевной болезни, которая еще через два года фактически исключила его из списка живущих. Он был одним из самых талантливых стихотворцев эпохи и по степени дарования мог соперничать (и соперничал) с поэтами первой величины, а вскоре, еще при жизни, был объявлен предтечей Пушкина. Однако всегда был неуверен в себе, свое поэтическое творчество оценивал преимущественно невысоко и занимался литературным ремеслом как бы между прочим, в перерывах между другими, главными — служебными и хозяйственными — заботами. Он входил в самый выдающийся круг современников, среди его друзей были не только крупнейшие литераторы, но и весьма влиятельные люди, государственные деятели, однако сам он не сделал карьеры, не получил чинов, да и проклятый материальный вопрос тяготил его не слишком благополучное существование. Он был хорош собой, приятен в общении, порой блестяще остроумен в беседе, за его плечами были два военных похода, ранение, смертельные опасности, однако в него не влюблялись женщины и личная жизнь Батюшкова — одна из самых печальных страниц его биографии. Список противоречий и странностей, которыми был исполнен его долгий-короткий век, можно продолжать до бесконечности. Во многом Батюшков остался загадкой не только для исследователей и потомков, но и для современников, даже близких друзей. «Кроткая, миловидная наружность Батюшкова, — вспоминает А. С. Стурдза, — согласовалась с неподражаемым благозвучием его стихов, с приятностию его плавной и умной прозы. Он был моложав, часто застенчив, сладкоречив; в мягком голосе и в живой, но кроткой беседе его слышался как бы тихий отголосок внутреннего пения. Однако под приятною оболочкою таилась ретивая, пылкая душа, снедаемая честолюбием»

[1]

.

Более того — за внешней веселостью этого острослова пряталась отчаянная тоска, за легкостью — иногда тщательно скрываемое, а иногда прорывающееся наружу страдание, за скромностью и прозаичностью внешнего облика — кипение чувств и болезненная игра воображения. Нельзя лучше было описать собственную натуру, чем сделал это сам Батюшков:

Современники чувствовали, что эта строфа обнажает истинное мироощущение поэта. Не случайно в написанной в 1814 году сатире «Дом сумасшедших» (поистине пророческое название!) хорошо знавший Батюшкова А. Ф. Воейков изобразил его следующим образом:

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

«Сорренто! колыбель моих несчастных дней…»

Автор этой поэтической строки — не Торквато Тассо, а Константин Батюшков. И родился он не в Сорренто, а в Вологде. Это произошло 18 (29) мая 1787 года в семье надворного советника Николая Львовича Батюшкова и его супруги Александры Григорьевны, урожденной Бердяевой. Дата и место рождения будущего поэта не вызывают разночтений. Однако дальнейшие события, относящиеся к его раннему детству, трактовались по-разному почти всеми биографами Батюшкова. Причины противоречий ясны: первые попытки составить его жизнеописание относятся ко времени, когда никого из близких, кто мог бы пом нить детские годы поэта, уже не было в живых. Последние архивные находки проливают свет на многие факты, до сих пор остававшиеся в тени

[19]

.

Константин был четвертым ребенком в семье и — единственным мальчиком. Старше его были сестры: Анна (1780), Елизавета (1782) и Александра (1783). В 1791 году родилась младшая сестра — Варвара. Судьба распорядилась так, что Константин Николаевич всю жизнь исполнял по отношению к ним обязанности старшего — брата, главы семьи: опекал, содержал, выдавал замуж, решал имущественные и финансовые проблемы, одним словом, был вынужден заниматься ровно тем, к чему меньше всего был предрасположен по своему душевному складу. Эти обстоятельства явились дальним следствием той трагедии, которая разыгралась в семье вскоре после рождения последнего, пятого ребенка — дочери Варвары.

16 сентября 1791 года генерал-прокурор А. А. Вяземский принял решение о переводе вологодского губернского прокурора Н. Л. Батюшкова в Вятское наместничество. Это была обыкновенная для того времени процедура — в свою очередь вятский губернский прокурор перемещался в Вологду. Нет сомнений, что приказ начальства не нашел сочувствия ни у самого Н. Л. Батюшкова, ни у членов его семьи. Вятка заслуженно представлялась им не самым благоприятным местом для жительства — зима там была долгой и холодной, а лето, напротив, по-северному коротким. Ехать в Вятку как раз в преддверии скорой зимы не хотелось. Кроме того, А. Г. Батюшкова была на сносях, возраст ее (для того времени — очень солидный) приближался к сорока годам, и переезд накануне разрешения супруги от бремени, очевидно, казался Н. Л. Батюшкову не самым своевременным. Он стал тянуть время, испрашивая у начальства отпуск то для завершения судебной тяжбы, то для поправки здоровья, и к исполнению своих обязанностей на новом месте приступил только в апреле 1792 года: к этому времени А. Г. Батюшкова не только разрешилась от бремени, но и оправилась от поздних и тяжелых родов — Варвара появилась на свет 21 ноября 1791 года.

К моменту переезда в Вятку в доме Батюшковых оставалось только двое младших детей, старшие дочери уже давно воспитывались в Петербурге, в частном пансионе мадам Эклебен. Плата за содержание троих девочек в столичном пансионе была существенной статьей расходов для провинциалов-родителей. Но оба они принадлежали к древним дворянским родам, и ощущение ответственности за своих детей перед предками и потомками было сильнее бережливости. Дочерям требовалось дать хорошее воспитание, вне зависимости оттого, какая судьба ждала их после пансиона. А ждало — возвращение в родные пенаты, причем скорее всего не в губернский город, а в вологодскую деревню, в поместье, где они оказывались в окружении крепостных и соседей, с которыми редко можно было перемолвиться двумя словами. Понимая это, Н. Л. Батюшков тщетно пытался пристроить своих девочек в Петербурге, обращаясь к Павлу I с просьбой «принять к Императорскому двору» двух старших дочерей, «из коих одна Анна в музыке и пении, а другая Елизавета в рукоделии при природных дарованиях своих особливо себя усовершенствовали…»

В Вятке Батюшковы прожили недолго — около двух лет, о которых нам почти ничего не известно. След их пребывания здесь зафиксирован в исповедных росписях Знаменской церкви, в приходе которой они состояли: семьи дворян исповедовались ежегодно Великим постом, и это тщательно фиксировалось, поскольку участие дворянина в церковной жизни было важным фактором для его продвижения по службе и получения отличий. И в 1793-м, и в 1794 году Батюшковы исповедуются и причащаются в Вятке; в церковной росписи упомянуты и их дети: Константин и Варвара. Возраст Константина Батюшкова записан неправильно. Священник, конечно, не сверял возраст ребенка с документами, а ставил цифру приблизительно — «на глаз». Так вот «на глаз» шестилетнему Константину можно было дать четыре года, а семилетнему — пять. Вероятнее всего, ребенком он был маленьким и худеньким — хилым; впрочем, никогда и впоследствии он не отличался крепким здоровьем, высоким ростом и дородностью. В своих записных книжках в 1817 году Батюшков полушутя, полусерьезно перечисляет причины жизненных неудач: «Первый резон, мал ростом. 2 — не довольно дороден»

II

«Учение италиянского языка имеет особенную прелесть»

Наши представления об образовании, которое получали сыновья родовитых дворян на рубеже XVIII–XIX веков, сильно искажены. Как правило, они не заканчивали университетов, не получали специального образования, порой не имели никаких дипломов. Однако чаще всего в их жизни, помимо домашних учителей, присутствовало некое учебное заведение, которое никаких аналогов в современности не имеет. Для одних это был Царскосельский лицей, для других — Благородный пансион при Московском университете или Сухопутный шляхетский кадетский корпус. Что это? Продвинутые школы, профессиональные училища высокого уровня, университеты? Ни то, ни другое, ни третье.

Батюшков не был исключением. Намереваясь покинуть Петербург после нескольких лет бесплодных ожиданий нового назначения, Николай Львович, конечно, озаботился дальнейшей судьбой своего подрастающего сына — мальчику было в это время 9 или 10 лет — и определил его в один из столичных частных пансионов. Почему не в престижное военное учебное заведение, что было проще и естественнее для дворянина тех времен? Возможно, потому, что новые жесткие порядки, вводимые в армии императором Павлом I, только что взошедшим на престол, отпугивали Н. Л. Батюшкова, гвардейца екатерининских времен. Возможно, опять же слабое здоровье сына было тому причиной, хотя об этом мы можем только догадываться — никаких сведений о Батюшкове-ребенке у нас нет.

В любом случае отцом был избран частный пансион эльзасского француза Осипа Петровича Жакин

о

, который открылся в Петербурге в 1793 году и просуществовал до самой смерти его содержателя в 1816-м. Жакино некоторое время после своего приезда в Россию состоял в должности учителя французского языка в Шляхетском кадетском корпусе — одном из самых привилегированных учебных заведений Петербурга, а затем решил открыть собственное учебное заведение. Пансион располагался в прекрасном месте — на набережной Невы, в пятой линии Васильевского острова, в трехэтажном здании. Все ученики делились на два класса — старший и младший. Старшие жили на третьем этаже вместе с двумя учителями, младшие — на втором с самим содержателем пансиона и его супругой; летом для воспитанников, не уезжавших к родителям, нанималась дача. Учебными предметами были Закон Божий, русский, французский, немецкий языки, география, история, арифметика, чистописание, рисование, танцы, а также химия, ботаника (только летом) и статистика. Французский язык был основным, на нем преподавался ряд других предметов, обучал французскому сам хозяин пансиона. Телесные наказания в пансионе не практиковались, большинство учащихся были русскими. За содержание ребенка в пансионе в течение года полагалось платить 700 рублей — это была очень высокая плата, доступная только представителям состоятельных семейств. Очевидно, именно по этой причине в 1801 году Батюшков был переведен в другой пансион, который содержал Иван Антонович Триполи, учитель Морского кадетского корпуса. О своих успехах и жизни в пансионе Константин подробно писал отцу, вероятно, вскоре после перевода: «Я продолжаю французский и итальянский языки, прохожу италиянскую грамматику и учу в оной глаголы; уже я знаю наизусть довольно слов. В географии Иван Антонович, истолковав нужную материю, велит оную самим без его помощи описать; чрез то мы даже упражняемся в штиле. Я продолжаю, любезный папинька, учиться немецкому языку и перевожу с французского на оный. Прежний учитель, не имея времени ходить к нам, отказался; и его место заступил один ученый пастор, который немецкий язык в совершенстве знает. В математике прохожу я вторую часть арифметики, а на будущей неделе начну геометрию. Первые правила Российской риторики уже прошел и теперь занимаюсь переводами. Рисую я большую картину карандашом, Диану и Ендимиона, которую Анна Николаевна мне прислала, но еще и половины не кончил, потому что сия работа ужасно медленна, начатую же картину без Вас кончил и пришлю с Васильем. На гитаре играю сонаты»

Как видим, к прежним предметам на новом месте добавился только один — итальянский язык. Эта перемена оказалась для Батюшкова знаковой. В итальянский язык он влюбился на всю жизнь, итальянская словесность покорила его. Имена Тассо, Ариосто, Данте, Петрарки навсегда стали для него первыми в истории мировой литературы. Возвращаясь снова и снова к размышлениям об итальянском языке и итальянской словесности, Батюшков в 1815 году писал: «Учение италиянского языка имеет особенную прелесть. Язык гибкий, звучный, сладостный, язык, воспитанный под счастливым небом Рима, Неаполя и Сицилии, среди бурь политических и потом при блестящем дворе Медицисов, язык, образованный великими писателями, лучшими поэтами, мужами учеными, политиками глубокомысленными, — этот язык сделался способным принимать все виды и формы. Он имеет характер, отличный от других новейших наречий и коренных языков, в которых менее или более приметна суровость, глухие или дикие звуки, медленность в выговоре и нечто принадлежащее Северу»

III

«Страсть его к учению равнялась в нем только со страстию к добродетели»

И во время учебы в пансионе, и сразу после его окончания рядом с молодым поэтом был его родственник, кузен отца, один из самых просвещенных людей своего века, поэт, педагог, философ — Михаил Никитич Муравьев (1757–1807). Собственно пять лет после выхода из пансиона Батюшков не просто имел счастье постоянного общения с этим человеком, а жил в его доме и был фактически членом его семьи. В 1807 году он писал отцу о Михайле Никитиче: «Я могу сказать без лжи, что он меня любит, как сына, и что я мало заслуживаю его милости»

[46]

. «Это был дом в полном смысле просвещенного дворянского семейства, где отношения старших к младшим определялись духом гуманности и взаимопонимания»

[47]

. С этим постулатом исследователя невозможно спорить: в доме М. Н. Муравьева росли два сына, Никита и Александр — впоследствии самоотверженные деятели декабристского движения. Ориентация на высокие образцы — римские гражданские добродетели и греческую культуру — формировала внутреннюю атмосферу этого дома. Всеобщее увлечение современной словесностью и серьезное отношение к попыткам личного творчества делали пребывание в нем для Батюшкова особенно привлекательным. В письме своему другу Н. И. Гнедичу он описал характерный эпизод, который произошел во время его первой попытки служить. Службу поэт начал в канцелярии Министерства народного просвещения, подведомственного М. Н. Муравьеву, однако обязанности свои выполнял без всякого рвения. Непосредственный начальник Батюшкова решился пожаловаться на него Михайле Никитичу, «а чтоб подтвердить на деле слова свои и доказать, что я ленивец, принес ему мое послание к тебе, у которого были в заглавии стихи из Парни, всем известные:

Что сделал М. Н.? Засмеялся и оставил стихи у себя»

[49]

.

М. Н. Муравьев, занимавший две высокие должности — товарища (заместителя) министра народного просвещения и попечителя Московского университета, по словам Л. Н. Майкова, «питал глубокое уважение к классическому образованию и притом уважение вполне сознательное, ибо сам обладал прекрасным знанием древних языков и литературы и в этом знании почерпнул благородное, гуманное направление своей мысли. Вместе с тем он был знаком с лучшими произведениями новых литератур, также в подлинниках. Мягкости и благовоспитанности его личного характера соответствовал светлый оптимизм его философских убеждений, и тою же мягкостью, в связи с обширным литературным образованием, объясняется замечательная по своему времени широта его литературного суждения: не будучи новатором в литературе, он, однако, с сочувствием встречал новые стремления в области словесности»

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

«…Я вам отвечу тем же, братья мои!»

В декабре 1802 года юный Батюшков, только что покинувший студенческую скамью, был определен М. Н. Муравьевым на службу. Шел второй год царствования императора Александра I, все еще жаждавшего коренных преобразований в стране. Работал демократически настроенный Негласный комитет, готовились и выходили один за другим изменявшие жизнь новые законы. Оптимистическое настроение охватило российское общество — разные его части пришли в движение. Люди, которые при Павле I были не удел, неожиданно получили новые назначения, молодой монарх нуждался в свежих силах, в просвещенных и разумных соратниках. 8 сентября 1802 года Негласный комитет решил заменить устаревшие петровские коллегии министерствами по европейскому образцу. Император особенно внимательно следил за их деятельностью, лично назначал министров. Среди прочих было организовано и Министерство народного просвещения, пост товарища министра по приглашению императора занял М. Н. Муравьев.

Батюшков начал свою службу в министерстве без жалованья. Перейдя в канцелярию Муравьева письмоводителем по Московскому университету, через год он получил самый низкий чин по Табели о рангах — коллежского регистратора. Его обязанности в основном ограничивались расстановкой знаков препинания в документах, проходивших через канцелярию. Никакой духовной пищи работа не давала, равно как не могла она удовлетворить честолюбивых устремлений молодого человека, если они у него были. Неудивительно поэтому, что Батюшков прослыл в своем департаменте лентяем. Однако именно здесь, на государственной службе он познакомился и близко сошелся с людьми, которые на долгие годы определили круг его общения, а возможно, и область приложения таланта. Среди них были И. И. Мартынов, филолог и ботаник, известный переводчик, знаток древних языков, издатель литературных журналов, И. П. Пнин, поэт, известный в большей степени как автор философских од, чем как лирик, Н. А. Радищев, сын знаменитого писателя, поэт и переводчик, Д. И. Языков, переводчик французских и немецких просветителей, пытавшийся реформировать русскую орфографию и уже тогда (в начале XIX века!) не писавший «еров» на конце слов. В том же министерстве с 1803 года в должности писца служил Н. И. Гнедич, речь о котором еще пойдет ниже.

Совершенно естественно, что Батюшков, уже испытавший на себе магическое воздействие поэзии, делает первые самостоятельные шаги на этом поприще. Конечно, шаги эти были только условно самостоятельными — Батюшков никакого собственного пути еще не нащупал. Он использует традиционные размеры, бедные и тривиальные рифмы, темы его ранних произведений прочно связаны с русскими и французскими образцами «легкой поэзии», в стихах его встречаются неловкие сочетания, неточное словоупотребление, в звуковом отношении тексты тяжеловесны и несовершенны. Но стремление молодого поэта войти в круг настоящих литераторов несомненно. Этим объясняется и содержание первого опубликованного Батюшковым сатирического стихотворения с характерным названием «Послание к стихам моим» (1804), в котором речь идет о судьбе стихотворцев — к этому избранному кругу с первых строк причисляет себя автор сатиры:

Чего стоит один эпиграф к «Посланию» из Вольтера: «Sifflez-moi librement, je vous le rends, mes fréres» («Освистывайте меня без стеснения, я вам отвечу тем же,

II

«Певец их, Тасс, тебе любезный…»

В 1803 году в департамент народного просвещения на должность писца определился Николай Иванович Гнедич. П. А. Вяземский красноречиво описал его в своих воспоминаниях: «Гнедич, испаханный, изрытый оспою, не слепой, как поэт, которого избрал он подлинником себе, а кривой, был усердным данником моды: он всегда одевался по последней картинке. Волоса были завиты, шея подвязана платком…»

[61]

Гнедич к этому времени уже всерьез считал себя поэтом и гордился этим статусом. По словам Вяземского, «Гнедич в общежитии был честный человек; в литературе он был честный литератор. Да, и в литературе есть своя честность, свое праводушие. Гнедич в ней держался всегда без страха и без укоризны. Он высоко дорожил своим званием литератора и носил его с благородной независимостью. Он был чужд всех проделок, всех мелких страстей и промышленностей, которые иногда понижают уровень, с которого писатель никогда не должен бы сходить»

[62]

.

Гнедич был выходцем из Малороссии, происходил из казацкого рода, с девяти лет был отдан в духовную семинарию, где впервые проявил способности к сложению стихов (виршей) и изучению древних языков. После окончания с отличием Харьковского коллегиума (высшего учебного заведения) в 1800 году Гнедич сумел определиться в Московский университет, но закончить его не смог по причинам материального характера — чтобы продолжать жить в столицах, необходимо было служить. Перебравшись в Петербург, Гнедич тем не менее избрал для себя самое неприбыльное поприще — он сделался «профессиональным» литератором, то есть вел полунищенское существование, перебиваясь случайными заработками. Должность писца, которую он занял в департаменте, такой заработок предоставляла. Гнедич и Батюшков быстро сблизились и подружились. Отправляясь в свой первый военный поход в 1807 году, Батюшков написал Гнедичу слова, которые не утратили своего значения почти до самого конца его сознательной жизни: «Ты знаешь, что я чудак и не люблю в глаза льстить, но теперь разлука дает мне право сказать тебе, что один у меня друг, и истина сия запечатлена в моем сердце навеки»

Радуясь единомыслию с другом, Гнедич адресовал ему стихотворное послание, начинавшееся с вопроса-приглашения: «Когда придешь в мою ты хату, / Где бедность в простоте живет?» В традиционных для сентиментализма формулах он приглашал Батюшкова разделить творческий досуг, в качестве главного стимула для вдохновения предлагалось улететь вслед за мечтой в те края, которые соответствовали переводческим интересам обоих поэтов:

Батюшков некоторое время добросовестно исполнял программу Гнедича. Следование ей было почти полное: для своего перевода Батюшков использовал даже тот же стихотворный размер, что и его друг — для своего. Оба работали с александрийским стихом (шестистопный ямб с парной рифмовкой). Вот небольшой фрагмент перевода Батюшкова из XVIII песни «Освобожденного Иерусалима», показательный обилием архаических форм, инверсированных конструкций и тяжеловесной лексики (все же это перевод эпической поэмы!). С другой стороны, уже здесь отчетливо слышно стремление Батюшкова к благозвучию — фонетические сочетания искусно подобраны, слова выстроены прежде всего в соответствии с их звуковым обликом:

III

«Распря нового слога со старым»

Противостояние литературных систем было не столько идеологическое, сколько эстетическое, хотя идеологическую карту, во всяком случае, одна из спорящих сторон разыгрывала тоже с большой охотой. Противники, с легкой руки Ю. Н. Тынянова, вошли в историю литературы под именами «архаистов» и «новаторов»

[66]

.

Во главе архаистов стоял признанный лидер, человек, профессионально весьма далекий от литературы, но внезапно ощутивший ее как свою вторую натуру — вице-адмирал русской армии А. С. Шишков. Собственных литературных произведений он почти не писал, зато был автором теоретических трактатов, в которых отстаивал два важнейших принципа. Один из них — языковой: древний славянский язык Шишков считал «корнем и началом российского языка»

[67]

. Он призывал литераторов не заимствовать слова в языках европейских, чем они стали грешить со времен петровских преобразований, а обратить свои взоры назад, в глубь веков, и из древней письменности черпать формы, слова и сочетания слов для современных произведений словесности. Только такой путь, по мнению Шишкова, мог вернуть русской литературе ее национальные черты и одновременно уберечь нравы от западноевропейской скверны: «…когда чудовищная Французская революция, поправ все, что основано было на правилах веры, чести и разума, произвела у них новый язык, далеко отличный от языка Фенелонов и Расинов, тогда и наша словесность по образу их новой и немецкой, искаженной французскими названиями, словесности стала делаться непохожею на русский язык»

[68]

. Чтобы немного разбавить шишковский пафос, следует заметить, что адмирал ошибался: старославянский язык никогда не был прямым предком русского, и основывать на нем современное словотворчество в XIX столетии было затруднительно.

Вторая идея Шишкова была связана непосредственно с литературным стилем, который преимущественно должен базироваться на высокой лексике и соответственно обслуживать высокие жанры, возрождая уже ушедшие в небытие оду и эпопею. Парадоксально, но подспорьем для высокого стиля, в представлении Шишкова, служила стихия фольклора, народная лексика, гораздо больше отвечающая национальным особенностям, чем новомодные французские заимствования.

Шишков в своих убеждениях был не одинок. В 1807 году в Петербурге в доме престарелого Г. Р. Державина на Фонтанке по субботам начал собираться кружок единомышленников, которые на практике претворяли шишковскую теорию. Через несколько лет эти же люди официально войдут в знаменитое литературное сообщество, которое получит громкое название «Беседа любителей русского слова». Состав его был разнообразен. Помимо откровенных графоманов, как, например, одиозно известный граф Д. И. Хвостов, в «Беседу» входил одаренный поэт-эпик С. А. Ширинский-Шихматов, рано покинувший литературное поприще, талантливый драматург А. А. Шаховской, легендарный баснописец И. А. Крылов, да и сам Г. Р. Державин до самой своей смерти возглавлял это литературное сообщество.

Поскольку в нем существовала установка на декламацию, связанная с преобладанием высоких жанров, то совершенно понятно участие в некоторых его заседаниях Н. И. Гнедича, страстного любителя звучащего слова. Страсть эту Гнедич вынес еще из Харьковского коллегиума, и сам слыл умелым чтецом. Кроме того, Гнедич переводил «Илиаду» и вполне вписывался в означенный круг сферой своих интересов. Официально членом «Беседы» Гнедич не состоял никогда, но по своим эстетическим вкусам был ей близок. Сказать то же самое о Батюшкове нельзя.

IV

«Ах, ужели наградит слава счастия утрату?»

Стихотворение Батюшкова «К Гнедичу» было впервые опубликовано в альманахе «Талия» в 1807 году. Это было одно из тех посланий, которыми друзья обменивались, закрепляя в поэтическом слове уже высказанные вслух мысли.

В этом на редкость гармоничном и музыкальном тексте Батюшков разрабатывал антиномию «счастья» и «славы» и соответственно — наслаждения и труда, молодости и бессмертия. Адресат послания выступал в роли неудачливого советчика — за поэтический труд он обещал автору «бессмертия венок», который сам поэт охотно променял бы на «тленный», то есть настоящий, — сплетенный руками прелестниц. Отношение к поэзии как к забаве («Пел от лени и досуга; / Муза мне была — подруга; / Не был ей порабощен»), отказ от славы ради наслаждений бытия («Мне оставить ли для славы /Скромную стезю забавы?») — вполне традиционные эпикурейские мотивы, характерные и для юного Батюшкова. Однако среди них звучит новая нота: юность неминуемо уходит, поэт вынужден теперь посвятить себя творчеству, которое воспринимается им как паллиатив счастья. В финале стихотворения противопоставление счастья и славы вроде бы преодолевается. Слава предстает инвариантом счастья, приходит «как нарочно», не только без усилий со стороны автора, но как будто вопреки им. Именно в этом и состоит основной аргумент поэта в споре с адресатом послания — дружба права, предрекая поэту обладание лавровым венком бессмертия, разница состоит только в средствах, которыми его можно получить. Тут, конечно, вспоминается биографический мотив — Гнедич, развивающий перед Батюшковым тезис о важности постоянного труда над большой эпической поэмой. «Играя, бессмертие задел» — вот формула, которая гораздо ближе Батюшкову и лучше всего выражает смысл его стихотворения.

Поэт, выбравший наслаждение жизнью вместо творческого подвижничества, сравнивается с ребенком: «Я умею наслаждаться, / Как ребенок всем играть…» Это сравнение отсылает к евангельскому призыву: «Будьте как дети». У Батюшкова сопоставление с ребенком тоже имеет оттенок праведничества, впрочем, как и беспечность — счастливое свойство добродетельного человека

Интересно, что в ранней редакции послания «К Гнедичу» финал не был таким жизнеутверждающим:

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

«…Имя мое конфирмовано Государем»

Русская армия вступила в войну с наполеоновской в 1805 году. Это была война в составе Третьей коалиции, военного союза европейских государств, враждебных Наполеону, против такого же союза государств, Наполеону дружественных. Великобритания, Австрия, Швеция, Португалия и Российская империя сошлись на полях сражений с Францией, Италией, Испанией, Баварией и герцогством Вюртемберг. Не вдаваясь в подробности военных действий, которые каждый хорошо представляет себе благодаря гению Л. Н. Толстого и его роману «Война и мир», скажем только, что война эта была неудачной для России с самого начала. А в сражении при Аустерлице 2 декабря 1805 года русская армия потерпела сокрушительное поражение и, бесславно покинув границы Европы, вернулась на родину.

Установившийся мир был непрочным. Не прошло и года, как мозаика разложилась по-новому, создалась новая коалиция против Наполеона. Для России теперь главным союзником стала Пруссия. С императором Фридрихом Вильгельмом III русского царя связывали личные дружеские отношения, выступить на стороне Пруссии против Наполеона в случае войны Александр I считал долгом чести. У Наполеона же была своя логика, куда более эффективная: получив ультиматум прусского императора, Наполеон молниеносно прибыл в Бамберг, штаб-квартиру французских войск в Германии, взяв в свои руки руководство кампанией. Пока Пруссия приходила в себя, Наполеон с обычным для него быстрым натиском выдвинулся вперед, отрезал пруссаков от Эльбы и Берлина, разбил у Зальцбурга и Зальцфельда и погнал к Йене. Под Йеной (Наполеоном) и Ауэрштедтом (Даву) в один и тот же день были разгромлены две прусские армии, и французы двинулись дальше. Прусские крепости сдавались без боя — без боя же в октябре 1806 года был отдан и Берлин. Уничтожив с такой легкостью Пруссию, Наполеон отправился в Польшу и объявил приказом по армии о начале войны с Россией. Таким образом, во второй раз стать лицом к лицу с французами и их гениальным вождем России пришлось не при наступательном, а при оборонительном положении, помышляя о защите собственных границ.

16 ноября 1806 года Александр I объявил войну Франции. 30 ноября царь выпустил манифест о народном ополчении (милиции). Крупные губернии должны были поставить 612 тысяч ополченцев: рядовых из состава крестьян и мещан, начальников небольших подразделений — из числа дворян. Командующие ополченцами областей, включающих до семи губерний, назначались правительством. Видимо, мысль об участии в ополчении сразу пришла в голову К. Н. Батюшкову, которому тогда шел двадцатый год, однако он, без сомнения, догадывался, а возможно, и доподлинно знал о причинах, по которым отец некоторое время назад избрал для него учебное заведение отнюдь не военного образца. Чтобы быть ближе к событиям и влекомый патриотическим порывом, Батюшков через посредство А. Н. Оленина устроился на должность письмоводителя в канцелярию генерала А. Н. Татищева, начальника милиционного войска Петербургской области. Усидеть на месте он не смог — и 17 февраля 1807 года уже испрашивал в письме отцу благословение на участие в военном походе: «Но что томить вас! Лучше объявить все, и Всевышний длань свою прострет на вас. Я должен оставить Петербург, не сказавшись вам, и отправиться со стрелками, чтоб их проводить до армии»

Помимо родительского благословения, Батюшкова беспокоило состояние оставшегося в Петербурге дяди и благодетеля — М. Н. Муравьева, которого он покидал и о котором с тревогой сообщал отцу: «…Он и сам чрезвычайно болен к моему большому огорчению»

II

«Ранен тяжело в ногу навылет пулею…»

Поход занял всего два с половиной месяца. Впечатления у Батюшкова были разные. В первых же письмах Гнедичу он сообщает: «устал как собака»; «я чай, твой Ахиллес пьяный столько вина и водки не пивал, как я походом»; «я как каторжный: люди спят, а я из одного места в другое. Покоя ни на час»

[79]

, и далее: «мне очень нравится военное ремесло», «хоть поход и весел, но тяжел, особливо в моей должности. Как собака на все стороны рвусь»

[80]

. Вскоре скажется слабое здоровье: во время похода Батюшков заболел и принужден был остаться в Риге на некоторое время, отстав от войска. Вынужденное бездействие позволяло думать о литературе: война и поэзия сливаются в воображении Батюшкова воедино, имя Торквато Тассо оказывается здесь совсем не лишним, героическая поэзия дает образец для подражания. С другой стороны, он словно боится думать о себе самом в высоком — эпическом — ключе, поэтому героический образ все время снижается, «…вообрази себе, — пишет он Гнедичу, — меня едущего на рыжаке по чистым полям, и я счастливее всех королей, ибо дорогой читаю Тасса или что подобное. Случалось, что раскричишься и с словом:

прямо набок и с лошади долой»

[81]

.

Первые письма, написанные Батюшковым из похода, содержат два ряда тесно переплетенных друг с другом образов: сначала упоминается высокий героический образец, но потом Батюшков как будто спохватывается, и высокий образец неизменно травестируется, осмеивается и снижается: трагедии Шиллера упоминаются на фоне «уродов» немцев, у которых нет «ни души, ни ума», Гомер вдруг становится частью утвари, вроде «урыльника» (ночной вазы), томная подруга Гнедича с условно-литературным именем Мальвина оказывается сукой, которая исправно «кропит помост храма твоею чистейшею росою (т. е. сцыт)». Всё это очень напоминает поэтику будущего «Арзамаса», членом которого в свое время станет и К. Н. Батюшков. Видимо, она была родственна его мировосприятию по своей сути.

Однако поэтическая рефлексия вскоре была прервана вовсе не литературным событием. Поход закончился. Девяностотысячная русская армия отступила к укрепленной позиции недалеко от восточнопрусского города Гейльсберг. Командующий русской армией генерал Л. Л. Беннигсен разделил ее на две части: три дивизии и гвардия на правом берегу реки Алле, основные силы на левом, прямо перед городом. Этот-то авангард, в составе которого был батальон Батюшкова, и принял на себя удар главных сил французов 29 мая 1807 года. Для Батюшкова это кровопролитное сражение оказалось вторым; в первом, при Лаунау, его сотня участвовала сразу по прибытии из похода. Сражение при Гейльсберге длилось с раннего утра практически весь день, только к ночи французы закончили атаковать. В тактическом плане русские одержали победу, Л. Л. Беннигсен отразил все попытки Наполеона захватить позиции. Однако потери были очень велики: около двух тысяч убитых и шесть тысяч раненых. «Наш баталион сильно потерпел, — признавался Батюшков Гнедичу. — Все офицеры ранены, один убит. Стрелки были удивительно храбры, даже до остервенения. Кто бы мог это думать?»

III

«Я от любви теперь увяну»

По прошествии времени сюжет рижского романа не утратил для Батюшкова своей привлекательности. С самого начала сделавшись частью литературной биографии, он был фактически устранен из биографии реальной, но от этого не поблек, а наоборот, оброс дополнительными смыслами и ассоциациями, которых, как правило, лишены события действительной жизни. Этим романом была вдохновлена одна из самых совершенных батюшковских элегий — «Выздоровление». Традиционно, благодаря сюжетной привязке этого текста к рижским обстоятельствам, стихотворение датировалось тем же периодом времени, что и цитированное выше «Воспоминание»

[92]

. Однако прочитав подряд оба текста, нетрудно убедиться, что между ними лежит значительный временной промежуток, отмеченный усиленной работой Батюшкова над совершенствованием собственного мастерства. Кроме того, текст «Выздоровления» впервые появился среди рукописей Батюшкова только в 1817 году, что дает очевидные преимущества версии о его более поздней датировке

[93]

. Центральный образ «Выздоровления» — на этот раз не названная по имени, но легко узнаваемая возлюбленная. Легко узнаваемая потому, что Батюшков опять использует некоторые мотивы своего раннего текста для нового произведения, и главный из них — эротический — создается с помощью сходных средств («Соединив уста с устами, / Всю чашу радости мы выпили до дна»; «Цветов благоуханье, / Эмилии дыханье» и др.):

Однако «Выздоровление», при всей его фонетической и сюжетной гармоничности, гораздо сложнее и глубже «Воспоминания». В рамках «легкого» жанра обсуждается далеко не шуточная тема, а для Батюшкова так и вовсе самая значимая — тема смерти и бессмертия. С ключевым образом этого стихотворения — увядающим цветком — мы встречались при разговоре о батюшковском послании «К Гнедичу». С ним в поэзии Батюшкова метафорически связывается мотив предощущения смерти. Сравнение с увядающим цветком находим уже в первых строках: «Как

ландыш

под серпом убийственным жнеца /

Склоняет голову и вянет

, / Так я в болезни ждал безвременно конца». Этот же образ сопровождает описание болезни:

Первая часть стихотворения посвящена описанию приближающейся смерти. Образ ландыша, срезаемого «рукой убийственной жнеца», должен напомнить читателю о беззащитности человека перед вполне античным роком:

Жнец, выходящий на жатву, — символический образ ветхозаветных и евангелических текстов: «Лопата Его в руке Его, и Он очистит гумно Свое и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым» (От Луки 3, 17); «Дни человека как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его» (Пс. 102, 15–16)