Мое последнее слово
Речи подсудимых на судебных процессах 1966–1974}
Последнее слово Андрея Синявского 14.2.1966
Мне будет довольно трудно говорить, так как я не рассчитывал, что сегодня будет «последнее слово». Мне сказали, что в понедельник, и я не подготовился. Но еще труднее — в силу определенной атмосферы, которая здесь достаточно ощутима. Доводы обвинения меня не убедили, и я остался на прежних позициях. Доводы обвинения — они создали и ощущение глухой стены, сквозь которую невозможно пробиться до чего-то, до какой-то истины. Аргументы прокурора — это аргументы обвинительного заключения, аргументы, которые я много раз слышал на следствии. Те же самые цитаты — не раз, не два, не три: «Очередь, очередь… от живота — веером». «Чтобы уничтожить тюрьмы, мы построили новые тюрьмы…» Все те же самые страшные цитаты из обвинительного заключения повторяются десятки раз и разрастаются в чудовищную атмосферу, уже не соответствующую никакой реальности. Художественный прием — повторение одних и тех
же
формулировок — сильный прием. Создается какая-то пелена, особая, наэлектризованная атмосфера, когда кончается реальность и начинается чудовищное, — почти по произведениям Аржака и Терца. Это — атмосфера темного антисоветского подполья, скрывающегося за светлым лицом кандидата наук Синявского и поэта-переводчика Даниэля, но лелеющего заговоры, перевороты, террористические акции, погромы, убийства, убийства, убийства… В общем — «День открытых убийств», только исполнителей двое: Даниэль и Синявский. Тут действительно очень странно и неожиданно художественный образ теряет условность, воспринимается обвинением буквально, настолько буквально, что судебная процедура подключается к тексту как естественное его продолжение. Я имел несчастье пометить эпилог повести «Суд идет» 1956-м годом, — автор оклеветал 1956-й год — ага, автор, ты предсказал… — иди теперь в лагерь в 1966-м году. Злорадные интонации явственно звучали у обвинителей. Но появились новые тона. А какие новые тона? Новые штрихи — это политическое подполье переходит в подполье выродков, людоедов, живущих самыми темными инстинктами: ненависть к матери, ненависть к собственному народу, фашизм, антисемитизм. Трудно объявить Даниэля антисемитом. Так вот, фашист Даниэль под руку с антисемитом Синявским топчут все самое святое, вплоть до матери Поэтому рассеять эту атмосферу крайне трудно: здесь не помогут ни развернутые аргументы, ни концепции творчества. Уже на следствии я понял, что не это интересует обвинение, интересуют не концепции творчества, а отдельные цитаты, которые все повторяются и повторяются. Я не берусь ни объяснять замыслы, ни читать лекцию, ни биться головой о стенку, ни доказывать — это бесполезно. Я хочу только напомнить некоторые аргументы, элементарные по отношению к литературе. С этого начинают изучать литературу: слово — это не дело, а слово, художественный образ условен: автор не идентичен герою. Это — азы, и мы пытались говорить об этом. Но обвинение упорно отбрасывает это как выдумку, способ укрытия, способ обмана. И вот получается, что повесть «Говорит Москва», если ее внимательно прочесть, да что там прочесть — хоть пробежать, только не пугаясь слов, — то повесть кричит одно слово: «не убий!» «Я не могу и не хочу убивать: человек во всех обстоятельствах дол-ясен оставаться человеком». Но никто этого не слышит. «А-а, ты хотел убить, ты — убийца, ты фашист!». Здесь происходит чудовищная подмена. Герой повести «Суд идет» Глебов, человек, может быть, неплохой, но в соответствии с некоторыми установками времени высказывает антисемитские настроения, произносит какие-то антисемитские слова: «Рабинович, увертливый, как все евреи…» Ясно, что повесть против антисемитизма, в ней речь идет про дело врачей, — но нет, это автор антисемит, а ну-ка, его к фашисту поближе.
Тут логика кончается. Автор уже оказывается садистом. Понятие «антисемитизм» обычно связывается с великодержавным шовинизмом. Но тут какой-то особенно изощренный автор: он и русский народ ненавидит, и евреев. Все ненавидит: и матерей, и человечество. Возникает вопрос: откуда такие чудовища, из какого болота, из какого подполья? По-видимому, обычно советский суд (я знаю об этом из книг) при решении вопроса интересуется происхождением преступления, его причиной. Сейчас обвинение это не интересует Вот откуда-то, должно быть из Америки, с парашютом нас с Даниэлем сбросили, и мы начали все разить — такие негодяи! Меня тут с Грацианским сравнивали — так у него темное происхождение, потом он, кажется, шпион. Вполне понятный путь. Ну, а неужели у обвинения о нас не возникал вопрос — откуда? Откуда в нашей среде фашист? Ведь если разобраться, то это проблема куда более странная, чем две книжки, даже очень антисоветского содержания. Эти вопросы обвинением даже не поставлены. Так просто ходят благополучные, снаружи благополучные, люди, а внутри они фашисты, готовые поднять мятеж и бросить бомбу. Или эти слова были брошены нам в лицо просто ради оскорбления?
Я как будто на суде растолковал — с цитатами, что Карлинский — самый отрицательный персонаж, никаких сомнений не возникает в отношении к нему автора. Нет, снова прокурор читает кощунственные слова про рыбок, которых извлекают из материнского чрева, — эти страшные, циничные слова — и патетически восклицает: «Ну, разве здесь не сквозит антисоветчина? Разве это не отвратительно?» Да, отвратительно, да, сквозит. То
Государственного обвинителя я даже понимаю. У него более широкие задачи, он не обязан всякие там литературные особенности учитывать: автор, герой, то да се. Но когда с такими заявлениями выступают два члена Союза писателей, из которых один — профессиональный литератор, а другой — дипломированный критик, и они прямо рассматривают слова отрицательного персонажа как авторские мысли — тут уже теряешься. Ну, скажем, о классиках в «Графоманах»: нельзя же оттого, что повесть от первого лица, от лица графомана-неудачника, в котором, может быть, и есть некоторые автобиографические черты, считать, что автор ненавидит классиков. Это может быть непонятно человеку, который только читать научился. Тогда, конечно, Достоевский — это человек из подполья, Клим Самгин — это Горький, а Иудушка — Салтыков-Щедрин. Тогда все наоборот будет.
Общественный обвинитель попутно ставит вопрос о двойном дне Общественный обвинитель
Последнее слово Юлия Даниэля 14. 2.1966
Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово. И я думал над тем, отказаться ли мне от него совсем (я имею на это право) или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только мое последнее слово на этом судебном процессе, а может быть, вообще мое последнее слово в жизни, которое я могу сказать людям. А здесь люди — ив зале сидят люди, и за судейским столом тоже люди. И поэтому я решил говорить.
В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадежное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я настроен не так пессимистически. Я надеюсь вспомнить еще раз доводы обвинения и доводы защиты и сопоставить их.
Я спрашивал себя все время, пока идет суд: зачем нам задают вопросы? Ответ очевидный и простой: чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос; чтобы вести дело и в конце добраться до истины.
Этого не произошло.
Я не буду голословен, я еще раз вспомню, как это все было.
Последнее слово Мустафы Джемилева
(Выдержки из выступления) 12. 5.1966
Сотрудники КГБ взбешены тем, что мы собираем статистические данные о погибших на местах ссылки крымских татарах, что собираем материалы против садистов-комендантов, которые издевались над народом в годы сталинщины и которые в соответствии с Уставом Нюрнбергского Трибунала должны предстать перед судом за преступления против человечности…
В результате преступления 1944 года я потерял тысячи и тысячи своих братьев и сестер. И об этом надо помнить! Помнить так
же,
как о крематориях Освенцима и Дахау Помнить, чтобы это больше никогда не повторилось. Помнить и в корне изживать нацистскую и шовинистическую гадину, порождением которых явились эти преступления Но это кому-то не нравится…
Я надеюсь, что вы, вынося приговор по делу, будете руководствоваться только законом и справедливостью, заклеймите позором виновных независимо от занимаемого ими положения и закроете тем самым в какой-то мере пути к произволу и официальной подлости. Если вы проявите страх перед преступными элементами из КГБ — это будет означать торжество и поощрение зла, олицетворением которого являются эти мерзавцы.
Защитительная речь и последнее слово М. И. Хорева
Июнь 1966
Я никогда бы не стал пользоваться этой возможностью защищаться, чтобы выгородить себя, если бы речь шла только обо мне Но так как речь идет о деле, которое мне было вверено Церковью, я взял слово для защиты.
Я действительно принимал активное участие в работе Совета Церквей. Способностей особых не имел, но отдавал все силы, все, что мог. К этому меня побуждала любовь к Господу и Церкви.
Прокурор сказал, что я оставил работу в целях наживы на копейках верующих, но это ничем не обосновано и не подтверждено. В двух томах дела нигде не сказано, что я кого-то обобрал или отнимал добровольные пожертвования. Сказать, что меня побуждало на служение тщеславие — неверно. Если говорить о возвышении, то нужно было идти другим путем, путем предательств, соглашательства Но моя совесть мне этого не позволяла.
С начала моего служения, я знал, что мой путь лежит чрез скамью подсудимых, потому что верующие всегда гонимы.
Защитительная речь и последнее слово Ф В Маховицкого
28.11.1966
Граждане судьи и все слушатели, я имею честь предстать перед судом не как преступник, а как христианин, исповедующий Имя Иисуса Христа пред людьми.
Я верю в Бога, это право дано мне самим Богом.
Это право дано мне и законами нашей страны Но законы эти попираются сегодня людьми, которые хотят уничтожить церковь.
Если закон об отделении церкви от государства остается в силе, то почему мы, христиане, не можем свободно, без вмешательства извне, проводить наши богослужения
'
Почему мы в нашей деятельности внутрицерковной жизни не можем решить вопроса свободных выборов на пост пресвитера или быть самому избранному на это служение? Вы меня сегодня судите, как пресвитера.