Шел лесом, был дождь… Я поднял руки к дождю ладонями вверх и подумал, что руки связаны с небом, далеким и близким, они чувствуют небо. Было приятно гладить лицо. Оглаживал лицо, будто мир ощупывал.
Обычно я хожу по лесу быстро. Такую привычку выработал давно, а тут шел медленно — торопиться было некуда, смотрел на сосны, на травы, на брусничник и думал: как быстро я иду! А ходить бы так по лесу, чтобы у каждого дерева стоять сто, двести лет, и все равно этого мало, чтобы разглядеть каждую веточку, каждую хвоинку, каждую трещину в коре ствола, чтобы проследить жизнь дерева от рождения до смерти. Но ведь и этого будет недостаточно — ты увидишь смерть этого дерева, а захочется посмотреть, как вместо него появится новое дерево, как оно будет расти, какие будет встречать утренние и вечерние зори. Любой самый медленный шаг слишком скор. И не лучше ли идти быстро и попусту не страдать от того, что торопишься и все пробегает мимо: и деревья, и жизнь, и кусты.
Сильный ветер — и хорошо виден дальний берег залива, как будто приблизился он. Это, наверное, оттого, что ветер силой своей быстрее доносит до берега твой взгляд (если говорить о береге, расположенном по ветру).
Пушок одуванчика прилетел и устроился на моей руке. Я ему говорю: «Ну что, дружок, на моей руке не вырастешь, лети дальше!»
И сдунул. А может, не следовало его сдувать. Может, потому и не вырастают на руках людей одуванчики, что их сдувают раньше времени. А подождали бы до следующей весны, не сбрасывали — глядишь и укрепился бы он на ладони, и поднялся вверх, и зацвел бы желтым пятнышкам, и дал бы потомство, и ходил бы ты с цветком одуванчика на руке, единственный в своем роде человек — не потому единственный, что необыкновенный какой-то, наделенный какими-то красотами и добродетелями, недоступными иным смертным, а единственный потому, что не сбросил пушинку одуванчика с руки и терпел ее до весны.