Проза Алексея Слаповского — это удивительная смесь фантастики, детектива, психологизма, юмора, явных выдумок и чисто бытовых зарисовок. «Сценическая площадка» большинства произведений — провинциальный волжский город, усвоивший черты «нового времени» (иномарки, разборки, доллары) и домашний, с патриархальными нравами и уютными улочками. И люди, живущие в нем, сочетают в себе простодушие и недоверчивость, домовитость и умение загулять так, что мало не покажется. С чего начинается день у друзей, сильно подгулявших вчера? Правильно, с поиска денег. И они найдены — 33 тысячи долларов в свертке прямо на земле. Лихорадочные попытки приобщиться к «сладкой жизни», реализовать самые безумные желания и мечты заканчиваются… таинственной пропажей вожделенных средств. Друзьям остается решить два вопроса. Первый — простой: а были деньги — то? И второй — а в них ли счастье?
В оформлении обложки использована картина В. Любарова «Купальщики».
― ДЕНЬ ДЕНЕГ ―
Глава первая,
Случилось это, сами понимаете, в городе Саратове, поскольку ни в каком другом месте случиться не могло, даже если б захотело.
Глава вторая,
Змей проснулся рано, поднял руки к голове и тихо сказал:
— О-о-о!
В этом возгласе были боль и уважение. Боль — с похмелья, а уважение родилось из оценки тяжести своего состояния: чтобы такого состояния достичь, накануне надо выпить чрезвычайно много, а это Змею удается довольно редко.
Никакой возможности поправиться не было, поэтому Змей не травил себя несбыточными надеждами; он стал вспоминать о вчерашнем дне: в плохие минуты надо думать о хорошем.
Глава третья,
Парфен проснулся в то же время, что и Змей, но несколько позже, часов уже около десяти утра. Взглянув на будильник, он испугался, вскочил, побежал умываться и бриться: на службу ему к девяти, будь она, постылая, трижды неладна, но он за два года ни разу не опоздал! Может, сослаться на болезнь?
И только теперь он понял, что действительно болен — и очень. Болен с похмелья. Вчера, после Акции, почувствовав двойное единство — с народом и друг с другом, несмотря на кажущееся народу противостояние, правительство умилилось, разнежничалось — и поехало полным составом в пригородный пансионат, где уже были накрыты столы. Парфен был горд особо, ибо подготовил для губернатора такую речь, из которой каждый здравомыслящий человек должен был увидеть косноязычие и скудоумие губернатора, недаром же во время его выступления раздался многотысячный свист. Губернатор спросил потом Парфена:
— А чего это они? Не понравилось, что ль?
— Наоборот! Это молодежь свистела, у них теперь принято в случае восторга. Вы сходите на рок-концерт или дискотеку. Чем больше нравится кто-то или что-то, тем больше свиста.
Глава четвертая,
Писатель проснулся в то же время, что Змей и Парфен, но еще позже: около одиннадцати. Верней, он очнулся первый раз часов в шесть, открыл глаза, испугался жизни и себя в ней и тут же зажмурился и постарался опять заснуть, что ему не сразу, но удалось. Вторичное пробуждение облегчения не принесло: он понял, что у него не просто похмелье, а похмелье запойное, непереносимое, когда не столько боли физические мучают, а вся душа горит и требует.
Тенью мелькнула Иола.
Он шевельнул головой, чтобы жена поняла, что он не спит.
Она поняла и вошла.
Глава пятая,
И вот они сидели втроем и молчали. Верней, сидел Парфен — на единственном стуле, сидел и Писатель — в ногах у Змея, а Змей — лежал.
Они молчали потому, что все варианты, где взять денег, были исчерпаны и обговорены.
Мучительность проблемы заключалось в том, что Парфен нашарил у себя в кармане три рубля мелочью. За эти деньги можно было бы пойти и выпить в распивочном отделе магазина, что на углу Чапаева и Ульяновской, 75 граммов водки. Но это — одному, а они чувствовали теперь ответственность друг перед другом.
— Обхохочешься, — сказал Змей. — Самое дешевое пиво — четыре рубля. Рубля не хватает на бутылку! Ведь надо-то по глотку всего!
― ГИБЕЛЬ ГИТАРИСТА ―
1
Из тех, кто был у Дениса Ивановича в ту ночь, первым, пожалуй, следует назвать самого верного его ученика и пламенного поклонника ДИМУ ГУЛЬЧЕНКО.
Он был у него и накануне — как, впрочем, и еженощно до этого, легко переходя потом в бодрый день, потому что умел не спать и пять, и шесть суток подряд: ему жаль было.
Дима прожил на свете двадцать три года, и если большинство из нас склонно упиваться прошлым или грезить о будущем, то Дима полонен настоящим днем, но не деловито-насущно, а поэтически, эмоционально — до странности даже. Зачем ему спать? — происходящее и без того кажется ему нереальным, неправдоподобным, снотворческим.
При этом он очень хорошо различает сложности жизни. Он даже согласен допустить, что она еще сложней, чем это можно представить, вообразить и осмыслить. Но у него слишком развиты слух, зрение, обоняние и прочие органы чувств. Всякое услышанное слово он воспринимает остро и болезненно, он взахлеб слушает любого человека, кто бы ни говорил, сам процесс речи изумляет его, он с таким удивлением смотрит в рот говорящему, словно тот некий инопланетянин, которого он никак не должен понимать и даже вообще слышать в силу иной частоты звука, — но вот ведь слышит, понимает! Точно так же и многое видимое для Димы — невероятно. Он способен час, и два, и три торчать перед скромным девятиэтажным домишкой, не в силах постичь, как стоит эта махина, как не повалится тысячетонная груда, как помещается в нее столько людей, он размышляет, сколь велик гений человека, научившегося возводить подобные сооружения. Когда в Саратове построили первый восемнадцатиэтажный дом, он специально поехал на окраину и полдня провел там, задрав голову и восхищаясь железобетонной чудовищной башней. Нет, он не такой дурак, чтобы не беспокоиться о людях, которым, возможно, не так уж хорошо жить в этом доме, он знает, что бетон для жилья вреден, что отрываться от земли на высоту для человека тоже плохо: не иметь возможности, выйдя за порог своего жилья, ступить босой ногой на землю противоестественно. Дима знает это и, восхищаясь, грустит, но восхищение все же сильнее грусти. Он видел, конечно, по телевизору и в кино, что есть дома (и природа — о которой отдельный разговор) несравнимо пышнее — небоскребы, воистину скребущие небо; Дима часто представляет, как Земля, вращаясь в неподвижном окружающем небе, оставляет домами на небе царапины — легко заживающие, как царапины на воде, — и этим его представлениям не мешают сведения из школьных учебников; пусть там больше правды, рассуждает он, но у меня своя правда, с которой мне интересно жить, — и я ведь не причиняю этой своей правдой никому зла?! (Кстати, на призывной предармейской комиссии он подробно высказал эти мысли заинтересовавшемуся им члену комиссии невропатологу. Тот долго молчал, а потом, глядя в голубые глаза Димы, произнес непонятные слова: «Забьют тебя, парень!» — и в результате Дима получил вечное освобождение от армии с диагнозом: патологическая впечатлительность. Ну или что-то в этом роде. Или вам точность нужна? Ну, параноидальная шизофрения. Легче вам от этого? Суть в том, что по сути Дима был здоров. Не меньше нас с вами.)
Итак, он видел многое по телевизору и в кино, в которое, правда, не ходит, но телевизор и кино — отстраняют, как и фотографии, и открытки, Дима равнодушен к этим изображениям, его волнует лишь то, с чем непосредственно соприкасается его взгляд. Он мог бы поехать в Москву, например, где хоть и не западные, а все же почти небоскребы, — но боится. Он боится потерять в чужом городе сознание от восторга и переполненности души. Тут ведь не в одних домах дело: люди еще. Дима не представлял, как он сумеет быть в многотысячном скоплении людей, у каждого из которых — своя речь, свое лицо, каждого хочется рассмотреть и послушать! Да он свихнется просто, он в обморок упадет — как и случилось с ним в детстве, когда он впервые оказался с отцом на ноябрьской демонстрации. Отец нес его на плечах, гордясь им и своей отцовской силой, мама шла рядом, улыбаясь, вокруг было все пестрое, громкое, люди пели и даже плясали, да еще чей-то голос раздавался с неба оглушительно. «Ба-ра-бу-бе ба-бу ба-бе-би ба-би-бу-бу-бу-бу бе-бу-бип!» кричал голос огромные слова, которые оглушенному Диме перестали быть понятны — и люди взрывались:
2
Сестра его, пятнадцатилетняя ОЛЯ ГУЛЬЧЕНКО, бродя по комнатам в то утро накануне той ночи, тоже думала о Денисе Ивановиче Печенегине. Она думала, что редко ей приходилось видеть такого безобразного старика. Ведь он, конечно, старик, ему сорок три года! Сорок три! Вот ей сейчас пятнадцать. Она проживет столько же — ей будет тридцать, и еще столько — будет сорок пять, то есть две жизни еще проживет — и окажется лишь чуть старше теперешнего Дениса Ивановича, который, впрочем, умрет к тому времени. Оля очень аккуратная девочка. Она любит, чтобы все было аккуратно. А у Дениса Ивановича двух зубов уже нет, это видно, когда он улыбается. Правда, улыбка у него хорошая и отсутствие зубов заметно, только если приглядываться. Но все равно, разве это аккуратно? Хотя — сорок три года, как тут не остаться без зубов!.. А в девятнадцатом веке и в пятьдесят лет женились. Повесть Пушкина «Дубровский». Малолетнюю девушку выдают как раз за какого-то пятидесятилетнего князя, не помню фамилии. Дубровский хотел ее выручить, а она сказала: нет, я другому отдана и буду век ему верна! Дура, конечно. И зря Пушкин не написал, что было дальше. А вот если бы: свадьба, старый князь тянет к невесте синие свои губы (и зубов половины нету!), и вдруг молодой человек, брюнет, не обязательно Дубровский, а такой, как Андрей Андреев, высокий, широкоплечий, но не он, не Андрей Андреев, а еще лучше, опрокидывает стол, хватает меня в охапку, несет в сани, закрывает шубой. «Кто вы?» — «Я твоя судьба!»…Нет, больше я туда ни ногой, скучно там. Беззубый Денис Иванович… И вообще… Пусть Димка ходит. Димка хочет Эльвиру. Да, да, не надо мне про любовь, пожили на свете, знаем, — все хотят голой кожи, притискиваться к ней, кусать ее, захватывать ее в горсти, царапать ногтями… У него только пальцы красивые. И больше ничего. Интересно смотреть, как играет. Именно смотреть — потому что послушать можно что и получше. У брата записи. Вон лежит, плачет. Шизофреник. Боже ты мой, как хочется… как хочется… горячей ванны… Вот — вода. Зеленоватая почему-то. Вода не имеет цвета: уроки химии. Очень даже имеет. Это цвет бесцветности. Разве не цвет? Потому что в принципе невозможны вещи и предметы без цвета, без запаха или вкуса — без чего-нибудь, что позволяет их различить. А то, чего нельзя различить, этого нет. Но вот горячая вода обволакивает, а вместе с нею обволакивает как раз что-то такое, чего нет. Кусать, гладить, холодно гладить, как лед — горячий, — разглаживать кожу, гладкую, как кожа, грудь, округлую, как грудь, живот, упругий, как живот… Животное. Рыбы — животные? Они живут в воде. От слова — живут? Значит, животные — это все, кто живут. Нет, но растения тоже живут. Но по-своему. Он меня любит — по-своему. Значит — не любит. Но хотя бы по-своему. А о ком это я? Бывают же такие уродливые люди. Даже противно. Сегодня же приду: нет, Денис Иванович, я уроков у вас брать больше не буду! Из-за чего? Из-за ваших зубов. У вас их нет, а вы все время скалитесь, меня это раздражает. Мне хочется сказать вам, что у вас пахнет изо рта. Воняет. И пусть это не так но мне хочется это сказать вам в ваше лицо, в вашу улыбку! Это, Денис Иванович, какое-то уже нестерпимое желание, я с ним уже бороться не могу. Каждый раз оно сильнее. И если я не брошу занятий, я обязательно завтра или послезавтра скажу вам это. И вам неприятно будет, и мне тоже. Но хочется, понимаете? Ну, как на похоронах хочется рассмеяться или, наоборот, гадость сказать в тот момент, когда все вокруг улыбаются, будто на самом деле чему-то рады. Жизнь — поганая штука. Меня тошнит. Я бы все время лежала в ванной. А когда надоест — я возьму бритву, вот это лезвие, которым, дешевеньким, бреется отец, и вот так по животу — снизу вверх… снизу вверх… Кровь? Кровь!.. Красивое облачко… И совсем не больно, не страшно. Приятно даже. Обязательно это сделаю — но когда будет причина. Серьезная и красивая причина. И сама я должна стать старше, красивее… И буду лежать в розовой воде… Но сперва я должна стать старше и красивее. Я буду гораздо красивее Эльвиры Нагель… Хотя зачем ждать? Может, то и хорошо, что мне пятнадцать лет. Старички, они любят незрелое. Андрей Андреев — старичок, хоть и молод еще. Сопляк-мальчишка. Смешно вспомнить, как я пришла к нему. Засуетился, стал что-то говорить, спрашивать, я сказала, что хотела сказать, он испугался и обрадовался, потом забыл про испуг, стал уже с удовольствием все делать, спрашивал, не больно ли, такой заботливый! Мне было все равно. Он очень удивился, когда я сказала, чтобы он обо мне навсегда забыл, я больше никогда к нему не приду. Он чуть на колени не упал. А я сказала: нет. Я сказала: я всего лишь использовала тебя как средство. Он озверел и хотел убить меня из пистолета. Я сказала: стреляй, сволочь! — повернулась и гордо вышла, а он выронил пистолет и зарыдал, ломая пальцы… Я ждала неделю, пока все заживет. Я пришла к нему. Я ведь понимала, что девчонкой Денису Ивановичу совсем не нужна. Он скажет: я не могу, учитывая твой возраст и невинность. А я захохочу (он залюбуется ослепительно белыми зубами): вы слишком обо мне хорошо думаете, Денис Иванович! Я женщина! — и гордо вскинула голову. Он побледнел. Он сказал: да, я люблю, люблю тебя, но я боюсь осуждения людей и общества, ведь тебе всего пятнадцать лет. Я сказала: для любви нет возраста! Он согласился, но что-то его останавливало. Я воскликнула: из тебя пьют кровь все, кто вокруг тебя! Одно твое слово — и я уничтожу их — и ты будешь свободен, мы уедем с тобой туда, куда ты захочешь. Тут я схватила нож, и он невольно залюбовался сверканием лезвия, сверканием таким же, как ее глаза. «О, нет, — сказал он. — Ты не понимаешь, сколько светских условностей обуревают меня, ты не можешь представить, какие невероятные жизненные узлы приходится распутывать мне, включая внебрачного сына, который вырос, но уже претендует на наследство и хочет отобрать у меня вот эту гитару работы Страдивари, унизанную брильянтами!» — «Ты хочешь сказать, что тебе дороже твоя музыка, дороже твоя гитара? О, если б это было так! — воскликнула она, и он потупил глаза, пораженный ее проницательностью. — На самом деле тебе дороги всеобщее обожание, твоя всемирная слава, успех у женщин и вращение в светском обществе! Вот чем ты дорожишь более всего, именно поэтому так дорожишь своей репутацией и не можешь дать вырваться на свободу из груди из души из сердца из сердца вырваться на свободу птице счастливой птице свободной птице быстрокрылой птице своей любви! Ты выбираешь не между мной и музыкой, ты выбираешь между мной — и покоем, комфортой, тьфу, черт! комфортом, ты выбираешь, нет, ты уже выбрал!» — «Я люблю тебя!» — воскликнул он, простирая к ней руки. «Мне не нужна такая любовь!» — воскликнула она, направляя себе в сердце острое жало кинжала. «Пусть холод этого клинка охладит мою кипящую кровь! Прощай!» И она вонзила себе в грудь кинжал, и упала, истекая кровью. Он страшно закричал, упал на нее и… У меня на ногах, кажется, начинают расти волосы. Это ужасно. Придется тогда брить ноги. Не бывает же, чтобы вообще без волос. Я видела тетку — совершенно мохнатые ноги. Ужас. Я бы застрелилась. И если б была некрасивой, застрелилась бы. Зарезалась бы. Но не бритвой. У бритвы нет острого кончика, а так интересно… А вон перочинный ножик… Кинжал первоклассника, очень смешно… Но острие — острое. Вот вдавливается в кожу. Глубже. Больнее. Еще глубже. Еще больнее… Мама!.. Что это? Что это? Что это? ЧТО ЭТО?!
3
АНДРЕЙ АНДРЕЕВ, упомянутый в мыслях и фантазиях Оли Гульченко (фантазией, например, является приход ее к нему), — тоже ученик Дениса Ивановича и тоже был у него в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля.
Не имея слуха, Андрей никогда не увлекался музыкой, его интересовали другие вещи.
У него — машина.
Автомобиль.
Он с детства хотел машину.
4
Пора, однако, рассказать и об ЭЛЬВИРЕ НАГЕЛЬ — иначе частое косвенное упоминание ее имени наведет на мысль, что автор подсовывает уже читателю версию убийства, меж тем я не детектив какой-нибудь сочиняю, а рассказываю действительную историю — да и не историю даже, а случай, вернее… ну, не знаю. Разберемся.
Эльвира Нагель любила Дениса Ивановича.
Попала она к нему случайно — ее привела приятельница послушать хорошего музыканта. Эльвира послушала — и тут же поняла, что любит. С нею не было еще такого. Она была уверена, что любить не может — с того самого дня, когда маму повезли в больницу рожать ребенка от отчима, а отчим, выпив на радостях, стал заламывать ей руки, приговаривая: все равно сукой станешь, как мать твоя, все женщины суки, так лучше от близкого человека, он тебя научит!
После этой науки ей было уже все равно, с кем быть, когда и сколько, она надеялась, что множество мужчин, юношей и совсем мальчишек своей массой заслонят то, что не хотела хранить ее память, — ну или, высоким стилем говоря, залить грязь грязью, но в процессе выполнения этой задачи сама задача забылась, осталась инерция да еще наркотичность пристрастия к занятию. Она считала, что ничего не тратит из себя, — ведь она никого не любила. А потом появился Андрей Андреев и понравился ей, она вдруг посмотрела и увидела, что он — человек, и в одночасье вдруг поняла, что и все предыдущие (и даже ТОТ!) были тоже людьми, а не только особями противоположного пола. И она прекратила все. Простое и незамысловатое оказалось вдруг невозможным, непереносимым — и через месяц-другой она с недоумением вспоминала о самой себе прежней — как о другой.
Учеба и все прочее раньше служили ей препятствием или, в лучшем случае, проведением времени, заполнением пустоты в основном содержании жизни. Теперь отпало это содержание, осталась одна лишь пустота.